Текст книги "Отсюда и до победы! Трилогия (СИ)"
Автор книги: Василий Обломов
Жанр:
Боевая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 44 страниц)
Глава 9
В пущу мы заехали двенадцатого июля.
Это был крюк от нашего маршрута – километров сорок. Дубов свернул без вопросов, я ему сказал куда. Огурцов в машине молчал, смотрел в окно.
Когда лес начался – он изменился сразу. Не постепенно, как бывает при въезде в обычный лес, а резко: асфальт кончился, дорога стала грунтовой, по обе стороны встали старые ели, такие высокие, что верхушки пропадали. Воздух в машине сменился – стало прохладнее, пахло смолой и чем‑то старым, глубоким.
– Серёж. – Я. – Это здесь. – Да.
Дубов ехал медленно. Дорога была узкая, в колдобинах. Три года назад по этой же дороге шли немецкие колонны. До этого – наши колонны на запад. Это была старая дорога, она всё помнила и никому ничего не говорила.
Я попросил Дубова остановить у развилки.
Вышли.
Пуща стояла так же, как в июле сорок первого. Это было первое, что я почувствовал: она не изменилась. Три года войны, немецкая оккупация, охота на партизан, мины, взрывы – а лес стоял. Деревья были те же. Запах был тот же. Птицы пели то же самое.
Огурцов встал рядом. Смотрел в лес.
Я не говорил ничего. Он тоже.
Потом Огурцов сказал: – Серёж. – Я. – Здесь мы выходили. – Здесь. Чуть левее. У той ели с раздвоенным стволом. – Я помню ту ель. – Помнишь? – Я её три раза обходил, когда мы искали дорогу.
Я посмотрел на него.
– Ты не говорил. – Не говорил. Зачем было говорить, мы шли.
Это было типично для Огурцова. Он замечал, запоминал, не говорил, пока не нужно. Три года я знал это его качество и каждый раз удивлялся, когда оно проявлялось.
Мы пошли к той ели.
Она стояла там же. Старая ель, метра четыре в обхвате, с двумя стволами от самого корня, похожая на букву Y. Я узнал её сразу. Именно здесь Капустин остановился и сказал: «Дорога – левее, я слышу».
Я стоял у дерева. Огурцов рядом.
– Капустин говорил «дорога левее». – Да. И мы пошли. – И вышли. – И вышли.
Огурцов потрогал кору рукой.
– Серёж. – Я. – Ты помнишь Капустина хорошо? – Помню. Он был первым. – Первым кем. – Первым, кто принял меня в той жизни. Посмотрел и решил – этому человеку можно доверять. Не спрашивая, кто он. – Как ты сам делаешь. – Как я сам делаю. Я не знал тогда, что это моё. Я взял у него.
Огурцов убрал руку с коры.
– Капустин погиб где. – В сентябре сорок первого. Под Вязьмой. Я его в тетрадь первым записал. – Первым. – Первым.
Помолчали.
– Серёж. – Я. – Я хочу постоять здесь немного. – Стоим.
Мы стояли. Пять минут, может десять. Дубов у машины курил, не подходил. Хороший водитель – понимает, когда нужно оставить людей.
Лес был тихий. Птицы пели, ветер в верхушках. Где‑то далеко – гудение, то ли техника, то ли гром. Не понять.
Огурцов первый заговорил. – Серёж. – Я. – Я вот думаю. – О чём. – В июле сорок первого мы здесь шли. Нас было несколько человек. Из них сколько живых. – Из нашей группы – мы двое. Ещё двое погибли позже, я знаю. Двоих потерял из вида. – Из шести, скажем, – двое наших. – Примерно. – Это треть. – Это треть. – А в дивизии, которая тут через пущу шла в сорок первом, – сколько живых? – Этого никто не знает. – Может, единицы. – Может, единицы.
Огурцов посмотрел наверх, на верхушки елей.
– Серёж. – Я. – Мы с тобой – везунчики. – Везунчики. – Но это не только везение. – Нет. – Это ещё – работа. – Работа. – Это ещё – ты. – Нет. – Не спорь.
Я не стал спорить. Огурцов сказал это так, что спорить было незачем – не для похвалы, а как констатацию.
– Сёма. – Я. – Это ещё и ты.
Огурцов посмотрел на меня. Потом отвернулся к дереву.
– Может быть.
Из пущи мы выехали через час.
По дороге Дубов нашёл местного деда, который шёл из деревни с корзиной. Дубов остановил, спросил, где ближайший колодец. Дед указал, пошёл рядом с машиной – его деревня была в той же стороне.
Дед говорил по‑белорусски, Дубов понимал половину. Дед оказался местным, прожил в Беловежской пуще всю жизнь. Немцы его деревню не трогали – маленькая, не на дороге.
Я спросил через Дубова: не видел ли дед в июле сорок первого, как шли наши солдаты через лес?
Дед подумал.
– Шли. Много шло. Оборванные, раненые. Я давал им хлеб. Все говорили «спасибо», шли дальше. – В какую сторону шли? – На восток. К Кобрину, к Барановичам. Кто куда.
Я кивнул.
– Дед. – Что. – В тех, которые шли, – были живые. – Были. Я видел потом некоторых, уже после войны пришли в деревню, искали места, где были. Двое нашли.
Двое нашли. Из тех многих, которые через пущу шли в июле сорок первого, двое вернулись искать.
Я не сказал деду, что мы тоже из тех.
– Спасибо, отец. – Не за что.
Мы поехали дальше.
К ночи доехали до первой дивизии из нового списка.
Это была семьдесят первая стрелковая, которую я знал ещё по Курску – Бобылёв, командующий тогда. Бобылёв теперь командовал корпусом, дивизией командовал полковник Стешенко, которого я не знал.
Стешенко принял нас уже вечером, уставший. Дивизия шла в преследовании четвёртый день, темп высокий, люди на ногах.
– Подполковник. – Стешенко. – Мы на ходу. Если хотите что‑то смотреть – завтра утром. – Одно сейчас. – Слушаю. – Стыки с соседями. – Справа – нормально. Слева – потеряли связь вчера вечером, восстановили к утру. – Что случилось. – Связной погиб. Его замену не успели сориентировать.
Я достал блокнот. Записал.
– Стешенко. – Да. – Эта же ошибка была у второй дивизии под Оршей на третий день. Малинин выпустил инструкцию. – Я инструкцию получил. Вчера не успел внедрить. – Завтра внедрите? – Завтра. – Тогда – до завтра. – Хорошо.
Огурцов уже нашёл нам место ночевать – у штабного старшины, в сарае при школе. Чисто, сухо, сено.
Я лёг. Долго не спал.
Думал о деде из деревни. Двое из тех многих вернулись. И мы с Огурцовым вернулись – хотя и иначе, на машине, в форме, а не пешком по лесу.
Думал о Капустине у раздвоенной ели.
Думал о том, что в тетради – шестьсот имён, и среди них есть и те, кто шёл через пущу в сорок первом. Я их не знаю – я записывал тех, кого видел. Но они там тоже были.
Через какое‑то время Огурцов, который уже, казалось, спал, вдруг сказал: – Серёж. – Я. – Ты думаешь о пуще. – Да. – Я тоже.
Помолчали.
– Сёма. – Я. – Что ты думаешь. – Думаю, что мы замкнули круг. – В каком смысле. – В том, что откуда начали – туда вернулись. Это закрыто теперь. – Закрыто? – Закрыто. Дальше – новое.
Я думал.
– Сёма. – Я. – Что – новое. – Польша. Германия. Берлин. – И дальше. – Дальше – не знаю. Это после войны.
Помолчали.
– Сёма. – Я. – Правильно, что мы заехали. – Правильно. – Спокойной ночи. – Спокойной.
На следующий день я работал с семьдесят первой.
Стешенко оказался хорошим командиром – собранным, прямым, без лишних слов. Проблема была одна: инструкция по связным группам внедрена не была, потому что в дивизии не было человека, ответственного за её внедрение. Это была системная дыра, которую я видел ещё у Конева.
Я предложил простое решение: в каждом полку назначить одного офицера ответственным за стыковую координацию. Не новая должность – дополнительная функция к существующей. Этот человек отвечает за всё, что касается соседей: связь, разграничительные линии, смена связных.
Стешенко выслушал.
– Это логично. Почему раньше так не делали. – Делали в некоторых дивизиях. Не везде. Пока не будет приказа сверху – останется инициативой. – Вы напишете Малинину. – Напишу. – Хорошо.
К вечеру я написал Малинину короткую записку. Малинин ответил на следующий день: «принято, оформляем приказ по фронту».
Это был второй случай за операцию, когда моё наблюдение из одной дивизии уходило на весь фронт. Я привыкал к этой скорости медленно – она была другой по природе, чем работа с одним командиром.
Огурцов вечером сказал: – Серёж. – Я. – Ты сегодня написал записку. – Написал. – И она пошла по всему фронту. – Пошла. – Это – та самая школа, о которой ты говорил три года. – Не совсем. – Почему не совсем. – В школе учат думать. Здесь я исправляю конкретные ошибки. Это ближе к ремонту, чем к обучению. – Ремонт – тоже важно. – Важно. Но другое. – Обучение будет после войны. – Возможно.
Огурцов помолчал.
– Малинин просил тебя написать книгу. – Помню. – Ты сказал – попробую. – Сказал. – Это и будет обучение. Когда напишешь. – Возможно. – Не возможно. Точно. Я читал твои записки – те, что ты диктовал иногда вслух. Это уже книга, только не собрана. – Ты читал мои записки? – Слышал. Я рядом сидел.
Я смотрел на него.
– Сёма. – Я. – Ты за три года собрал книгу в голове. – Не книгу. Я просто слушал. – Это одно и то же.
Огурцов пожал плечами. Может, соглашался, может, нет. По нему было не понять.
Мы прошли за июль девять дивизий.
Это было меньше, чем пятнадцать за три недели до Багратиона. Но преследование – другой режим. Дивизии на ходу, стоп в одном месте редкий. Работа стала мобильной: приехал, поговорил с командиром на ходу, часто прямо у машины над картой на капоте, уехал.
К концу июля фронт вышел к Висле.
Варшава была за рекой.
Это была граница чего‑то нового. За Вислой – уже не Советский Союз, уже не его территория. Там – Польша, которая ждала нас и не ждала одновременно. Сложная история, которую я знал из той жизни и не мог говорить вслух.
Огурцов у реки постоял, посмотрел на другой берег.
– Серёж. – Я. – Это уже не наше. – Не наше. – Надо идти туда? – Надо. – Почему. – Потому что Берлин за ней. – Берлин – это наше? – Берлин – это конец.
Огурцов подумал.
– Ясно.
Он отвернулся от реки.
– Серёж. – Я. – Я в Польше ни разу не был. – И я. – В той жизни тоже? – В той – был. Однажды. – Как там. – Красивая страна.
Огурцов кивнул.
– Тогда поедем посмотрим.
Мы поехали к машине. Дубов ждал. Август начинался через три дня.
За Вислой – Варшава.
За Варшавой – Германия.
За Германией – Берлин.
Тетрадь в кармане. Шестьсот имён. Огурцов рядом.
Идём.
Глава 10
Варшавское восстание началось первого августа.
Я узнал об этом не из официальных источников – из разговора в коридоре штаба. Два офицера связи говорили между собой, один другому: «в Варшаве поляки встали». Я остановился, услышал, пошёл дальше. В голове уже всё знал.
Знал из той жизни.
Поляки поднялись, потому что наши войска стояли у Вислы и, по всей логике, должны были войти в город в ближайшие недели. Поляки хотели освободить свою столицу сами, до нашего прихода. Это было понятно по‑человечески и безнадёжно по‑военному.
Немцы подавят восстание. Это займёт два месяца. Погибнет двести тысяч человек.
Наша армия будет стоять у Вислы и смотреть.
Это был приказ Ставки. Политический. Сталину не нужна была независимая польская военная победа – ему нужен был контроль над послевоенной Польшей. Поэтому армия стоит. Поэтому восстание гибнет без поддержки.
Я знал это. Я не мог этого изменить. Я не мог об этом говорить.
Вечером первого августа я был у Малинина.
Малинин сидел над бумагами. Поднял голову.
– Ларин. – Малинин. – Вы слышали. – Слышал. – Что думаете.
Я подумал. Малинин задавал вопрос не для протокола. Он хотел знать, что я думаю – как человек, который видит больше обычного.
– Малинин. Я думаю, что это плохо кончится. – Почему. – Потому что немцы в Варшаве сильные. Потому что поляки одни. Потому что нам не позволят войти. – Не позволят?
Он сказал это нейтрально. Не вопросительно, не утвердительно. Просто – повторил моё слово.
– Малинин. Я не знаю, что в голове у Ставки. Я говорю про логику позиции. Мы стоим. Они воюют. Если бы мы собирались войти – мы бы входили.
Малинин смотрел на меня.
– Вы говорите о политике. – Я говорю о том, что вижу на карте. – На карте – мы у Вислы. Это логистическая пауза. Мы шли быстро, коммуникации не успели. – Малинин. – Да. – Я понимаю официальную версию. – И? – И мне жаль поляков.
Долгая пауза.
Малинин положил ручку.
– Мне тоже, – сказал он. – Это всё, что я могу сказать.
Я встал.
– Малинин. – Да. – Это – не первый раз, когда война требует молчать о том, что знаешь. – Не первый. – И не последний. – Не последний.
Я вышел.
Огурцов ждал в коридоре.
– Ну. – Малинин сказал «мне тоже жаль». – Это много для Малинина. – Я знаю.
Мы пошли к нашей комнате.
– Серёж. – Я. – Ты знал, что так будет. – Знал. – Из той жизни. – Из той жизни. – И ничего не мог. – Ничего. – Это тяжело. – Это очень тяжело.
Огурцов не добавил ничего. Это тоже было правильно – некоторые вещи не нуждаются в ответе. Они просто есть.
Я лёг. Не спал долго.
Думал про двести тысяч человек в Варшаве, которые сейчас, в эту ночь, думали, что мы придём. Они видели наши войска у реки. Они слышали наши орудия. Они поднялись, потому что верили в логику – если мы рядом, мы придём.
Логика была правильная. Политика – другая.
Я не мог этого изменить ни в той жизни, ни в этой. В той жизни я знал об этом из книг. В этой – знал из той жизни, стоял у Вислы и молчал.
Это было – один из немногих моментов, когда я по‑настоящему чувствовал тяжесть того, что знаю. Не «могу предсказать». А «знаю, что случится, и не могу остановить».
Около трёх ночи Огурцов сказал: – Серёж. – Я. – Ты не спишь. – Не сплю. – Я тоже.
Помолчали.
– Серёж. – Я. – Ты помнишь, ты говорил, что берёшь только то, что можешь изменить. – Помню. – Это не то, что можешь. – Знаю. – Тогда – отпусти.
Я думал.
– Сёма. – Я. – Я не могу просто отпустить. Там – люди. – Я знаю, что там люди. Но ты – не Ставка. – Знаю. – Ты – подполковник у Жукова. У тебя – своя работа. – Знаю. – Тогда делай свою.
Он сказал это без злобы. Просто – назвал вещь своим именем.
– Сёма. – Я. – Спасибо. – Не за что.
Я закрыл глаза. Долго лежал.
Потом – уснул.
Утром я написал Жукову записку.
Это было нарушением порядка – подполковник пишет маршалу напрямую, минуя Малинина. Но я написал.
Текст был короткий.
«Товарищ маршал. Я понимаю, что позиция у Вислы – решение Ставки, и оно мне не принадлежит. Но я хочу, чтобы вы знали: если есть хоть какая‑то возможность организовать снабжение восставших – по воздуху, через реку, любым способом – это спасёт людей, которых потом мы не вернём. Я понимаю политику. Я говорю о людях. Ларин».
Я отдал записку адъютанту. Адъютант – не Шабалин, другой, строгий – посмотрел на меня. Взял.
К вечеру пришёл ответ.
Не письменный. Адъютант сказал устно: – Подполковник. Маршал вашу записку прочитал. Сказал передать: «Я знаю». Больше ничего.
Я кивнул.
– Спасибо.
Пошёл.
«Я знаю» – это могло значить всё что угодно. Что Жуков согласен. Что Жуков не согласен, но понимает. Что Жуков тоже бессилен в этом вопросе. Что он не хочет обсуждать.
Я не знал, что именно. Может быть, никогда не узнаю.
Это тоже была часть работы – посылать слова в темноту и не знать, что с ними стало.
Август шёл.
Варшава воевала без нас. Мы стояли у Вислы. Это было тяжело, потому что мы слышали – иногда ветер доносил звуки боя, отдалённые, но слышимые. Это была не наша война в этот момент, хотя должна была быть.
Я работал.
Это было единственное, что я мог. Жуков давал задачи – подготовка к следующему этапу, работа с командирами по Висло‑Одерской, которая будет зимой. Я ездил по дивизиям, говорил с командирами, возвращался, писал Малинину.
Огурцов ездил со мной. Вечерами он иногда спрашивал: – Серёж. – Я. – Что там.
«Там» было Варшавой. Я знал новости из сводок, которые Малинин иногда показывал. Немцы давили. Поляки держались. Медленно сдавали квартал за кварталом.
– Держатся пока. – Хорошо. – Хорошо – что держатся. Плохо – что одни. – Да.
Больше мы об этом не говорили. Не потому что не думали – потому что слова здесь не помогали.
В середине августа я выехал к Бережному.
Двадцать восьмой корпус стоял севернее основной позиции. Бережной принял меня как всегда – просто, без церемоний.
– Серёжа. – Бережной. – Давно не виделись. – С июня.
Мы сели у него в штабной избе. Бережной заварил чай – сам, без денщика.
– Серёжа. – Я. – Ты о Варшаве думаешь.
Я посмотрел на него.
– Думаю. – Я тоже. Мои польские части – у меня в корпусе есть один польский полк – они рвутся туда. Я их держу. Это тяжело. – Держишь – правильно. – Правильно по приказу. Не правильно по совести. – Я знаю это чувство.
Бережной держал кружку двумя руками. Смотрел в чай.
– Серёжа. – Я. – Ты можешь объяснить мне, почему мы стоим.
Я думал. Бережной не спрашивал официальную версию – он её знал. Он спрашивал мою версию. Именно мою.
– Бережной. Я могу объяснить политически. Но ты это сам понимаешь. – Политически – понимаю. По‑человечески – нет. – По‑человечески я тоже не понимаю. По‑человечески это неправильно. – И? – И – так бывает. Война не всегда делается по‑человечески. – Ты это принял. – Я это не принял. Я это несу. – Это разное. – Это разное.
Бережной кивнул.
– Спасибо. – За что. – За честность.
Мы помолчали.
– Серёжа. – Я. – Польский полк. Можно я их выпущу к Висле – не в Варшаву, просто к реке. Пусть стоят, смотрят на другой берег. Им важно быть рядом, насколько можно. – Это твоё решение, Бережной. – Ты не возражаешь. – Я не возражаю. Это правильно по‑человечески. – По‑военному? – По‑военному – нейтрально. Они у реки, это разведывательная позиция. Формально – норма. – Тогда выпущу.
Он встал, пошёл к телефону.
Я смотрел в окно. Август. Тепло. Где‑то там, за рекой – Варшава горит.
Я не мог этого изменить.
Мог только сидеть у Бережного и пить чай.
В конце августа я съездил к ещё двум семьям.
Одна – во Владимирской области, вдова сержанта из Бекетовки, который погиб под Курском. Другая – в Тамбовской, мать рядового, которого я записал ещё в декабре сорок первого.
Это была уже привычная работа. Приехать, рассказать, показать запись в тетради, написать описание могилы, оставить адрес. Вдова во Владимирской плакала. Мать в Тамбовской не плакала – только держала тетрадь с именем сына, смотрела.
Огурцов с каждым разом входил в эту работу уверенней. Он уже не ждал моего сигнала – сам подходил к хозяйке, сам начинал разговор про быт, про деревню, давал ей время привыкнуть к присутствию чужих людей в доме, прежде чем я говорил о главном.
На обратной дороге от тамбовской матери Огурцов сказал: – Серёж. – Я. – Я думаю об этих поездках. – О чём думаешь. – О том, что мы привозим им – не утешение. – А что. – Конкретность. Они до нас жили с похоронкой, которая говорит «пал смертью храбрых». Это – ничто. Мы привозим – дату, место, как было. Это – что‑то. – Это больше, чем «что‑то». – Может. Но – не утешение. Утешения нет. – Нет. – Тогда – конкретность лучше. – Лучше.
Дубов вёл. Дорога тянулась через поля. Август кончался.
Варшава всё ещё держалась.
Второго октября Варшава капитулировала.
Я узнал из сводки, которую Малинин положил мне на стол утром.
Читал короткую строчку. Потом ещё раз.
Потом положил на стол и вышел на улицу.
Огурцов вышел следом.
Мы стояли у штабного забора. Утро, прохладно, октябрь.
– Серёж. – Я. – Всё. – Всё. – Сколько. – По сводке – не написано. Я знаю из того, что знаю: около двухсот тысяч. – Это – город. – Это – целый город.
Огурцов молчал.
– Серёж. – Я. – Ты два месяца нёс это. – Нёс. – Отпусти сейчас. – Уже отпускаю. – Хорошо.
Мы стояли ещё немного. Потом я сказал: – Сёма. – Я. – Пойдём работать. – Пойдём.
Мы вернулись внутрь.
В тетради не было имён из Варшавы. Я не мог их записать – я не знал их. Это было тяжелее всего. Двести тысяч без имён в моей тетради. Они лежали там просто числом – и даже числа на странице не было.
Я открыл тетрадь. На чистой странице написал одно:
«Варшава. Август – октябрь 1944. Около двухсот тысяч человек. Их имён я не знаю. Помню.»
Закрыл тетрадь.
Это было всё, что я мог.
В октябре меня перевели.
Жуков сказал сам – коротко, в кабинете, без предисловий: – Ларин. С первого ноября – 1‑й Белорусский фронт, штаб. Под Берлин идём весной. Вы там нужны. – Так точно. – Огурцов с вами. – С Огурцовым. – Хорошо.
Малинин проводил меня в последний день сентября.
– Ларин. – Малинин. – Вы хорошо поработали. – Спасибо. – Я ещё раз прошу. Книга. – Я помню. – Хорошо.
Мы пожали руки.
Вечером последнего сентября я сидел с Огурцовым.
– Сёма. – Я. – Берлин весной. – Знаю. – Это – всё ближе. – Ближе. – Я считал. Если весной – это май, скорее всего. Сорок пятого. – Ты говорил год назад на Новый год – год. – Говорил. – Выходит, почти угадал. – Почти.
Огурцов помолчал.
– Серёж. – Я. – Я хочу сказать кое‑что. Не про Берлин. – Слушаю. – Варшава. – Да. – Я смотрел, как ты нёс это два месяца. Это было – тяжело смотреть. – Я не показывал. – Ты не показывал вслух. Но я видел. – Знаю. – Серёж. – Я. – Ты не виноват в этом. – Я знаю. – Ты говоришь «знаю», но носишь. – Это разное – знать и нести. – Знаю. Но носить без вины – тяжелее, чем с виной. – Почему. – Потому что вину можно отработать. А то, что без вины – просто носить. Никак не снять.
Я смотрел на него.
– Сёма. Ты философ. – Я деревенский. – Это одно и то же, иногда.
Огурцов усмехнулся.
– Серёж. – Я. – Берлин – это снимет. – Что – снимет. – Варшаву. Не забудешь. Но – снимет. – Ты так думаешь. – Я так думаю.
Я думал об этом.
– Может быть. – Точно, – сказал Огурцов.
Это было его предчувствие. Хорошее.
Я поверил.




























