444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Обломов » Отсюда и до победы! Трилогия (СИ) » Текст книги (страница 11)
Отсюда и до победы! Трилогия (СИ)
  • Текст добавлен: 6 июля 2026, 17:36

Текст книги "Отсюда и до победы! Трилогия (СИ)"


Автор книги: Василий Обломов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 44 страниц)

Глава 21

Мы шли ещё четыре дня.

Не к фронту – от него, а точнее – вдоль него, держась леса и стараясь не пересекать дороги без нужды. Немцы были везде: на шоссе, на грунтовках, на переправах. Их тылы расширялись быстро – слишком быстро для того, чтобы мы могли двигаться прямо на восток.

Я выбирал путь по рельефу и по звукам. Там, где гудело – обходил. Там, где тихо – шёл.

Рудаков не вмешивался. Он принял решение однажды – уходить – и после этого делегировал маршрут мне полностью. Это требовало доверия, которое у него было, и характера, которого у многих командиров нет.

На четвёртый день мы вышли к деревне.

Деревня называлась Глушково – маленькая, домов пятнадцать, стояла в низине у замёрзшего пруда. Замёрзшего – это я заметил: октябрь, первые заморозки, по утрам трава стояла белая. Зима шла скоро, и это меняло расчёты.

В Глушково были свои.

Не регулярные части – сводный отряд, человек восемьдесят, смесь из разных частей. Командовал капитан Гришаев – молодой, лет двадцати восьми, с лицом человека, который последние две недели не спал нормально. Но держался.

Гришаев увидел нашу колонну и сначала не поверил.

– Сколько вас? – спросил он у Рудакова.

– Четыреста девятнадцать, – сказал Воронов. С начала выхода мы потеряли троих – один умер от сердца на втором дне марша, двое отстали и не догнали.

– Четыреста девятнадцать, – повторил Гришаев медленно. – Из-под Ярцево.

– Из-под Ярцево, – подтвердил Рудаков.

– Вы как вышли?

– Вот он вывел, – сказал Рудаков и кивнул в мою сторону.

Гришаев посмотрел на меня – на погоны, на лицо.

– Младший сержант?

– Так точно.

– Младший сержант вывел батальон из-под Вязьмы.

– Из-под Ярцево, – поправил я.

– Это одно и то же сейчас, – сказал Гришаев.

В Глушково мы провели двое суток.

Это было нужно – люди устали, некоторые не могли идти без отдыха. Несколько человек простудились за дни в холодном лесу. Фомин, у которого плечо так и не зажило нормально, лежал с температурой.

Я занимался двумя вещами: разведкой и информацией.

Разведка – Огурцов и Сашко ходили вокруг деревни, смотрели, где немцы. Они были – километрах в шести, на шоссе. Но в деревню пока не заходили: маленькая, в стороне, видимо не интересовала.

Информация – я разговаривал с людьми Гришаева.

Они пришли с разных сторон. Кто из-под Вязьмы, кто из-под Брянска, кто вообще не понимал, откуда и как здесь оказался. Картина складывалась из обрывков – неполная, но достаточная.

Котёл замкнулся шестого-седьмого октября. Именно тогда, когда мы уходили. Немецкие клинья соединились восточнее Вязьмы и западнее одновременно – кольцо получилось двойное. Внутри – несколько армий.

Один из людей Гришаева – немолодой сержант с Брянского фронта – рассказывал негромко, глядя в землю:

– Я видел, как шли. Тысячи. По полям, по дорогам – все на восток. Немцы с воздуха, немцы с земли. Колонны разрезали и разрезали. Кто успел – вышел. Кто не успел…

Он не закончил.

Я слушал и думал о Капустине.

Под Вязьмой стоял его батальон. Восточнее Вязьмы – значит, прямо в зоне замыкания кольца. Я не знал, успел ли он. Не знал и не мог знать – связи не было ни с кем.

Зуев нашёл меня вечером первого дня в Глушково.

Я сидел в пустой хате – хозяева ушли куда-то, бросили почти всё. Горела свеча – маленькая, оплывшая, из тех, что остаются в деревенских домах в самых неожиданных местах. Я писал в тетрадь: данные от людей Гришаева, схема котла как я её понимал, что дальше.

Зуев вошёл, сел напротив.

– Капустин, – сказал он.

– Не знаю, – сказал я.

– Я тоже. – Он помолчал. – Но думаю о нём.

– Я тоже.

Мы сидели молча. Свеча потрескивала – чуть, едва слышно. За окном была темнота и редкие голоса снаружи – люди устраивались на ночлег.

– Он умный человек, – сказал Зуев наконец.

– Умный, – согласился я.

– Умные выходят.

– Иногда, – сказал я.

– Капустин – из тех, кто выходит.

Я смотрел на свечу.

– Хочется верить.

– Верьте, – сказал Зуев. – Это не слабость. Это правильное использование неизвестного.

Я посмотрел на него.

– Правильное использование неизвестного, – повторил я. – Это откуда?

– Сам придумал, – сказал он. – Только что.

– Хорошо сформулировано.

– Стараюсь.

Он достал блокнот – тот самый, истёртый, уже почти кончившийся.

– Ларин, мне нужно кое-что спросить. Официально, для отчёта.

– Спрашивайте.

– Когда вы приняли решение готовить маршруты выхода?

– В конце сентября, – сказал я. – После рейда.

– На каком основании?

– На основании данных, собранных в рейде, – сказал я. – Состав и темп немецких колонн указывали на подготовку крупного наступления.

– Вы доложили об этом Рудакову?

– Доложил в общих чертах, – сказал я. – Конкретные сроки не называл – только вероятность и направление.

– Рудаков согласился с вашей оценкой?

– Согласился подготовить маршруты, – сказал я. – Это разные вещи. Он не обязан был соглашаться с оценкой, чтобы разрешить подготовку. Достаточно было – «на всякий случай».

Зуев записывал.

– И когда наступило «на всякий случай» – маршруты были готовы.

– Были готовы.

– Это называется стратегическое мышление, – сказал Зуев. – Или предвидение. У вас – и то, и другое.

– У меня – опыт, – сказал я.

– Чей?

Я посмотрел на свечу.

– Мой, – сказал я. – Других источников нет.

Зуев опустил карандаш.

– Ларин. Я написал достаточно про вас, чтобы сделать определённые выводы.

– Какие?

– Что вы – не тот, кем числитесь, – сказал он ровно. – Документы говорят одно, реальность – другое. Это не обвинение. Это наблюдение.

– Я знаю.

– И вы не объясняете это противоречие.

– Нет.

– И я перестал требовать объяснения.

– Знаю, – сказал я. – Я это ценю.

Зуев смотрел на меня.

– Но я напишу об этом противоречии в отчёте, – сказал он. – Прямо. Что оно существует и что я считаю его важным.

– Пишите.

– Вас это не беспокоит?

– Нет, – сказал я. – Потому что вы напишете так, как видите. А видите вы – правильно.

Он думал секунду.

– Это доверие, – сказал он.

– Это реализм, – поправил я. – Я не могу контролировать то, что вы пишете. Поэтому беспокойство бессмысленно.

– Но если бы могли контролировать – беспокоились бы?

Я думал.

– Нет, – сказал я. – Всё равно нет. Правда не требует защиты. Она стоит сама.

Зуев смотрел на меня долго.

– Вы говорите иногда вещи, которые я потом долго думаю, – сказал он.

– Это случайно.

– Нет, – сказал он. – Не случайно.

Встал. Убрал блокнот.

– Спокойной ночи, Ларин.

– Спокойной, Зуев.

На второй день в Глушково к нам пришли.

Я сидел у пруда – смотрел на лёд, тонкий ещё, прозрачный, трогал носком ботинка. Думал о том, что через месяц-полтора здесь будет нормальная зима. Морозы, снег. Немецкие части к русской зиме не готовы – я знал это. Это остановит их. Ненадолго, но остановит.

Три человека вышли из леса с севера. Советская форма, оружие – шли открыто, руки видны. Часовой их остановил, позвал Рудакова.

Рудаков позвал меня.

Один из троих говорил – остальные молчали. Говоривший – капитан, лет тридцати пяти, лицо серое, глаза запавшие. Он был из котла.

– Вышли трое суток назад, – говорил он. – Нас было девятнадцать. Шли лесом, немцы несколько раз обнаруживали, четверо убиты, остальные рассеяны.

– Откуда шли? – спросил я.

– От Вязьмы. Западнее.

– Какая часть?

– Сто тринадцатый стрелковый полк. – Он замолчал секунду. – Что от него осталось.

– Сто тринадцатый, – сказал я. – Это не сто двенадцатый?

Капитан поднял взгляд.

– Сто двенадцатый рядом стоял, – сказал он. – Знаете?

– Знаю человека оттуда, – сказал я. – Капустин. Майор. Не встречали?

Капитан думал.

– Капустин, – повторил он. – Слышал фамилию. В первые дни. Говорили, что его батальон держал дорогу восточнее.

– Держал – это значит, стоял?

– Значит, стоял и воевал, – сказал капитан. – Что потом – не знаю. Мы уходили западнее, пути разошлись.

Я кивнул.

– Спасибо.

– Он вам близкий? – спросил капитан.

– Командир, – сказал я. – Первый.

Капитан смотрел на меня.

– Хороший командир?

– Лучший из тех, кого я видел, – сказал я.

Капитан кивнул – медленно, как кивают люди, которые понимают, что это значит.

– Выйдет, – сказал он. – Хорошие выходят.

– Зуев то же самое говорил, – сказал я.

– Умный человек, ваш Зуев.

Огурцов нашёл меня у пруда после этого разговора.

Встал рядом, смотрел на лёд.

– Слышал, – сказал он.

– Слышал – что?

– Про Капустина. Что стоял и воевал.

– Слышал, – согласился я.

– Это хорошо, – сказал Огурцов. – Значит, не потерялся сразу.

– Это хорошо.

Мы стояли молча. Лёд на пруду был тонкий – если наступить, проломится. Это был плохой лёд, ненадёжный. Но к декабрю встанет нормально.

– Ларин, – сказал Огурцов.

– Да.

– Мы дальше куда?

– На восток, – сказал я. – К своим. Гришаев говорит, что в Можайске есть части – туда и идём.

– Далеко?

– Километров семьдесят.

– Снова лесом?

– Не всё, – сказал я. – Там восточнее открытее. Но немцев меньше – они растянуты, тылы не успевают за фронтом.

– Это хорошо?

– Для нас – да.

Огурцов думал.

– Ларин. Ты когда устаёшь?

Я посмотрел на него.

– Когда ты последний раз нормально спал? – продолжал он. – Я смотрю – ты всегда или ходишь, или думаешь, или пишешь. Ночью – полчаса, час. Потом снова.

– Привычка, – сказал я.

– Это нехорошая привычка.

– Может быть.

– Нехорошая точно, – сказал Огурцов. – Человек, который не спит, – делает ошибки.

– Пока не делаю.

– Пока, – подчеркнул он. – Ты сам говоришь это слово постоянно. Пока. Значит, понимаешь, что всё может измениться.

Я смотрел на него.

– Семён, – сказал я. – Ты следишь за мной.

– Слежу, – согласился он без смущения.

– Зачем?

– Потому что ты следишь за всеми нами, – сказал он. – Кто-то должен следить за тобой.

Я смотрел на него долго.

Огурцов стоял и смотрел на лёд – спокойно, как смотрят на что-то, что уже решено и объяснять больше нечего.

– Спасибо, Семён, – сказал я.

– Не за что, – сказал он. – Просто логично.

Вечером второго дня, перед выходом, ко мне подошёл Петров.

Он выглядел иначе, чем в начале. Не повзрослел – это неточное слово. Скорее – уплотнился. Как будто что-то внутри, что было рыхлым и неуверенным, теперь стало твёрдым. Не жёстким, а именно твёрдым – в хорошем смысле.

– Ларин.

– Да.

– Можно спросить?

– Спрашивай.

– Вы боитесь потерять кого-то из нас?

Я смотрел на него.

– Боюсь, – сказал я.

– Как это? – спросил он. Не с удивлением – с интересом. – Вы всегда такой спокойный.

– Спокойный снаружи, – сказал я. – Внутри – по-разному.

– И страх – внутри?

– Там же, где всё остальное.

Он думал.

– Я думал, что у вас страха нет, – сказал он. – Вы так работаете. Как будто точно знаете, что всё будет хорошо.

– Я не знаю, что всё будет хорошо, – сказал я. – Я знаю, что нужно делать. Это разные вещи.

– Большая разница?

– Огромная, – сказал я. – Тот, кто знает, что всё будет хорошо, – самонадеянный. Тот, кто знает, что делать, – профессионал.

Петров думал долго.

– Вы профессионал, – сказал он наконец. – Это я понял.

– Стараюсь, – сказал я.

– Нет, – сказал он. – Не стараетесь. Вы есть. Это разные вещи.

Я посмотрел на него. Восемнадцать лет, лопоухий, четыре месяца войны. Говорит точно – точнее, чем многие взрослые.

– Ты тоже станешь профессионалом, – сказал я.

– Когда?

– Уже начал, – сказал я.

Он смотрел на меня секунду. Потом кивнул – коротко, по-взрослому.

– Ладно, – сказал он. – Тогда завтра – идём?

– Завтра – идём.

– На Можайск?

– На Можайск.

– И там – снова в бой?

– Там – разберёмся, – сказал я.

Он кивнул ещё раз.

– Хорошо, – сказал он. – Я готов.

Ушёл.

Я смотрел ему вслед и думал: вот что делает война с людьми, если она их не ломает. Делает точнее. Убирает лишнее – слова, движения, страхи – и оставляет только то, что нужно.

Петров Коля из теплушки у Бреста и Петров Коля здесь, у Глушково, – это почти разные люди. Один – мальчик с лопоухостью и трёхлинейкой, которую не знал, как держать. Другой – боец, который знает.

Четыре месяца.

Я думал о том, что впереди – ещё много. Зима, Москва, контрнаступление. Потом – сорок второй, самый чёрный год. Харьков, Крым, Сталинград. Долгий, бесконечный, кровавый.

Но Петров Коля дойдёт.

Я решил это – не как предсказание, а как намерение. Постараюсь.

Утром мы выходили из Глушково.

Рудаков шёл рядом со мной – впервые за долгое время.

– Ларин, – сказал он.

– Да.

– Я написал ещё один документ. Вчера вечером.

– Я знаю, – сказал я. – Воронов говорил.

– Воронов у тебя тоже глазастый.

– Все глазастые, – сказал я. – Небольшой отряд.

Рудаков усмехнулся.

– Там написано про выход, – сказал он. – Про то, как ты готовил маршруты. Как принял решение в нужный момент. Как работал с Фоминым. – Он помолчал. – И про то, что без тебя мы были бы в кольце.

– Это преувеличение, – сказал я.

– Нет, – сказал Рудаков. – Это точная оценка. Я умею оценивать точно.

– Знаю.

– Документ пойдёт в штаб армии, – сказал он. – Как только выйдем к своим.

– Хорошо.

– Не хорошо, – поправил он. – Правильно. Разница та же, что ты объяснял Фомину.

Я посмотрел на него.

– Вы слышали тот разговор.

– Слышал, – сказал он. – Я всегда слышу. Просто не всегда говорю.

Мы шли молча несколько минут.

Лес вокруг был осенний – листья почти облетели, деревья стояли голые, сквозные. Небо серое, низкое. Под ногами – мёрзлая трава, она хрустела тихо при каждом шаге.

– Ларин, – сказал Рудаков наконец.

– Да.

– После войны – что ты будешь делать?

Я думал.

– Не знаю, – сказал я честно.

– Думаешь об этом?

– Думаю.

– И?

– И не знаю, – повторил я. – Слишком много переменных.

Рудаков кивнул.

– Переменных много у всех, – сказал он. – Но у некоторых – меньше, чем у других. Ты из тех, у кого меньше.

– Почему?

– Потому что ты знаешь, что делаешь, – сказал он. – Люди, которые знают, что делают, – они всегда находят место.

Я смотрел на него.

– Это оптимистично.

– Это реалистично, – поправил он.

Колонна шла в лес, растягивалась по тропе. Четыреста девятнадцать человек – живые, усталые, холодные. Идущие на восток.

Я шёл первым.

Глава 22

Можайск встретил нас дымом и движением.

Не тем дымом, что бывает от пожаров – живым, рабочим: трубы, полевые кухни, выхлоп машин. Город держался. По улицам шли люди в форме – много, в разных направлениях, с озабоченными лицами людей, у которых есть задачи. Это разительно отличалось от того, что мы видели последние пять месяцев: лесов, немецких тылов, отрезанных групп.

Здесь была армия.

Рудаков вёл нас к штабу сто десятой стрелковой дивизии – адрес ему дали на въезде в город, у контрольно-пропускного пункта. Часовые смотрели на нашу колонну с тем особым выражением, которое бывает у людей, видящих кое-что неожиданное: четыреста с лишним человек, грязные, небритые, с разношёрстным оружием и немецкими трофеями на плечах – но в строю, с оружием, без паники.

– Откуда? – спросил старший на КПП.

– Из-под Ярцево, – сказал Рудаков.

– Это под Вязьмой?

– Рядом.

Старший посмотрел на колонну ещё раз.

– Как вышли?

– Лесом, – сказал Рудаков. – Вот он вёл. – И кивнул в мою сторону.

Старший посмотрел на меня – на погоны, на лицо.

– Младший сержант?

– Так точно.

Он ничего не сказал. Просто записал что-то и пропустил.

Штаб дивизии располагался в школе – двухэтажное кирпичное здание, окна заложены мешками с песком. Рудаков ушёл докладывать. Воронов – за ним. Я остался с людьми – они садились прямо на улице, у стены, ели что давали. Впервые за месяц – нормальная еда из полевой кухни. Петров ел молча и сосредоточенно. Харченко ел так же, как делал всё – методично, без лишних движений.

Огурцов сел рядом.

– Дошли, – сказал он.

– Дошли, – согласился я.

– Что дальше?

– Не знаю, – сказал я честно. – Рудаков доложит, получит приказ.

– Нас разберут по разным частям?

– Возможно.

– Это плохо, – сказал он.

– Возможно, – повторил я.

Он посмотрел на меня.

– Ты не хочешь говорить о том, что будет.

– Нет, – сказал я. – Сначала посмотрим, что скажут.

Огурцов кивнул – принял, как принимал всё, что не поддавалось изменению.

Зуев стоял в стороне от всех – у угла здания. Смотрел на улицу, на движение. Я подошёл.

– Зуев.

– Да.

– Вы как?

Он обернулся. Лицо у него было задумчивое – не тревожное, именно задумчивое.

– Думаю, – сказал он.

– О чём?

– О вас, – сказал он просто.

Я посмотрел на него.

– Снова?

– Снова, – подтвердил он. – Я думал всю дорогу от Глушково. – Он помолчал. – Ларин, я нашёл объяснение.

Я смотрел на него.

– Какое?

– Потом скажу, – сказал он. – Не сейчас. Нужно ещё раз проверить логику.

– Когда потом?

– Вечером, – сказал он. – Когда устроимся.

Я смотрел на него ещё секунду. В его лице было что-то – удовлетворение человека, который решил задачу и ждёт подходящего момента её объявить.

– Хорошо, – сказал я. – Вечером.

Рудаков вышел из штаба через два часа.

Лицо у него было такое, каким бывает после разговора, который одновременно и хорош, и плох.

– Нас включают в состав дивизии, – сказал он. – Временно. Пока фронт стабилизируется.

– Вместе? – спросил Воронов.

– Вместе, – подтвердил Рудаков. – Батальон остаётся батальоном. Это хорошо.

– А плохое?

– Завтра выдвигаемся на позиции, – сказал Рудаков. – Западнее. Там сейчас горячо.

Он помолчал секунду.

– И ещё. Ларин – тебя хочет видеть подполковник Евстигнеев. Отдельно.

– Кто это? – спросил я.

– Не знаю, – сказал Рудаков. – Не из штаба дивизии. Приехал сегодня утром, спрашивал о батальоне. Потом попросил Ларина.

Я пошёл.

Евстигнеев ждал в маленьком кабинете на первом этаже. Среднего возраста, подполковник, лицо незапоминающееся – из тех лиц, которые профессионально незапоминающиеся. Сидел за столом, на столе – ничего, кроме стакана чая и маленького блокнота.

Я вошёл, представился.

Он смотрел на меня секунду. Потом сказал:

– Садись.

Я сел.

– Ты тот Ларин, который вёл батальон из-под Ярцево?

– Так точно.

– И до этого – пуща, засады, рейд в немецкий тыл.

– Так точно.

– И немецкий знаешь.

– Знаю.

– Хорошо?

– Достаточно.

Он смотрел на меня – спокойно, без давления. Не как Кратов давил – просто смотрел.

– Мы знаем о тебе, Ларин, – сказал он наконец.

Я молчал.

– Это не угроза, – сказал он. – Просто факт. Документы прошли по инстанции. Несколько документов, от разных людей. Это замечается.

– Я понимаю, – сказал я.

– Сейчас я не буду задавать вопросов, – сказал он. – Пришёл посмотреть. – Он взял блокнот, что-то написал. – Воюй. Дальше посмотрим.

– Присматриваете, – сказал я.

Он чуть поднял взгляд.

– Можно и так сказать.

– Капустин писал именно это слово.

– Капустин умный человек, – сказал Евстигнеев. – Хорошо написал.

Он встал – разговор был окончен. Я встал тоже.

– Ларин.

– Да.

– Документы, которые шли – они сейчас у людей, которые умеют их читать. Это важно. – Пауза. – Остальное потом.

Я вышел.

Вечером батальон устраивался на ночлег – нам выделили пустую фабрику на южной окраине Можайска. Большое здание, холодное, но крыша и стены. После месяца в лесу это казалось роскошью.

Я искал Зуева.

Нашёл его в дальнем конце здания – он сидел на подоконнике, смотрел в окно на тёмную улицу. Рядом лежал блокнот, раскрытый.

– Зуев.

Он обернулся.

– Ларин. Садитесь.

Я сел рядом на подоконник. За окном шёл редкий снег – первый, ноябрьский, мелкий. Ложился на мостовую и сразу таял.

– Вы говорили – объяснение, – сказал я.

– Говорил, – подтвердил он.

– Какое?

Он смотрел в окно. Думал – я видел, что думает. Не тянет паузу, именно думает: как сказать точно.

– Я долго работал с противоречием, – начал он. – Документы говорят одно, реальность – другое. Красноармеец с семью классами образования из Воронежа, который воюет как профессиональный разведчик с двадцатилетним опытом. Я перебирал версии. Скрытая подготовка перед войной – не объясняет немецкий без акцента. Иностранный агент – не объясняет, почему воюет за нас. Самородок – не объясняет системность. – Он помолчал. – А потом я подумал иначе.

Я молчал. Ждал.

– Что если опыт – настоящий, – сказал Зуев. – Но не из этого времени.

Тишина.

Снег за окном шёл тихо. Где-то в глубине фабрики разговаривали – негромко, вечерние голоса.

– Объясните, – сказал я осторожно.

– Я не могу объяснить механику, – сказал он. – Я не знаю, как это работает. Но я знаю, что вы знаете больше, чем может знать человек вашего возраста и биографии. Вы знаете не то, что читали, – вы знаете то, что пережили. Это разный тип знания. Я видел обоих. У вас – второй. – Он повернулся ко мне. – Вы из другого времени, Ларин. Или из другого опыта. Я не знаю, как это назвать. Но это единственное объяснение, которое не противоречит ни одному факту.

Я смотрел на него.

Он смотрел на меня – без страха, без торжества. Просто как человек, который пришёл к выводу и проверил его со всех сторон.

– Зуев, – сказал я.

– Да.

– Вы написали это где-нибудь?

– Нет, – сказал он. – Это не для бумаги. Это для вас.

Молчание.

– Почему для меня? – спросил я.

– Потому что вы имеете право знать, что кто-то понял, – сказал он просто. – Даже если не полностью. Даже если без деталей.

Я смотрел на него.

В этом человеке было что-то, что я не умел назвать точно. Не просто ум – ум у многих. Честность особого рода: он пришёл к выводу, который должен был его напугать или насторожить, – и вместо того, чтобы написать рапорт или отшатнуться, пришёл и сказал лично. Потому что считал, что так правильно.

– Это правда? – спросил он.

Я думал секунду.

– Это близко к правде, – сказал я.

Он кивнул.

– Тогда всё правильно, – сказал он. – Не нужно подробностей.

Мы сидели молча ещё несколько минут. Снег за окном продолжал идти.

– Зуев, – сказал я.

– Да?

– Спасибо.

– Не за что, – сказал он. – Я просто думал. – И добавил: – Это было интересно думать.

Утром выдвинулись на позиции.

Западнее Можайска – дорога, потом лес, потом открытое поле с окопами. Немцы стояли в трёх километрах. Тихо, но нехорошей тишиной – той, которая бывает перед.

Рота шла колонной по краю дороги. Я шёл рядом с Зуевым – мы продолжали разговор, начатый вечером. Точнее, Зуев говорил, я слушал: он обдумывал вслух, как напишет итоговый отчёт по батальону. Что включить, что оставить за скобками.

– Про Огурцова напишу отдельно, – говорил он. – Он недооценён. Три засады, разведка – и ни одного официального упоминания.

– У него есть медаль, – сказал я.

– Одна. За пять месяцев войны, из которых половина – в немецком тылу. – Зуев покачал головой. – Несправедливо.

– Он не жалуется.

– Поэтому и несправедливо, – сказал Зуев. – Те, кто не жалуется, всегда получают меньше.

Я смотрел на дорогу впереди.

– Зуев. Про то, что вы сказали вчера.

– Да?

– Это останется между нами?

– Останется, – сказал он. – Я же сказал – это не для бумаги.

– Я понимаю. Просто хотел услышать ещё раз.

Он посмотрел на меня.

– Ларин, – сказал он.

– Да.

– Что бы это ни означало – вы правильно делаете то, что делаете. – Пауза. – Это важно. Не откуда – а что делаете.

Я хотел ответить.

Пуля пришла сбоку – рикошет от берёзы в пяти метрах от дороги. Я услышал удар по дереву, потом звук другой. Зуев споткнулся на ровном месте. Я обернулся.

Он падал – медленно, как падают люди, которые не понимают ещё, что происходит. Я поймал его – одной рукой, второй схватил за воротник.

– Зуев.

Он смотрел на меня. Лицо спокойное, удивлённое немного.

– Странно, – сказал он. Тихо, почти про себя.

Больше ничего не сказал.

Я держал его – стоял на коленях прямо на дороге, не отпускал. Огурцов оказался рядом – когда, я не заметил. Петров встал чуть в стороне, смотрел.

Рудаков подошёл, присел.

– Готов, – сказал он тихо.

Я знал это уже. Слышал, как изменилось дыхание – раз, второй, и не стало. Быстро. Беззвучно.

Я отпустил. Встал.

Колонна стояла. Люди смотрели – молча, без суеты. Харченко держал пулемёт и смотрел в сторону леса – проверял, откуда стреляли. Деревянко опустился на колено рядом с Зуевым.

– Случайный, – сказал Харченко. – Одиночный. Из леса, не прицельный.

Случайный. Рикошет.

Я стоял и смотрел на Зуева. Блокнот торчал из кармана шинели – тот самый, третий по счёту, почти кончившийся. Он не успел начать четвёртый.

– Ларин, – сказал Огурцов негромко.

– Да.

– Ты как?

Я думал секунду. Что ответить честно.

– Нормально, – сказал я.

И именно это меня и напугало.

Пять месяцев я смотрел на смерти – близкие и далёкие, нелепые и неизбежные. Каждый раз что-то происходило внутри: не горе в полном смысле, но движение, сдвиг. Сейчас – ничего. Только фиксация: Зуев мёртв, рикошет, быстро, не больно.

Я знал, что это не жестокость. Знал, что это защита – та, которую вырабатывает любой человек, проживший достаточно войны. Знал умом.

Но то, что знаешь умом, и то, что чувствуешь, – разные вещи. Я не чувствовал почти ничего. И это было хуже, чем если бы чувствовал.

– Несём? – спросил Деревянко у Рудакова.

– Несём, – сказал Рудаков.

Вечером, когда рота встала на позиции, я разобрал вещи Зуева.

Рудаков принёс мне его планшет – молча, поставил рядом и ушёл. Я открыл.

Блокноты – три штуки, заполненные. И четвёртый, начатый – несколько страниц. Я взял последний.

Незаконченный рапорт. Дата – позавчера. Он писал его в дороге, судя по неровному почерку.

Я читал.

Там было про выход из-под Вязьмы, про Можайск, про Евстигнеева. И в конце – раздел, который он озаглавил просто: «Наблюдение о Ларине С. И.»

Я читал медленно.

Он написал почти всё. Не про другое время – он не написал этого, как и обещал. Но написал: что тип знания у Ларина – пережитой, а не прочитанный. Что реакции несоответствуют возрасту и биографии системно, а не случайно. Что это единственное наблюдение за пять месяцев, которому он не нашёл объяснения в рамках обычного.

И последняя фраза, оборванная на середине:

«Считаю необходимым обратить особое внимание на то, что данный человек…»

Дальше – пусто. Он не успел.

Я сидел и смотрел на эту пустую строку долго. Что он хотел написать – я не знал. Может, то же, что сказал вчера вечером. Может, что-то другое. Теперь не узнаю.

Я сложил блокноты. Все четыре – положил в стопку, перевязал шнурком.

Утром отдам Рудакову. Пусть идут вместе с остальными документами. Зуев хотел, чтобы документы шли наверх – пусть идут. Это его последняя работа.

Я вышел на улицу.

Ночь была холодная, тихая. Снег не шёл – просто мороз, и небо ясное, звёздное. Огурцов стоял у стены, курил.

– Не спишь? – сказал он.

– Не сплю, – сказал я.

Он протянул самокрутку. Я взял, затянулся.

– Он был хороший человек, – сказал Огурцов.

– Был, – согласился я.

– Писал много. – Пауза. – Но правильно писал.

– Правильно.

Огурцов докурил, бросил окурок.

– Ларин.

– Да.

– Ты думаешь о нём?

Я думал секунду.

– Думаю о том, что не думаю, – сказал я.

Огурцов посмотрел на меня.

– Это как?

– Он умер, и я почти не чувствую, – сказал я. – Это меня беспокоит.

Огурцов молчал секунду.

– Это не плохо, – сказал он наконец.

– Почему?

– Потому что ты продолжаешь работать, – сказал он. – Если бы чувствовал каждый раз – не мог бы. А ты можешь. – Пауза. – Потом почувствуешь. Когда будет можно.

Я смотрел на него.

– Ты это сам придумал?

– Нет, – сказал он. – Дед говорил. После Гражданской.

Я думал о деде Огурцова. Которого никогда не видел и никогда не увижу. Который прошёл свою войну и вышел и сказал сыну, а сын – внуку. Вот так передаётся опыт – не в книгах, а так. От человека к человеку, через поколения.

– Хороший был дед, – сказал я.

– Хороший, – согласился Огурцов. И зашёл в здание.

Я стоял один.

Где-то на западе изредка стреляли – одиночные выстрелы, артиллерия далеко. Фронт дышал. Завтра – снова позиции, снова работа, снова то, что нужно делать.

Зуев не успел сказать последнюю фразу. Не успел написать последний рапорт. Не успел – и это было неправильно, несправедливо, нелепо, как и любая смерть от случайного рикошета.

Но блокноты – те четыре, перевязанные шнурком – они пойдут наверх. Его слова пойдут. Это, наверное, было бы ему важно.

Потом почувствуешь. Когда будет можно.

Я зашёл в здание.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю