Текст книги "Отсюда и до победы! Трилогия (СИ)"
Автор книги: Василий Обломов
Жанр:
Боевая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 44 страниц)
Глава 23
Блокноты я отдал Рудакову утром.
Он взял, не спрашивая. Положил в свой планшет, застегнул. Посмотрел на меня – с тем выражением, которое означало: понимаю, сделаю.
– Документы уйдут в штаб армии? – спросил я.
– Уйдут, – сказал он. – Сегодня связной едет.
– Все четыре блокнота.
– Все четыре.
Я кивнул.
– Зуев хотел, чтобы его материалы шли наверх, – сказал я.
– Я знаю, – сказал Рудаков. – Он мне говорил. – Пауза. – Не про это конкретно. Но говорил – про документы, про систему. – Он закрыл планшет. – Пойдёт.
Он ушёл. Я смотрел ему вслед.
Зуев говорил с Рудаковым. Конечно, говорил – он говорил со всеми, кто был готов слушать. Строил систему, как называл сам. Теперь система продолжалась без него – бумаги шли, люди передавали, кто-то читал.
Это было правильно.
Этого было мало.
Первые три дня на позициях я работал – много и плотно, без пауз.
Это был выбор, не случайность. Я знал, что делаю: загружал голову задачами так, чтобы не оставалось места ни для чего другого. Разведка, схемы позиций, работа с новыми людьми – наш батальон влился в незнакомую дивизию, и незнакомые бойцы требовали внимания. Я проводил занятия, отдавал команды, ходил в лес смотреть немецкие позиции.
Огурцов наблюдал за мной. Я видел, как он наблюдает, – краем глаза, ненавязчиво, как умел делать всё.
На четвёртый день он подошёл.
– Ларин.
– Да.
– Ты не спишь нормально уже четыре дня.
– Я сплю.
– По три часа – это не нормально, – сказал он. – Ты сам говорил: человек, который не спит, делает ошибки.
– Я не делаю ошибок.
– Пока, – сказал он. Моим же словом.
Я посмотрел на него.
– Семён.
– Да.
– Я знаю, что делаю.
– Знаю, что знаешь, – сказал он. – Но всё равно говорю.
Он ушёл. Я смотрел ему вслед и думал: вот человек, который наблюдает за мной, потому что сам решил, что нужно. Никто не просил. Просто – решил и делает. Это было то самое качество, которое я в нём ценил больше всего остального: он делал что считал правильным, без объяснений и без ожидания благодарности.
Той ночью я лёг пораньше.
Спал пять часов – почти нормально.
Через неделю после Можайска пришли итоговые сводки по Вязьме.
Не официально – по официальным каналам таких вещей не говорили. Но люди разговаривали, офицеры между собой, связные привозили слухи, которые складывались в картину точнее любых официальных сводок.
Картина была страшная.
Несколько армий в кольце – пятая, девятнадцатая, двадцатая, двадцать четвёртая, тридцать вторая. Кольцо замкнулось быстро и плотно. Немцы не давали выйти – прочёсывали, расстреливали прорывающихся на дорогах.
Сколько людей – никто не называл точно. Говорили: много. Очень много.
Я слушал это и думал о цифрах, которые знал из другого источника – из той жизни, которой больше не было. Знал, что скажут потом: около шестисот тысяч попавших в плен. Больше, чем армия многих государств.
Шестьсот тысяч.
Я вышел из-под Вязьмы с четырьмястами девятнадцатью. Это была одна четырнадцатая процента от числа, которое не помещалось в голове.
Я сидел у окна и думал о тех, кого не вытащил. Не потому что мог – не мог, масштаб не тот. Но думал. Это было нужно – не для самоедства, а для того, чтобы не привыкнуть смотреть на цифры как на цифры.
Пятьсот тысяч – это пятьсот тысяч Петровых Коль. Пятьсот тысяч Огурцовых. Пятьсот тысяч человек, у которых были матери и коровы и незаконченные разговоры.
Потом почувствуешь. Когда будет можно.
Может, сейчас было можно. Немного.
Записку Капустина принёс связной на восьмой день.
Небольшой листок, сложенный вчетверо, написанный карандашом. Я развернул и прочитал.
«Ларин. Жив. Вышел с остатками батальона – сорок два человека. Расскажу потом, при встрече. Держись. Капустин.»
Восемь слов содержания, три слова подписи. Самое короткое письмо из тех, что я получал от него. И самое важное.
Я сложил листок, убрал в нагрудный карман.
Сел.
Сидел минуты три, ничего не делая. Просто сидел.
Огурцов оказался рядом – он не подходил, просто был в том же углу, что-то чинил. Поднял взгляд, посмотрел на моё лицо.
Ничего не спросил.
Просто кивнул – коротко, один раз – и снова опустил голову к своему делу.
Я думал о Капустине. О том, как он шёл сорок два километра до выхода из кольца с сорока двумя людьми. О том, что он не застрял, не потерялся, не сдался – думал трезво, принимал решения, вёл. Потерял больше половины батальона – из ста двенадцати осталось сорок два. Это было страшно. И то, что сорок два вышли – это тоже было.
Я достал листок снова.
«Держись.»
Капустин написал это мне. Человеку, который вывел четыреста человек через немецкий тыл. Написал «держись» – значит, думал, что мне нужно. Значит, знал что-то о том, каково это – нести то, что я несу.
Может, знал больше, чем я думал.
Петров нашёл меня вечером.
Я сидел у стены, читал трофейную немецкую карту – изучал позиции западнее, думал о том, как будет развиваться ситуация в ноябре. Петров подошёл, сел рядом.
– Капустин жив? – спросил он.
– Жив.
– Хорошо.
– Хорошо, – согласился я.
Петров молчал секунду.
– Ларин, – сказал он.
– Да.
– Зуев. Вы думаете о нём?
Я посмотрел на него.
– Думаю.
– Как?
– По-разному, – сказал я.
– Я думаю о том разговоре, – сказал Петров. – Который у вас был вечером перед. Я не слышал – но видел, как вы разговаривали. Долго. И утром – вы шли рядом.
– Он говорил о многом, – сказал я осторожно.
– О чём?
Я думал секунду.
– О людях, – сказал я. – О том, как видел каждого из нас. – Пауза. – Про тебя он говорил, что недооценён. Что одна медаль за пять месяцев войны – несправедливо.
Петров молчал.
– Он так думал?
– Думал, – сказал я. – И собирался написать об этом отдельно.
– Не успел.
– Не успел.
Петров смотрел в стену.
– Он хороший был человек, – сказал он. – Странный немного. Всегда с блокнотом. Всегда спрашивал о чём-нибудь.
– Хороший, – согласился я.
– Я не понимал его сначала, – сказал Петров. – Думал – политрук, значит за нами следит. А он не следил. Он – смотрел. Это разное.
Я посмотрел на него.
– Ты вырос, Петров.
– За пять месяцев – вырастешь, – сказал он без иронии.
Мы сидели молча. В здании было тихо – люди устраивались на ночлег, разговоры становились реже.
– Ларин, – сказал Петров.
– Да.
– Блокноты Зуева – они ушли?
– Ушли утром.
– Это правильно, – сказал он. – Он бы хотел.
– Хотел, – согласился я.
Петров встал.
– Спокойной ночи, – сказал он.
– Спокойной, Петров.
На десятый день после Можайска я достал тетрадь и начал считать.
Это была привычка, с которой я не расставался с самого начала. Не для отчёта – для себя. Просто держать в голове то, что было.
Июнь. Июль. Август. Сентябрь. Октябрь. Пять месяцев.
Я писал аккуратно, по колонкам.
Лично убитых противников – я помнил каждый случай. Не потому что хотел помнить, а потому что помнил автоматически, как помнят профессионалы своей работы – детали, которые другие отпускают.
Когда закончил первый столбец, я посмотрел на цифру.
Двести шестнадцать.
Двести шестнадцать человек. За пять месяцев. Лично.
Я сидел с этой цифрой несколько минут. Пытался что-то почувствовать – и не находил. Только усталость, которая была всегда, и ровный рабочий фон, который тоже был всегда.
Двести шестнадцать.
Я написал рядом: «В организованных мной засадах и операциях – ещё примерно четыреста двадцать».
Итого – больше шестисот.
Потом я оторвал листок, сложил его. Встал, подошёл к железной печке в углу – маленькой, военной, трубой в окно. Открыл дверцу. Бросил листок в огонь.
Смотрел, пока не догорело.
Это не было ни раскаянием, ни гордостью. Это была фиксация – простая и необходимая. Посмотреть на то, что есть, не отворачиваясь. Потом убрать и идти дальше.
Огурцов сидел в другом углу. Видел, как я сжигаю. Ничего не спросил.
Через две недели после Можайска ко мне пришёл ещё один человек.
Не Евстигнеев – другой. Капитан из дивизионной разведки, молодой, лет тридцати. Назвался Коршуновым.
– Ларин? – спросил он, найдя меня у позиций.
– Да.
– Коршунов, разведотдел. Пять минут.
Мы отошли в сторону.
– Материалы по вам дошли до нас, – сказал Коршунов. – Не все – часть. Евстигнеев передал.
– Что хотите?
– Ничего сложного, – сказал он. – У нас есть задача по немецким позициям западнее. Хотим, чтобы ты посмотрел схему и сказал – что видишь.
– Только посмотреть?
– Пока – да. Посмотреть и сказать.
Я пожал плечами.
– Хорошо.
Он достал карту – хорошую, подробную, с отметками. Развернул, держал двумя руками.
Я смотрел минуту. Потом начал говорить – про слабые места в немецкой линии, про логику расположения пулемётных гнёзд, про то, где, судя по рельефу, должна стоять артиллерия, хотя на карте её нет.
Коршунов слушал, не перебивая.
Когда я закончил, он сложил карту.
– Ты где-нибудь видел эту систему расположения? – спросил он.
– Видел похожую, – сказал я. – Под Ярцево.
– Только там?
– И раньше. В пуще.
Он кивнул.
– Спасибо.
– Это всё?
– Это всё пока, – сказал он. – Дальше посмотрим.
Снова это слово – «посмотрим». Его говорили все: Евстигнеев, Рудаков, теперь Коршунов. Как будто за мной наблюдало несколько независимых пар глаз, каждая со своей задачей.
Коршунов ушёл. Я вернулся к своим.
Вечером я думал о Зуеве.
Впервые – не как о задаче, не как о потере, которую нужно принять и двигаться дальше. Просто думал о нём – как о человеке.
Он пришёл к нам в пуще на девятый день. Молодой, аккуратно причёсанный даже в лесу, с блокнотом всегда под рукой. Политрук, которому было важно понимать людей, – не управлять, а именно понимать. Я видел, как он менялся за пять месяцев: из человека с готовыми ответами в человека, который учился задавать правильные вопросы.
Он нашёл объяснение. Почти точное.
И не успел его записать.
Последний рапорт – оборванный на полуфразе. Я помнил её наизусть: «Считаю необходимым обратить особое внимание на то, что данный человек…»
Что хотел написать – я мог только гадать. Может, то же, что сказал вечером. Может – что-то более конкретное, что помогло бы тем, кто читает, понять правильно. Теперь не узнаю.
Но четыре блокнота ушли. Там было достаточно.
Зуев строил систему – методично, терпеливо, без гарантий. Он не знал, дойдёт ли. Писал, потому что считал нужным. Потому что «то, что не записано – не существует».
Теперь он сам не существовал. Но то, что записал, – существовало.
Это было правильно. Этого было мало. Оба эти факта были правдой одновременно, и я держал их вместе, как умел держать противоречивые вещи.
На пятнадцатый день после Можайска я снова достал тетрадь.
На этот раз – не для счёта убитых. Для другого.
Я начал писать – не рапорт, не отчёт. Просто мысли, которые накопились за полтора месяца после пущи и которые некуда было девать иначе.
Про Зуева – как он работал. Как умел слушать, не соглашаясь. Как нашёл объяснение, которое не мог найти никто другой, потому что думал честно, без ограничений, которые накладывает желание иметь простой ответ.
Про Капустина – как он написал первый рапорт в пуще, в темноте, при огарке, потому что «это должно быть записано». Как это слово – «должно» – было у него не требованием, а убеждением.
Про Огурцова – как он однажды сказал «потом почувствуешь, когда будет можно», и это было точнее любой книжной мудрости.
Про Петрова Колю – как он изменился. Не стал другим – стал точнее собой. Убрал лишнее.
Я писал долго – час, может больше. Потом остановился.
Перечитал.
Убрал в тетрадь.
Это было не для отправки – для себя. Просто важно было записать. Зуев научил: то, что не записано, не существует.
Пусть существует.
Ночью спал хорошо – впервые за две недели. Без снов, без половинчатого бодрствования.
Проснулся от голосов снаружи – обычное утреннее движение. Встал, умылся снегом из ведра.
Огурцов уже стоял у входа, курил.
– Спал? – спросил он, не оборачиваясь.
– Спал.
– Нормально?
– Нормально.
Он кивнул – удовлетворённо, как человек, который ждал именно этого ответа.
– Сегодня что? – спросил он.
– Коршунов просил ещё раз посмотреть карту, – сказал я. – После – занятие с разведгруппой. Потом Рудаков хотел поговорить о позициях.
– Плотно.
– Нормально, – сказал я.
Огурцов затушил самокрутку.
– Ларин.
– Да.
– Капустин жив, – сказал он. – Это хорошо.
– Хорошо, – сказал я.
– Ты вчера вечером нормальный был, – сказал он. – После того как записки жёг – нормальный стал. – Пауза. – Это тоже хорошо.
Я посмотрел на него.
– Ты всё видишь, Семён.
– Стараюсь, – сказал он. И пошёл на завтрак.
Я стоял у входа ещё минуту. Ноябрьское утро, серое, холодное. Где-то на западе – тихо, но нехорошей тишиной. Там шла война, которую я знал, и она шла так, как я знал: тяжело, с потерями, с медленным движением в нужную сторону.
Зуев мёртв. Капустин жив. Четыре блокнота ушли наверх. Сорок два человека вышли из котла. Четыреста девятнадцать – тоже.
Это было то, что есть.
Я пошёл на завтрак.
Глава 24
Деревня называлась Пушкино – маленькая, дворов двадцать, стояла на пологом холме в трёх километрах от линии соприкосновения. Немцы держали её с октября. Теперь нам нужно было её взять – не ради самой деревни, а ради дороги за ней: она выходила во фланг немецкой оборонительной линии, и если перекрыть её, немцам придётся перестраиваться.
Рудаков объяснял задачу на карте – коротко, как всегда.
– Основной удар – по центру. Твоя задача – северный фланг. Там у них пулемётная точка на краю деревни, она простреливает весь подход. Пока она работает – центр не пойдёт.
– Сколько там? – спросил я.
– Разведка говорит – двое-трое. Может, расчёт.
– Дот?
– Нет. Позиция в доме – первый этаж, угловое окно.
Я смотрел на карту. Угловой дом, северный край деревни, окно смотрит на поле. Подойти по полю – не вариант, они увидят за двести метров. Обойти через огороды с севера – дольше, но поле не пересекать.
– Когда?
– Завтра утром, – сказал Рудаков. – С рассветом.
– Хорошо.
Он посмотрел на меня.
– Ларин.
– Да.
– Плечо не мешает?
Я согнул правую руку, проверил. Плечо после месяца осени болело при резких движениях – старая история, незалеченная контузия ещё от пущи. Но работало.
– Не мешает, – сказал я.
– Я спрашиваю серьёзно.
– Серьёзно отвечаю.
Он смотрел на меня ещё секунду.
– Хорошо, – сказал он. И отпустил.
Вышли в пять утра – темно, мороз минус восемь, земля промёрзшая, трава хрустит под ногами. Я взял Огурцова, Петрова, Мельника и троих от Рудакова – Горобца, Тищенко и молодого бойца по фамилии Авдеев. Семь человек.
Огурцов шёл вторым – привычно уже, без слов.
Петров – третьим. Он шёл правильно: дистанция, бесшумно, оружие в руках. За пять с лишним месяцев он перестал думать о том, как идти – тело делало само.
Обходили с севера – через огороды, мёрзлые грядки, перелесок. Полчаса в темноте. Я вёл по памяти – изучил схему накануне, прошёл в голове несколько раз, как делал всегда.
Угловой дом вышел справа, метров семьдесят.
Я поднял руку – стоп. Лёг. Остальные лягли.
Смотрел. Окно первого этажа – тёмное, но в щели между ставнями слабый свет. Движение внутри – еле различимое. Двое или трое, как говорила разведка.
Слушал три минуты. Тихо – только ветер и далёкий шум центрального участка, где уже начиналось движение.
– Огурцов, – сказал я тихо. – Левая сторона дома. Дверь.
– Есть.
– Петров – окно с тыла, если есть.
– Иду.
– Мельник – здесь, прикрываешь. Остальные – за мной.
Мы двигались быстро – короткими перебежками, от укрытия к укрытию. Забор, сарай, угол дома. Я слышал немецкие голоса за стеной – два голоса, разговаривали негромко.
Дверь с тыла – деревянная, петли ржавые. Я прислушался. Голоса в комнате – не у двери.
Три секунды.
Дверь пошла легко – не заперта. Я вошёл первым, Горобец за мной.
Комната – большая, крестьянская. У окна – пулемётная позиция: MG-42 на сошках, ящик с лентами. Два немца: один у пулемёта, второй сидел на лавке, ел что-то.
Тот, что у пулемёта, обернулся на звук двери.
Я не дал ему времени.
Потом – тишина внутри дома. Быстрая, чистая работа. Горобец закрыл дверь.
Третьего не было. Разведка говорила «двое-трое» – оказалось двое.
Я подошёл к пулемёту. MG-42 – хорошая машина, лучше MG-34, который мы таскали с пущи. Скорострельнее, легче в обслуживании. Я развернул его на окно – теперь смотрел не на наше поле, а вдоль деревенской улицы.
– Авдеев, – сказал я. – Умеешь с ним?
– Умею, – сказал молодой боец.
– Ленту проверь. Займи позицию.
Авдеев занял. Я вышел наружу.
Огурцов стоял у угла.
– Чисто?
– Чисто, – сказал я.
– Петров?
Петров вышел с тыла.
– Чисто с той стороны.
Я достал ракетницу – условный сигнал Рудакову: северный фланг свободен, начинайте. Выстрелил вверх.
Зелёная ракета ушла в серое утреннее небо.
Бой за деревню занял около сорока минут.
Наш фланг работал как надо: Авдеев с MG-42 перекрывал улицу, Горобец и Тищенко зачищали соседние дома. Центральная группа пошла после ракеты, сломила немецкую оборону на въезде, покатилась по улице.
Немцев в деревне было около роты. Часть уходила огородами на запад – я видел это с позиции на угловом доме. Мог бы погнаться, не погнался: за ними Рудаков послал другую группу, моя задача была здесь.
Всё шло правильно.
Потом – не правильно.
Я стоял у сарая, смотрел на дорогу за деревней. Думал: немцы уходят по дороге на запад, это их единственный маршрут, там их накроет артиллерия. Хорошо.
Взрыв был близко – метрах в двадцати, не больше. Миномётная мина, немцы вели огонь с отходом, прикрывали. Я успел повернуться в сторону взрыва – и этого оказалось достаточно, чтобы осколок вошёл не в грудь, а в правое плечо.
Удар был неожиданным. Не как выстрел – как если бы кто-то сильно ударил кулаком, только изнутри. Я сделал шаг назад, наткнулся на сарай, сполз по стене.
Плечо горело.
Я посмотрел – гимнастёрка мокрая, тёмная. Рука опускалась сама, не слушалась.
– Ларин! – Огурцов появился откуда-то сбоку, упал рядом на колени. – Ларин, говори.
– Я в порядке, – сказал я.
– Ты не в порядке, – сказал он. – Плечо.
– Знаю, что плечо. Я в порядке.
Огурцов не спорил. Просто взял мою руку, перекинул через свои плечи, встал.
– Петров! – крикнул он.
Петров появился из-за угла – быстро, уже с оружием наготове.
– Прикрывай, – сказал Огурцов. – Мы уходим.
– Ещё не всё, – сказал я.
– Всё, – сказал Огурцов. – Твоё – всё. Дальше без тебя.
Я хотел возразить. Потом понял, что возражать не имею права – правое плечо не работало, правая рука висела, а я правша. Я был бесполезен в бою с одной рукой.
– Авдеев держит фланг? – спросил я.
– Держит.
– Горобец?
– Горобец в порядке.
– Хорошо, – сказал я.
– Хорошо, – согласился Огурцов. – Пошли.
Он нёс меня на плечах – тридцать метров до ближайшего укрытия, потом по огороду, потом к санитарной точке на краю деревни. Я шёл сам, насколько мог, он поддерживал.
Петров шёл сзади – прикрывал, смотрел по сторонам. Правильно. Без команды.
Санитар перевязывал быстро и молча.
– Осколок внутри, – сказал он, не глядя на меня. – Небольшой, но глубоко. Надо доставать.
– Сейчас?
– Нет. Здесь нет условий. Везём в санбат.
– Сколько времени?
– Пока не вытащим и пока заживёт – недели три минимум.
– Слишком много, – сказал я.
– Столько нужно, – сказал санитар. Он смотрел на меня с тем профессиональным равнодушием, которое бывает у людей, перевидавших слишком много. – Если не достать – загноится. Тогда дольше.
Я молчал.
Огурцов стоял рядом. Руки в карманах, смотрел куда-то в сторону.
– Три недели – это три недели, – сказал он негромко. – Ничего.
– Для тебя ничего, – сказал я.
– И для тебя тоже, – сказал он. – Просто ты не любишь ничего не делать.
Это было точно.
Санбат располагался в пяти километрах восточнее, в большом каменном доме с красным крестом на крыше.
Меня привезли к полудню.
Оперировал хирург – немолодой, с усталыми руками, которые тем не менее двигались точно. Осколок он достал минут за двадцать, вышил рану, перевязал. Сказал то же, что санитар: три недели, никаких нагрузок.
– Вы левша? – спросил он.
– Правша.
– Тогда две-три недели точно, – сказал он. – Мышца порвана. Нужно время.
Я лежал на кровати и смотрел в потолок.
Впервые за пять с лишним месяцев – белый потолок. Не еловые ветки, не накат блиндажа, не небо. Белый крашеный потолок с трещиной наискосок.
Это было странно.
Первые два дня я пытался встать.
На третий день – встал и дошёл до двери. Дежурная медсестра – молодая, усталая, с тёмными кругами под глазами – развернула меня обратно без слов, просто взяла за здоровое плечо и довела до кровати.
– Лежите, – сказала она.
– Мне нужно—
– Вам нужно лежать, – сказала она.
На четвёртый день я перестал пытаться и начал думать.
Думать было много о чём – слишком много. Мысли шли без порядка, перебивали друг друга. Я не привык к такому: обычно мысли были структурными, рабочими – задача, решение, следующий шаг. Сейчас задачи не было, и мысли расползались как хотели.
Зуев. Последняя фраза в блокноте.
Капустин с сорока двумя людьми где-то на востоке.
Петров у пулемёта – как работал самостоятельно, без команды.
Огурцов, который нёс меня на плечах и не спрашивал разрешения.
Шестьсот тысяч в котле.
Евстигнеев: «Присматриваем».
Коршунов с картой.
Цепочка документов, которая шла наверх по инстанции – Капустин, Серебров, Рудаков, Зуев, Воронов, Громов, теперь Евстигнеев и Коршунов. Восемь человек. Больше.
Это всё крутилось в голове без порядка, и я лежал и смотрел в потолок с трещиной и ничего не мог с этим сделать.
На пятый день появился сосед.
До этого кровать справа пустовала. На пятый день – привезли: немолодой сержант, лет сорока, заросший, с перебинтованной ногой. Его уложили рядом, он долго молчал, потом сказал:
– Из-под Вязьмы?
Я посмотрел на него.
– Нет. Из-под Ярцево.
– Рядом, – сказал он. – Я из самой Вязьмы.
– Вышли?
– Вышел, – сказал он. – Три недели шёл. – Помолчал. – Ногу отморозил на переправе.
Я смотрел на него.
– Как там было? – спросил я.
Он думал секунду. Смотрел в потолок.
– По-разному, – сказал он. – В первые дни – паника. Потом паника кончилась. Понимаешь, что если паникуешь – умрёшь. Тогда начинаешь думать.
– Сколько вас было?
– Когда входили в котёл – наш полк, больше тысячи. – Пауза. – Вышло из нашего полка человек семьдесят. Разными путями, в разное время.
Тысяча – семьдесят. Это было семь процентов.
– Командир полка вышел?
– Убит в первую неделю, – сказал сержант. – Нас вёл капитан из второго батальона. Хороший был капитан. Погиб при последнем прорыве.
Мы лежали молча.
– Вы не в Вязьме были, – сказал сержант наконец. – Ярцево – это другая история.
– Другая, – согласился я.
– Как вышли?
– Лесом, – сказал я. – Заранее готовились.
– Заранее, – повторил он. – Это правильно. Мы не готовились.
– Я знаю.
Он повернул голову, посмотрел на меня.
– Откуда знаешь?
– Слышал, – сказал я осторожно.
Он смотрел на меня ещё секунду.
– Ты из тех, кто думает вперёд, – сказал он. – Таких мало.
– Таких достаточно, – сказал я. – Просто их не всегда слушают.
Он думал.
– Это правда, – сказал он. – Это точная правда.
На седьмой день я начал работать.
Не двигаться – работать головой. Попросил у дежурной бумагу и карандаш. Она принесла без вопросов – видимо, привыкла к таким просьбам.
Я рисовал схемы.
Не конкретные – общие. Как могут развиваться события под Москвой. Немцы вымотаны, линии снабжения растянуты, морозы нарастают. В начале декабря должно начаться контрнаступление – я знал это. Знал, как будут идти удары, где будут прорывы.
Я рисовал и думал о том, что делать, когда вернусь. Где нужна разведка, где нужны засады, где – просто держать.
Сержант из Вязьмы смотрел на мои схемы.
– Что рисуешь?
– Думаю, – сказал я.
– Умеешь рисовать на бумаге то, что в голове?
– Стараюсь.
– Это хорошо, – сказал он. – Я вот не умею. Думаю – и думаю. А на бумагу не выходит.
– Учатся, – сказал я.
– В сорок лет учатся?
– В любом возрасте.
Он хмыкнул.
– Оптимист.
– Реалист, – поправил я.
Он молчал секунду.
– Расскажешь потом – про схемы? Когда закончишь?
– Расскажу, – сказал я.
И рассказал – вечером. Долго, подробно. Про то, как читать местность, как понимать логику противника, как думать не о том, что есть сейчас, а о том, что будет через час, через день, через неделю.
Сержант слушал внимательно. Иногда переспрашивал – точно, по делу.
Хороший человек. Повидавший и не сломавшийся. Из тех, кто составляет основу – не заметную снаружи, но несущую.
На двенадцатый день пришёл Огурцов.
Просто появился в дверях санбата – без предупреждения, в шинели с чужого плеча, с кисетом в руках.
– Живой? – спросил он.
– Живой, – сказал я.
Он сел на табурет рядом с кроватью.
– Как рука?
– Работает. Не полностью – но работает.
– Когда выписывают?
– Скоро, – сказал я. – Дня три, наверное.
– Они говорят три недели.
– Я говорю скоро.
Огурцов посмотрел на меня.
– Ты плохой пациент.
– Знаю.
– Это не хорошо.
– Знаю, – повторил я.
Он достал кисет, начал крутить самокрутку – медленно, как делал всегда, когда думал о чём-то.
– Деревню взяли, – сказал он. – Дорогу перекрыли. Всё как планировали.
– Хорошо.
– Петров хорошо работал. На твоём месте, грубо говоря.
– Я видел, как он уходил на позицию.
– Видел кусок, – сказал Огурцов. – Потом – хорошо работал. Самостоятельно.
– Я знаю, что он умеет.
– Знаешь, – согласился Огурцов. – Но приятно слышать, да?
Я посмотрел на него.
– Приятно, – согласился я.
Он закурил. Выдохнул дым в сторону окна.
– Рудаков писал ещё один документ, – сказал он.
– Про что?
– Про деревню. Про тебя там. – Пауза. – И про ранение. Как командовал, пока несли.
– Он говорил.
– Говорил. Но ты не слышал, наверное – ты в тот момент не очень соображал.
– Соображал нормально, – сказал я.
– Не совсем нормально, – сказал Огурцов. – Ты мне дал три команды подряд, потом замолчал, потом снова три команды. Одна команда повторялась.
– Какая?
– «Петров прикрывает», – сказал Огурцов. – Три раза.
Я думал.
– Петров и правда прикрывал, – сказал я.
– Три раза не надо было повторять.
– Значит, не совсем нормально, – согласился я.
Огурцов докурил, бросил окурок за окно.
– Ларин.
– Да.
– Ты зуевские блокноты помнишь?
– Помню.
– Он там про Петрова написал – что недооценён?
– Написал.
– Я слышал краем тогда, – сказал Огурцов. – Правильно написал. – Пауза. – И про меня написал?
Я посмотрел на него.
– Написал, – сказал я. – Что надёжный. Что три засады и разведка – без официального упоминания. Что несправедливо.
Огурцов молчал.
– Он хороший был человек, – сказал он наконец. – Правильно смотрел.
– Правильно, – согласился я.
Огурцов встал.
– Три дня, говоришь?
– Три дня.
– Тогда увидимся, – сказал он. И ушёл.
На пятнадцатый день хирург осмотрел плечо.
– Хорошо заживает, – сказал он. – Ещё неделя.
– Три дня, – сказал я.
Он посмотрел на меня.
– Неделя.
– Пять дней.
– Молодёжь, – сказал он себе под нос. – Четыре дня. И чтоб без рывков.
– Без рывков, – согласился я.
Я выписался на шестнадцатый день.
Плечо болело при резких движениях, правая рука слушалась на восемьдесят процентов. Для стрелкового оружия – достаточно. Для работы ножом – пока нет.
Сержант из Вязьмы лежал с незажившей ногой – ещё недели три, говорили.
– Выходишь? – спросил он.
– Выхожу.
– Добром тебе, – сказал он.
– И тебе, – сказал я.
Я шёл к выходу и думал: ещё пятнадцать дней до начала декабрьского контрнаступления. Времени – в обрез. Но достаточно, чтобы вернуться и подготовиться.
Белый потолок с трещиной остался позади.
Впереди было то, что я умел делать.
От автора: большое спасибо за внимание к книге. Если вам понравилось, очень прошу добавить автора в друзья. Заранее большое спасибо!




























