444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Обломов » Отсюда и до победы! Трилогия (СИ) » Текст книги (страница 42)
Отсюда и до победы! Трилогия (СИ)
  • Текст добавлен: 6 июля 2026, 17:36

Текст книги "Отсюда и до победы! Трилогия (СИ)"


Автор книги: Василий Обломов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 42 (всего у книги 44 страниц)

Глава 11

В ноябре штаб 1‑го Белорусского стоял в польском городе Люблин.

Это был первый нормальный город после многих месяцев деревень и штабных изб. Люблин освободили ещё в июле, он был нетронутый почти – немцы не успели разрушить при отступлении. Улицы, дома, магазины, даже трамваи ходили. Для меня это было как перепрыжка – из одного мира в другой.

Огурцов в первый день долго смотрел на улицу из окна нашей комнаты.

– Серёж. – Я. – Здесь – люди живут. – Живут. – Настоящие. Не военные. – Настоящие. – Это странно.

Я понимал. После трёх лет, когда города были либо наши – военные, либо чужие – разрушенные, живой польский город с гражданскими на улицах резал глаз. Не плохо. Непривычно.

– Сёма. – Я. – Это хорошо – что странно. – Почему. – Потому что значит – ты помнишь, как должно быть. Не привык к разрушению. – Я к нему не привыкну. – Знаю.

Штаб расположился в польском административном здании – трёхэтажный кирпичный дом, раньше был какой‑то конторой. Жуков занял второй этаж, Малинин – первый. Меня разместили в маленькой комнате рядом с малининским отделом.

Работа началась сразу. Висло‑Одерская операция планировалась на январь. До неё – два месяца подготовки. Моя задача была та же, что всегда: стыки, координация, командиры. Но масштаб снова вырос – 1‑й Белорусский это не один фронт, это направление на Берлин. Главное направление.

В первых числах ноября пришло письмо от Малинина.

Не от Михаила Сергеевича Малинина, начальника штаба Жукова – от другого. Малинин, который Антонов, который в Генштабе. Он написал коротко.

«Подполковник Ларин. Сообщаю, что полковник Серебров Дмитрий Алексеевич скончался 28 октября в московском госпитале от двустороннего воспаления лёгких. По его завещательному распоряжению, пакет с личными бумагами передан для вас. Пакет у меня. При первой возможности – вышлю или передам лично. Антонов.»

Я прочитал дважды. Сложил письмо. Положил в нагрудный карман – туда же, где была тетрадь.

Серебров умер двадцать восьмого октября. Я в это время ездил к тамбовской матери. Был на другом конце страны, не знал.

Не то чтобы я мог успеть – он умер от пневмонии, это быстро. Но всё равно – не знал.

Огурцов вечером спросил:

– Серёж. Ты сегодня сам не свой. – Серебров. – Что. – Умер двадцать восьмого. Пневмония.

Огурцов помолчал. Потом сказал:

– Он писал, что не доживёт. – Писал. – Ты получил его письмо в июне. – Получил. – Он знал.

Да. Серебров знал. Он написал мне письмо заранее именно потому, что знал. «Я пишу это в ноябре, потому что не уверен, что доживу».

Он писал в ноябре сорок третьего. Дожил до октября сорок четвёртого. Это был целый год сверх того, что он себе отмерил.

– Сёма. – Я. – Он прожил на год больше, чем думал. – Это много. – Это много. – Значит, всё правильно.

Я не спорил. Это было в огурцовском духе – находить правильность в вещах, которые на первый взгляд только боль.

Я достал тетрадь. Открыл. На странице с Серебровым – его имя стояло ещё с декабря, когда я предполагал. Теперь дописал дату: «28 октября 1944».

– Сёма. – Я. – Тридцать первый. – Тридцать первый ближний. – Да.

Пакет от Антонова пришёл через три недели.

Большой, плотный, перевязан шпагатом. На нём почерком Сереброва – «Ларину». Тот же узкий почерк, что на конверте в июне. Последнее, что написал его рукой.

Я открыл в тот же вечер, один. Огурцов вышел – понял, что это нужно одному.

Внутри – двадцать два блокнота. Маленькие, в кожаном переплёте, пронумерованные. Зуевские. Я держал их в руках – они были потёртые, некоторые с запятнанными страницами. Зуев носил их в кармане, это видно.

Я открыл блокнот номер один. Первая запись – июнь 1941. Почерк – чёткий, торопливый. Зуев писал быстро, сокращал слова. Я читал.

Это было – описание первых дней войны. Не боевое донесение. Личные наблюдения. Зуев записывал людей, которых встречал: фамилия, звание, откуда, что сказал. Иногда – имена убитых, иногда – маленькая деталь о живом. Очень похоже на то, что я делал. Только Зуев делал это с июня сорок первого, не дожидаясь никакого решения – просто начал и писал.

Я листал.

В блокноте семь – октябрь сорок первого. Я нашёл страницу с записью обо мне. Зуев писал: «Встретил бойца – капитан Ларин, 21 год, биографические данные не прояснены. Поведение нестандартное. Тактическое мышление значительно выше ожидаемого для звания и возраста. Считаю необходимым обратить особое внимание на то, что данный человек…»

Дальше – пустота. Страница обрывалась. Следующая – уже другая дата, другой человек.

Я смотрел на пустоту.

Три года я думал, что именно Зуев хотел написать. Серебров думал. Малинин думал. Каждый по‑своему додумывал.

Теперь блокнот был у меня. И я мог – не додумать. Просто принять, что этого не будет. Никогда.

Зуев не дописал. И это было – его. Его незаконченная мысль, его последнее слово, которого не было. Я не имел права его придумывать. Никто не имел.

Я закрыл блокнот.

Отложил.

Взял следующий. Читал дальше – не про себя. Про других. Зуев записывал сотни людей. Многих я не знал. Некоторые имена встречались у меня в тетради – и я видел, как Зуев видел того же человека другими глазами. Это было – странное ощущение. Как читать две разные книги об одном и том же.

Огурцов вернулся через час. Увидел меня с блокнотами.

– Зуев. – Зуев. – Нашёл свою запись. – Нашёл. – И?

Я помолчал.

– Незаконченная. Как была – так и осталась. – Ты думал, будет продолжение. – Нет. Я знал, что не будет. Но – хотел посмотреть сам. – Хорошо, что посмотрел. – Да.

Огурцов сел рядом.

– Серёж. – Я. – Что там написано. До обрыва. – «Считаю необходимым обратить особое внимание на то, что данный человек…» – И всё. – И всё.

Огурцов кивнул.

– Это правильное окончание. – Почему правильное. – Потому что оно не ограничивает. Если бы он написал что‑то конкретное – это было бы одно слово о тебе. А так – можно всё что угодно. – Это неудобное утешение. – Я не утешаю. Я говорю, что думаю. – Ладно.

Мы помолчали.

– Сёма. – Я. – Я положу эти блокноты рядом со своей тетрадью. Это – одно. – Это одно. – Зуев начал. Я продолжил без него. Теперь они рядом. – Хорошо.

В конце ноября пришёл приказ о звании.

Полковник. С двадцать восьмого ноября.

Огурцов узнал раньше меня – у него была привычка перехватывать новости через штабных старшин.

– Серёж. – Я. – Полковник. – Откуда знаешь. – Знаю. Поздравляю.

Я смотрел на него.

– Сёма. – Я. – Ты уже три звания так узнал. В декабре сорок второго – майор, в мае сорок третьего – я так и не понял откуда, в октябре сорок четвёртого – подполковник. Теперь – полковник. – У меня источники. – Зыкин научил. – Зыкин хороший учитель.

Я усмехнулся.

– Это – много за три года. – Мало. Другие быстрее растут. – Те, кто быстро растут – по‑другому работают. – Ты работал правильно. – Работал по‑своему. – Это одно и то же.

Я кивнул.

Полковник. Это звучало иначе, чем майор или подполковник. Майор – это опытный офицер. Подполковник – почти генеральская преддверие. Полковник – это человек, который уже всё решил. Который больше не доказывает, а просто работает.

Я чувствовал это именно так. Не гордость – скорее спокойствие. Как будто бумага наконец совпала с тем, что внутри.

– Сёма. – Я. – Поздравляю – не меня, а Огурцова. Ты теперь при полковнике. Это другой статус. – Статус меня не интересует. – Знаю. Но – другие будут замечать. – Пусть замечают. Я при тебе давно. Это не изменилось.

Декабрь был рабочим.

Висло‑Одерская планировалась на январь. Малинин загрузил меня под завязку – ездил по дивизиям каждый день, иногда по две за день. Это был другой темп, чем летом. Летом – вдумчиво, по три‑четыре дня в каждой. Сейчас – быстро, по главному.

Многих командиров я уже знал – встречал под Коневым, под Жуковым на Белорусском. Они меня знали тоже. Это упрощало работу: «Ларин. По стыкам?» – «По стыкам.» – «Смотрите.» – и сразу к делу.

Это был знак. Не мой – общий. За два с половиной года метод расходился. Теперь командиры принимали меня как человека, который знает их язык. Это было лучше, чем принимать как «инструктора из штаба».

Огурцов в конце декабря сказал: – Серёж. – Я. – Ты заметил. – Что. – Тебя больше не учат слушать. – В каком смысле. – Командиры – они раньше смотрели на тебя с сомнением первые полчаса. Теперь – нет. Ты пришёл, ты свой, работаем. – Это – из‑за звания, может. – Не из‑за звания. Из‑за репутации. Ты – полковник Ларин. Это уже имя.

Я думал об этом.

– Это хорошо или плохо. – Хорошо, что слушают быстро. Плохо – если начнёшь думать, что тебе это что‑то должны. – Я не думаю так. – Знаю. Поэтому пока – хорошо.

Тридцать первого декабря был пятый Новый год.

Я встречал его в штабном зале 1‑го Белорусского. Это был большой зал – бывший польский банкетный зал, с лепниной на потолке и длинными столами. Жуков не любил торжеств, но Новый год разрешил отметить по‑человечески. Собрались офицеры штаба, человек сорок. Стол накрыли прилично.

Огурцов был рядом. Его не должны были звать – старшина в штабном зале нестандартно. Но Жуков, который в таких вещах был внимательным, лично сказал адъютанту: «Огурцова тоже позовите». Адъютант передал.

Огурцов пришёл в чистой форме, при медали «За отвагу». Сел рядом со мной.

– Серёж. – Я. – Тут лепнина. – Да. Польский банкетный зал. – Я в таких не бывал. – Я тоже. – Хорошо.

За столом – Малинин рядом, несколько знакомых офицеров. Жуков – в конце стола, ел молча, иногда отвечал на что‑то, сказанное соседом.

Ровно в полночь Жуков встал. Все встали.

– Товарищи. С Новым, сорок пятым годом. Он будет последним военным. Пью за это.

Выпили.

Жуков сел. Больше речей не было. Зал загудел разговорами. Это был хороший тон – без пафоса, без долгих тостов.

Огурцов поднял свой стакан – не водка, ему налили красного вина, он вино предпочитал.

– Серёж. – Я. – Последний военный. – Последний военный год. – Жуков сказал точно. – Он знает. – И ты знаешь. – И я.

Мы чокнулись. Выпили.

Я сидел, смотрел на зал. Сорок человек в польском банкетном зале с лепниной на потолке. Это был мой пятый Новый год в этой жизни. Первый – в избе под Клином, трое. Второй – в Бекетовке, впятером, с Дёминым и Кулиным. Третий – у Иваньковского, восемь человек. Четвёртый – там тоже у Иваньковского, на плацдарме. Пятый – здесь, сорок человек и лепнина.

Каждый раз – другое место. Каждый раз – Огурцов рядом.

– Сёма. – Я. – Пять Новых лет. – Пять. – Ты на каждом. – На каждом. – Это хорошо. – Это моя работа.

Я улыбнулся.

– Сёма. Ты в этой работе – хорошо устроился. – Я знаю. – Не меняй. – Не буду.

Малинин с другой стороны наклонился ко мне.

– Ларин. – Да. – Вы думаете о чём‑нибудь конкретном сейчас. Или – общее. – Думаю – что это последний. – Новый год военный. – Да. – Я тоже думаю об этом. – Малинин. – Да. – После войны вы куда. – В Москву. Генштаб, видимо. Там и до войны был. – А потом. – Не знаю потом. Как выйдет. – Книги не пишете. – Не пишу. Вы – будете. – Буду. – Тогда – за книгу.

Малинин поднял стакан. Я тоже.

– За книгу.

Выпили.

Огурцов слышал. Сказал тихо: – Серёж. – Я. – Это что за книга. – Малинин просил написать. Про войну. Про метод. Про людей в тетради. – Ты согласился. – Сказал – попробую. – Это значит – согласился. – Это значит – попробую. – Я помогу. – Ты? – Мои восемьдесят четыре имени. Шабалинские восемнадцать. Иваньковские восемьдесят семь. Это всё – тоже в книге. – Сёма. Это – в тетради. Не в книге. – Тетрадь и будет книгой. Ты просто не знаешь ещё.

Я смотрел на него.

– Сёма. Ты умнее, чем говоришь. – Я говорю ровно столько, сколько нужно.

После полуночи мы вышли.

Люблинская улица, декабрьская ночь. Почти тепло – не польская зима, а что‑то межсезонное. Огурцов закурил.

– Серёж. – Я. – Берлин весной. – Весной. – Это скоро. – Скоро. – Сколько. – Если операция в январе – к апрелю‑маю выйдем к Берлину. Это если всё пойдёт по плану. – Всё пойдёт по плану. – Откуда знаешь. – Предчувствие. – Хорошее. – Хорошее.

Он докурил. Выбросил.

– Серёж. – Я. – Я думаю о корове. – Маруська. – Маруська. Сестра писала в октябре, что жива, что молока даёт хорошо. – Это хорошо. – Это хорошо. Я думаю – когда доберёмся до Берлина, война кончится. Потом я домой. – Домой. – В Кубышево. – Корова дождётся. – Дождётся. Я ж говорил.

Я посмотрел на него.

– Сёма. – Я. – Ты это говоришь с сорок второго года. – Говорю. Потому что правда. – Знаю.

Мы стояли. Польская улица, декабрь сорок четвёртого. Последний военный год начался сорок минут назад.

– Сёма. – Я. – Спокойной ночи. – Спокойной.

Мы вошли.


Глава 12

Двенадцатого января в восемь утра началась артиллерийская подготовка Висло‑Одерской.

Я был в штабе. Смотрел на карту.

Это была другая операция, чем Багратион. Не потому что меньше – она была по масштабу примерно сопоставимой. А потому что я её чувствовал иначе. В Багратионе я три недели работал с дивизиями, я знал каждую точку на карте изнутри. В Висло‑Одерской моя работа была другой – менее интенсивной в дивизиях, более аналитической на уровне штаба. Меньше «поедем к Стешенко», больше «напишем Малинину».

Это меняло, как я смотрел на карту. Я смотрел как наблюдатель. Не как участник.

К полудню пришли первые сводки. Прорыв сразу на нескольких направлениях – глубокий, быстрый. Немцы не успевали закрывать бреши. Наши дивизии шли вперёд.

Малинин смотрел на карту рядом.

– Ларин. – Да. – Как вам. – Стыки держат. Я смотрю уже три часа. Ни одного разрыва координации на этих сводках. – Это значит? – Это значит, что инструкции сработали.

Малинин кивнул.

– Ваши инструкции. – Наши. Я предложил, Жуков подписал, Малинин оформил, командиры внедрили. – Вы скромничаете. – Нет. Это правда коллективное.

Малинин посмотрел.

– Ларин. – Да. – Я скажу вам одно наблюдение. – Слушаю. – Три года назад вы единственный, кто думал о стыках как о системной проблеме. Сейчас – каждый командир полка думает об этом сам. – Это было моей целью. – Я знаю. Цель достигнута.

Я смотрел на карту.

Цель достигнута.

Это было просто, как констатация – никакого торжества, никакого облегчения. Просто факт. Стыки держат. Командиры думают сами. Мне не звонят за советом в четыре утра – потому что не нужно.

Это было то, к чему я шёл с декабря сорок второго.

К вечеру первого дня прорыв был подтверждён на ширину двести километров.

Это был размах, которого не было ни в Багратионе, ни в Корсунь‑Шевченковском. Вся немецкая оборона на польском направлении рассыпалась в первые двенадцать часов.

Жуков на вечернем совещании был краток: – Темп держать. Не останавливаться. До Одера – за две недели.

Все вышли.

Я остался у карты ещё немного. Огурцов за спиной молчал.

– Сёма. – Я. – Они идут сами. – Да. – Без меня. – Без тебя. – Это правильно. – Это правильно.

Помолчали.

– Серёж. – Я. – Это – то, что ты говорил три года. Что метод должен работать без тебя. – Говорил. – Вот он работает. – Работает. – Как тебе. – Хорошо. – Это «хорошо» или «хорошо, но странно». – Хорошо, но странно. – Почему странно. – Потому что я привык быть нужным каждый день. Сейчас – нужен, но меньше. Это другое ощущение. – К нему нужно привыкнуть. – Привыкну. – Быстро привыкнешь. – Почему быстро. – Потому что в этом – свобода. Ты впервые за три года можешь не думать только о том, как армия координируется. Можешь думать о другом. – О чём. – Не знаю. Сам решишь.

Я думал.

– Сёма. – Я. – Ты говоришь про то, что после войны. – Не только. Прямо сейчас. – Прямо сейчас – ещё есть Берлин. – Берлин есть. Но до него – несколько месяцев. Это время. – Что делать с этим временем. – Ездить к семьям. Это твоя вторая работа. – Да. – Вот и езди.

Это было – типичное огурцовское. Простое, точное, без лишнего.

В следующие две недели я ездил.

Не по дивизиям – к семьям. Малинин, когда я ему сказал о плане, кивнул без возражений. «Операция идёт сама. Вы нужны мне здесь по вечерам для анализа. Днём – свободны».

Это был новый режим. Утром – сводки с Малининым. Потом – дорога. Вечером – анализ и отчёт. Ночью – в следующее место.

За две недели я доехал до пяти семей.

Одна – в Мазовецком воеводстве, польская семья, мать польского солдата, который воевал в нашем составе и погиб под Минском. Это была первая польская семья. Огурцов со мной, язык барьером – мать говорила по‑польски, я по‑русски, понимали примерно половину. Но – понимали главное.

– Пани. – Слушаю. – Ваш сын Юзеф Ковальский погиб второго июля, под Минском. Я был там. Я его видел.

Это было не совсем правда – я его видел в списке, не лично. Но – в списке, который мне дал Бережной, стоял Ковальский. Бережной сказал о нём: «шёл в разведке, не вернулся».

Мать слушала. Кивала. Плакала тихо. Потом спросила – через Дубова, который немного понимал польский:

– Он был один, когда погиб.

Я подумал.

– Не один. Его товарищи были рядом.

Это тоже было – предположение. Но верное. Разведка не ходит одна.

– Спасибо.

Простое польское «дзенкуе».

Я кивнул.

Выходя, Огурцов сказал тихо: – Серёж. – Я. – Это – другой язык, другая страна. Но – то же самое. – То же самое. – Боль одинаковая. – Одинаковая.

Мы сели в машину.

Шестнадцатого января польский город Варшава был освобождён.

Я узнал из сводки утром. Варшава – то, что от неё осталось. По данным разведки, которые шли в штаб, город разрушен примерно на девяносто процентов. Немцы после подавления восстания методично уничтожали квартал за кварталом.

Я прочитал. Положил сводку на стол.

Огурцов стоял рядом, читал поверх.

Он ничего не сказал. Я тоже.

Потом я открыл тетрадь. На той странице, где я написал в октябре «Варшава. Около двухсот тысяч. Их имён я не знаю. Помню». Ниже дописал:

«16 января 1945. Варшава освобождена. Того, что было – не вернуть.»

Закрыл.

Огурцов сказал: – Серёж. – Я. – Ты сказал, что Берлин снимет Варшаву. – Огурцов это сказал. – Я сказал. – Помнишь. – Помню. – Ты ещё веришь в это. – Верю.

Он посмотрел на меня – ровно, без сентиментальности.

– Тогда – поедем смотреть на Варшаву. – Когда. – Сейчас. Это – час от нас, наверное. – Ты хочешь туда ехать. – Хочу.

Я думал.

– Хорошо.

Мы приехали к Варшаве в полдень.

Дубов вёл медленно. Дороги в город были перекрыты частично – шли расчистка и сапёрная работа. Нас пропустили по моему удостоверению.

Город был – как Большая Лука, умноженная на тысячу. Улицы существовали как направления, а не как улицы – асфальт под завалами, дома стоят как скелеты стен без крыш, некоторые кварталы полностью в руинах. Пыль, запах горелого. Это был февраль, холодно, и пыль висела серой завесой.

По улицам ходили люди. Немного, но ходили – варшавяне, которые прятались в подвалах всё это время, теперь выходили. Брели куда‑то, смотрели на то, что было их городом.

Дубов остановил у большого перекрёстка.

Мы вышли.

Огурцов стоял, смотрел.

Долго молчал.

Потом сказал: – Серёж. – Я. – Это – больше, чем Большая Лука. – Намного больше. – Здесь – был город. – Был. – А теперь – нет. – Почти нет.

Мимо прошла старая женщина. Медленно, в пальто с оторванной пуговицей, несла в руках стопку книг – откуда‑то раскопала. Шла куда‑то. Куда – непонятно. Может, сама не знала.

Огурцов смотрел ей вслед.

– Серёж. – Я. – Она несёт книги. – Да. – Зачем. – Не знаю. Может – это всё, что осталось. – Может – это то, что стоило спасти.

Я смотрел на неё. Она свернула за угол, пропала.

– Сёма. – Я. – Ты сказал, что Берлин снимет Варшаву. – Сказал. – После того, что мы здесь видим, – ты всё ещё так думаешь. – Думаю. – Объясни. – Серёж. Снять – не значит исправить. Снять – значит, что это больше не будет. Берлин – это конец. После конца Варшав не будет. Это и есть снять. – Ты уверен, что не будет. – После Берлина – не будет. – Откуда знаешь. – Предчувствие.

Я смотрел на него.

– Хорошее. – Хорошее.

Обратно ехали молча.

Варшава оставалась сзади – в пыли, в серой зимней дымке.

Огурцов всю дорогу смотрел в окно. Не говорил ничего. Я тоже. Дубов вёл.

Через час я сказал: – Сёма. – Я. – Я хочу съездить к ещё одной семье. Скоро. – Чьей. – Не из тетради. Для Конева. – К сыну Конева. – Да. Зыкин сказал место – Городище, под Сталинградом. Это далеко, до конца операции не успею. Но – после. – Хорошо. – Конев ждёт этого. – Конев не ждёт. Он не просил. – Не просил. Но – он сказал мне место. Это – знак. – Знак.

Огурцов посмотрел на меня.

– Серёж. – Я. – Ты стал другим. – В чём. – Ты раньше ездил к семьям из тетради. Теперь – ещё к тем, кого просят. Тихо, без слов просят. – Это расширилось. – Расширилось. Это хорошо. – Хорошо. – Серёж. – Я. – После войны – будешь это делать. Долго. Это твоя работа после. – Может быть. – Точно. Я знаю. – Откуда. – Потому что ты не умеешь останавливаться, когда нужно.

Я усмехнулся.

– Это упрёк. – Это наблюдение. – Хорошее наблюдение. – Спасибо.

К первому февраля 1‑й Белорусский вышел к Одеру.

Это была граница Германии.

Малинин сказал мне об этом утром, показал карту – стрелки дошли до линии реки, остановились. Плацдармы начали захватываться.

Я смотрел на карту.

Германия.

С одной стороны реки – мы. С другой – то, откуда всё началось. За этой рекой – Берлин.

До Берлина по карте было около восьмидесяти километров.

Малинин сказал: – Ларин. – Да. – До Берлина – три месяца, может меньше. Зависит от весны. – Я понимаю. – Ваша работа в этот период. – Стыки. То же, что всегда. – Правильно. Но – ещё одно. – Слушаю. – Когда войдём в Берлин – я хочу, чтобы вы были рядом. Не в дивизии. Рядом. – Хорошо. – Жуков тоже так считает. – Жуков сказал? – Жуков сказал: «Ларину быть при штабе до самого конца».

Я смотрел.

– Малинин. – Да. – Это – много. – Это правильно. – Спасибо. – Не за что.

Я вышел от Малинина.

В коридоре Огурцов.

– Ну. – До Берлина – три месяца. Мне велено быть при штабе до конца. – Это Жуков. – Жуков. – Хорошо. – Хорошо.

Мы пошли по коридору.

– Сёма. – Я. – Три месяца. – Три. – Мы дойдём. – Дойдём, – сказал Огурцов без сомнения. – Я ж говорил.

За окном – польский февраль. Серый, холодный. Одер где‑то на западе, за горизонтом.

Берлин за Одером.

Конец за Берлином.

Тетрадь в кармане.

Идём.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю