Текст книги "Крушение"
Автор книги: Василий Соколов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 44 страниц)
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
…Люди, люди. Шевелится колонна, взбивая дорожную пыль. Кровь и повязки. Лиц не видно. Понурили головы. Волосы в корках запекшейся крови. Только кровь и повязки. И пыльные, мокрые спины. И жжет нестерпимое солнце.
Выстрелы сзади – конвоиры добивают обессилевших…
Бредут, бредут пленные… Раненым невмоготу, кто–то стонет и, будто слепой, щупает воздух руками, ищет подпору, точно хочет ослабевшим телом опереться, клонится, вот–вот упадет, ему подставляет плечо рядом идущий:
– Потерпи, браток…
– Эх, начальники… завели нас! – кричит раненый.
– Не-е… Они никуда и никого не заводили… Отец не может завести в такое сына. А вы называли нас отцами.
Раненый косит на него обезумевшие от ненависти и страха, налитые кровью глаза.
– Да–да, я сам начальник, комиссар! И вот с тобой… Не хочу умирать и бросать тебя. Вместе пройдем муки. Вместе…
– Подпора… – соглашается раненый, – В плен–то попали не мы одни, а небось и генералы.
Измолоченная снарядами земля, и дорога, распаханная гусеницами. Солнце сушит почву, обращая ее в пыль, и, взбитая ногами, тысячами ног, пыль клубится, ползет в рот, застит глаза, ложится на спины. Под пылью не видно защитного цвета гимнастерок, пропитанные кровью повязки залубенели. Кровь сочится, кровь впитывает пыль, делая ее красной.
– Ой, мне тошно! Ой, мамынька родная…
Чей это голос, чудом сохранивший нежность и грудное дыхание? Идущие в колонне озираются вокруг, вперивают глаза в огромные, снопом свисающие на покатые плечи локоны.
– Сестричка, и она с нами… Поделила беду.
– Пить… Пить дайте, черти неуклюжие! – через силу кричит девушка и падает, подхваченная с лета на руки. На мускулистые руки. Один держит ее, как подраненную птицу, другой отстегивает свою флягу, срывает пробку и уж совсем осторожно, боясь разлить хоть каплю влаги, подносит ко рту, к приметно вывернутым губам. Вода не булькает. Фляга летит в канаву. Ей подносят другие – не одну флягу, много.
– Отойдет, приведем в чувство. У меня вода…
– Моя холоднее. Час назад из родникового ключа набирал.
– Не хватит, прошу добавочку принять, – вторит третий, маленький и, видимо, падкий на шутки солдат.
Погодя немного девушка приходит в себя. Оглядывает всех – и эти все смотрят на нее вдруг потеплевшими глазами.
– Черти вы мои, милые! Спасли, а так бы… Это со мной бывает… Как заслышу свист снаряда или мины – обмираю. Сердце заходится.
Ей отвечает один – совсем невпопад:
– Теперь не то увидишь. Плен – хуже…
– Цыц! – гаркают на него разом, – Чего каркаешь! Побег учиним. Вот стемнеет…
– Нам бежать далеко не придется, – возражает тот, кого оборвали.
– Почему? – спрашивает сосед.
– Свои кругом…
– Да ему, видать, охота в примаки податься. Бабьей юбкой укрыться, – острит маленький.
– Я вот тебе дам заместо примака здорового тумака! – отвечает тот. Сопит озлобленно: – Вот до чего докатились…
– Что у тебя: не язык, а маятник подвешен? – спрашивает сосед. – Ну и зануда!
Хмурый солдат не унимается:
– Что, молчать прикажете? Когда беда к горлу пристыла? Не буду молчать, не заткнете рот! – уже размахивая кулаками, продолжает он. – Разуйте глаза.
– Видим.
– Ни хрена вы не видите! Вот загонят за колючую проволоку…
Кто–то сзади подскочил к нему, развернул круто за плечо и косым ударом снизу хрястнул по скулам.
– За что бьешь–то? За что? – стерпев удар, обиженно промолвил солдат. – В чем моя провинность? Рази в том, что с бронебойным ружьем до конца в окопе сидел, одну чужую танку сжег.
– Замолчи!
Разговор в устоявшейся было тишине прерывает наплывающий с запада рев самолетов. Они проплыли серыми косяками над колонной, не сбросив бомбы и не обстреляв, только один, ниже всех летящий, развернулся, зашел в голову колонны и высыпал кипы листовок, вспорхнувшие под днищем белой стаей птиц. Пластались–кружили эти листовки, все оседая ниже к земле.
Белым–бела стала выбитая воронками дорога. Солдаты не наклоняются за листовками, хотя и возникает тайный соблазн прочитать, о чем в них пишется, – сдерживает строгий запрет, ставший привычкой: вражьи листовки не читать, в них не слова – яд.
Говор, так помогающий пересилить беду, опяль было потек от плеча к плечу, как вплотную к колонне приблизился немецкий конвоир: в черной куртке танкиста, е черным автоматом на груди и сам весь черный от мазута и пороховой гари. Заслышав разговор, он гаркнул на непонятном своем языке, понуждая, видимо, замолчать, но в этот момент хмурый и всем недовольный солдат растолкал товарищей.
– Эх, братцы, помирать – так с музыкой! – крикнул он и кинулся на немца.
Конвоир опередил, дав очередь в упор. Солдат еще какую–то долю минуты устоял на ногах и, падая, успел схватить конвоира мертвой хваткой за горло. Немец хотел вырваться, стряхнув с себя уже умирающего солдата и не мог: силы покинули, упал вместе с ним, хрипя и выкатив глаза.
Подбежавшие другие конвоиры подняли немца и, убедившись, что он мертв, положили на обочину, зная, что труп подберут сзади едущие машины, потом в диком остервенении дали несколько очередей по оттесненной на обочину колонне.
Откуда–то сзади раздался одиночный пистолетный выстрел. Упал еще один конвоир. Остальные, отбежав за обочину и широко расставив ноги, шарили яростными глазами по колонне, чтобы найти виновного. В наступившей напряженной тишине грохнул второй выстрел. Теперь сам обладатель пистолета упал, предпочитая смерть плену.
…Неровным, сбивчивым шагом идут пленные. Серым жгутом ползет на запад дорога, и она кажется свободной. Но скорбны лица, и нет–нет да проймет дрожь, колыхнут сердце слова: «Лучше бы смерть тут, без мук, без голодной жизни…» Мерещились пленным колючая проволока, высокие столбы, сторожевые вышки с пулеметами, морды алчно скулящих овчарок, тяжкие муки и дни концлагеря…
И кто–то успел вырваться из барвенковской западни и двигался на восток: они разорвали сомкнувшееся было кольцо окружения, пробились через огонь, теряя на каждом шагу боевых товарищей, и теперь тоже отходили.
Выехал из Валуек и штаб Юго—Западного направления. Главком ехал угрюмый и печальный, отягощенный нелёгкими думами. Ему было обидно переживать это, ставшее теперь уже очевидным, поражение. Ехал долго, но ни впереди, ни по сторонам войск не замечал. Только нетерпеливо обгонял беженцев да гуртом валящий по дороге скот.
Сумрачно и безлюдно было в степи.
По–над горкой мелькнули каски, колышущиеся при ходьбе, потом показались и сами солдаты. Главком остановился, открыл дверцы машины.
– Откуда? Чья дивизия? – поманив к себе сбоку идущего командира, спросил он.
– Никак нет, маршевая рота! – бойко ответил тот, не зная, как величать одетого в комбинезон начальника.
– Куда держите путь?
Командир роты помялся, спросил, кому имеет честь докладывать, и, узнав, что перед ним главком Тимошенко, побледнел с испугу и дрожащим голосом скомандовал:
– Ро–та–а смир–р–но! Равнение направо! – Потом, деланно повернувшись, доложил: – Товарищ главком, рота получила приказ в районе Валуек развернуться и задерживать всех идущих на восток солдат.
– Там нечего делать, – ответил главком. – Вот здесь стойте… Рубеж держите. Костьми ляжьте, а танки задержать. – И тут же начал показывать, где удобнее занять позицию, чем маскироваться… Пока говорил, не заметил подкативший сзади, со стороны фронта, серый «газик». Вышедший из машины офицер выждал, пока маршал отдавал распоряжение, и, когда тот обернулся в его сторону, доложил:
– Полковник Демин, офицер по особым поручениям Ставки.
Главком выдавил из себя улыбку, махнул рукой командиру, чтобы отвел роту и занимал позиции. Он пожал Демину руку.
– Днем с огнем вас не сыскать, – проговорил Демин, – Заезжал в Валуйки. Оттуда в группу Бобкина хотел пробиться, да танки перерезали дорогу.
– Зажал, брат, зажал…
– Война… – неопределенно ответил Демин, отходя, так как главком дал сигнал садиться в машины.
Впереди стоявшие броневики уже двинулись.
Демиц хотел было сесть в свою машину, но раздумал. Наказав шоферу не отставать, попросился в «газик» к офицеру штаба, надеясь узнать от него обстановку.
Видя, что полковник с самим главкомом поздоровался за руку, и узнав от него, что он представитель Ставки, офицер сразу заговорил доверительно.
– Как все случилось? – вопросом на вопрос ответил офицер штаба и, развернув карту, начал припоминать детали обстановки, в которой был дотошно сведущ. Сначала он рассказал, как развивалось наступление до 15 мая. Потом, глянув на машину маршала, помолчал и заговорил снова: – Но тут противник, бросив в сражение две танковые и одну пехотную дивизии на северном участке, достиг превосходства в силах. Навязал нам тяжелые оборонительные бои. На южном участке, введя в бой до двух пехотных дивизий, враг добился равновесия сил и удержал тыловой оборонительный рубеж. Вводом в сражение двух наших танковых корпусов в полосе наступлений 6–й армии, вот здесь, – указал пальцем офицер на карте, – положение не было спасено. Этот ввод, произведенный только 17 мая, был уже запоздалым. Нашим танкам пришлось преодолевать подготовленную оборону на тыловом рубеже. Они там и захрясли, были пожжены… У вас не найдется закурить? Вторые сутки без курева сидим, – оборвав рассказ, простодушно спросил офицер.
Демин вынул из кармана пачку папирос, оказавшуюся помятой, но офицер возрадовался и этому, жадно затянулся раза три кряду и вернулся к прерванному докладу:
– Дальше развертывалось все так. Казалось, что противник после ввода в сражение двух танковых и трех пехотных дивизий не наскребет больше сил для проведения контрнаступления. А это на поверку было заблуждением. В действительности, как нам стало ясно позже, немецкое командование не отказалось от наступления с целью ликвидации барвенковского выступа и располагало достаточными силами…
– Как же это вы?.. – спросил Демин.
– Что мы? – не понял загадочного вопроса офицер и поглядел на Демина: тот записывал в блокнот. Офицер осекся, сник было, но Демин уже спросил настойчиво:
– По всему видно, что разведкой пренебрегали, не в этом ли собака зарыта?
– Я бы вам и по этому вопросу правду начистоту выложил, да… – офицер штаба замялся.
Демин изумленно вскинул брови.
– Что – да?.. – счел уместным напомнить Демин.
«Какое же я имею право лгать или умалчивать?» – попрекнул самого себя офицер и заговорил снова:
– У нас к собственной разведке отнеслись, попросту говоря, наплевательски. Поразительный факт. Войсковая разведка 38–й армии захватила у немцев еще 13 мая очень важные секретные документы, карты. А доложено было впервые начальнику штаба фронта лишь в 22 часа 17 мая, то есть спустя почти пять суток. А в этих документах говорилось, что немцы уже с 11 мая подготавливали удар силами 3–й и 23–й танковых и 71–й пехотной дивизий. Удар намечался из района Балаклеи в юговосточном направлении, на Изюм. Знай об этом наше командование, и события повернулись бы по–другому, можно бы упредить врага и колотить его по всем швам… Немцы поистине сами разжевали да в рот нам положили, а мы проглотить даже не смогли. Чем это пахнет, а? Ротозейством! – С болью и гневом выдавил из себя офицер, передохнул немного и заговорил снова: – Наступило утро 17 мая. И вдруг звонки отовсюду: противник при поддержке авиации нанес мощные удары. Один – из района южнее Барвенкова, другой – из района Славянска в общем направлении на Изюм. В первый же день вышел на тылы всей ударной группировки Юго—Западного фронта. Что делалось в нашем штабе, что делалось!.. Дайте спички, погасла, – попросил офицер, вытирая ладонью лицо. – Главком вначале не поверил, потом… В Москву шлет телеграмму с просьбой усилить правое, самое опасное, крыло фронта двумя стрелковыми дивизиями и двумя танковыми бригадами. Ставка соглашается. Прибытие этих сил ожидалось со дня на день… Отдает приказы. Но одно только… приказы–то отдаются, а в войска не передаются. Связь была сразу нарушена не только с корпусами и дивизиями, но и с армиями. А время не терпит, время кричит! – воскликнул офицер и помял в руках папиросу.
Дальше офицеру расхотелось говорить. Да и о чем было говорить, когда вся ударная группировка югозападного направления была поглощена в этом барвенковском выступе.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Из–под Воронежа стоявшая тут еще с мая дивизия Шмелева эшелонами двинулась на юг. Нетрудно было угадать, что, несмотря на ожесточенные бои, полыхавшие у Воронежа и в его предместьях, где–то на других фронтах создалась более тяжкая обстановка. Иначе бы какой смысл снимать отсюда и перебрасывать куда–то полнокровную дивизию?
Эшелон, в котором находился штаб, шел первым, это было непомерно долгое и нудное движение. Временами несколько часов кряду стояли в открытом поле, так как железнодорожники чинили разрушенные пути. Штабные офицеры, которые были свободны от служебных дел в пути, находили для себя всякие развлечения.
У проема двери, составив чемоданы, играли в карты.
Даже когда по эшелону, остановившемуся в окрестностях станции Лиски, возвестили: «Внимание, через нисколько минут раздастся взрыв!» – никто из игроков, 132 кроме Алексея Кострова, не поднялся. Он на время поездки был назначен помощником дежурного по эшелону, поэтому ехал вместе со штабистами в одном вагоне, и сейчас, заслышав предостерегающий крик, спрыгнул на землю, пошел вдоль состава. Возле одного вагона увидел развешанные на перекладине кальсоны.
– Что за новость? Убрать! – крикнул он.
– Брось выхваляться, Костров. Лучше помоги развешивать, – услышал в ответ удивительно знакомый голос и оглянулся. В дверях стоял Петр Завьялов, державший на вытянутой руке непросушенное нательное белье.
– Мне вам… Я… помочь? – невпопад от растерянности произнес Костров.
– Конечно! Хотя бы шнур нашли, – наигранно веселым тоном ответил Завьялов, продолжая развешивать оставшееся мокрое белье.
«Кто же ему стирал? Ведь белоручка, не будет сам пачкаться», – подумал Костров.
– Как, лейтенант, нравится такое самообслуживание? И поухаживать некому. Опять холостякую! похвалился Завьялов.
Костров понял намек, но не поддался и вслух промолвил:
– Может, и мое белье постираете?
Это был вызов, пришедшийся не по нутру Завьялову. «Ничего, я тебе припомню!» – подумал он.
В свою очередь, Костров почувствовал себя сильным от своей же метко брошенной реплики и вернулся к штабному вагону.
– Что там такое? Кого глушить собираются? – спро сил у него Аксенов.
– А, пустяки! – отмахнулся Костров. – Бомбу не взорванную саперы подкапывают. Рвать хотят.
И действительно, через недолгое время вблизи эше лона грохнул огромной силы взрыв.
Эшелон опять тронулся, все убыстряя движение. По тянулся подлесок – мелкий черноклен, акации, дикие груши сползшие в низину кусты ивы. За посадками открывались поля: потемнела перестоявшая на корню пшеница, тяжелые метелки проса клонились к земле. Никто не убирал хлеба, поле было безлюдно. «Надо же, война куда докатилась, – мрачно подумал Костров. А мы… забавляемся!» Он посмотрел на кучно сбившихся у чемоданов офицеров, захотелось выхватить у них карты и порвать. «А может, так и нужно? Может, в этом спокойствии – наша сила? – остепенился он, утешая самого себя. И что иначе делать? Волком выть? Схватиться за головы и кричать: «Спасайте, мы погибли!..»
Утром следующего дня проезжали станцию Арчеда, израненную, растрепанную. Кирпичное здание вокзала рухнуло, кровельное железо согнулось, огонь и дым облизали окна, и сейчас остались только следы копоти. Из окна одиноко и печально выглядывал огромный фикус, зеленые листья обгорели по краям и свернулись. Подле железнодорожного полотна цистерны повалены, нефть расползлась по земле маслянисто–черными пятнами, сожженные вагоны, колеса от платформ, доски, бочки с желтой краской раскиданы бомбовыми взрывами. В одном из вагонов были кони, теперь – кровавое месиво.
Эшелон остановился в поле. Военные, гремя котелками, кружками, флягами, побежали к вагону–кухне Выстроилась тесная очередь.
Алексей Костров вышел на край поля.
К земле приникли плети гороха, переспелые стручья полопались от зноя, и горошины с трудом берут зубы. Горох давно пора убирать, но в поле – ни души, все жители покинули родимые места, и земля в сиротстве своем будто просит: «Придите ко мне, соберите урожай, ведь я ваша кормилица!»
Ехали дальше. Станция Гумрак, остановка. Путь впереди разрушен.
Камни, камни, будто вся станция камнями обложена Поблизости от разрушенного вокзала гудит камнедробилка, перемалывая камень в мелкие крупинки, строятся бетонные площадки для дальнобойной артиллерии. Рядом озерко. Солдаты несут в ведрах воду.
В глаза Алексею бросилось и другое.
На горизонте небо пыльного цвета, желтовато–сизое Вдали – рыжая степь, гуляет сухой, жилистый ковыль с сухими метелками. Ближе громоздятся овраги, зияющие желтой глиной. На дороге плывет толстое покрывало пыли. Пыль не оседает. Пыль ползет по степи Надвигается к станции… И неожиданно Костров разглядел сквозь пыль стадо овец. Седые от пыли овцы бредут нехотя, частокол ног рябит в глазах. Сплошной войлок.
Овцы движутся плотной стеною, опустив низко, до самой земли, головы.
Отару гонят три чабана в широких, коляно вздутых на спинах брезентовых накидках. Сбоку – серая, поджарая овчарка, высокая, тощая борзая и лохматые дворняжки.
На пути стада – озерко. Почуяв близость воды, овцы разноголосо заблеяли, засеменили, кучно сбиваясь и обгоняя друг друга.
Другое стадо – козы, разномастные: одни черные, другие белые, потом – вперемежку – пестрые, бегут, потрясывая куцыми хвостиками.
Пока козы и овцы пьют, облепив окрайки озера, пожилой чабан с длинным витым кнутом подошел к эшелону.
– Нет ли, служивый, закурить? – обратился он к лейтенанту.
– Махорочка имеется, – охотно отозвался Костров и предложил осьмушку.
– Да вы уж сами раскупорьте, чтоб не испачкать… и он показал покрытые ссадинами и пылью руки.
– Ничего, берите всю…
– Вот спасибо–то. Веришь, служивый, без хлеба можно… Кое–как на воде да на похлебке перебьешься. А уж без курева невмоготу.
– Как же, папаша, жизнь складывается? Издалече гоните? – спросил, закурив с ним заодно, Костров.
– Идем–то мы с Задонья. Станица Кумылженская – небось слыхали? – ответил чабан и, щурясь, добавил: – А жизнь – где она теперь? Жизнь к стене припирает.
Чабан угрюмо помедлил, посмотрел на озерко; овцы кучно ложились, и он крикнул своим подручным:
– Гоните–гоните, не время делать лежку. Бомбить зачнет… – Потом чабан поспешно обратился к лейтенанту: – А вы, стал быть, на Дон, окорачивать?
– Куда прикажут, – ответил Костров.
– Вот–вот… Пора окорачивать. Докель же германец будет идти? До Урала, что ли? Я бы вас, едрену палку, научил воевать! Жалко вот в гражданскую потерял ногу, – и чабан выставил правое колено. Только сейчас Костров увидел вместо ноги толстую, как ступку, деревянную култышку.
– За что же ты меня ругаешь? Тоже ранен…
– Вас не ругать, вас бить надо! Это же стыд и позор! Пол—России сдали. А? И на вас молиться: мол, спасители! Какие вы, едрена палка, спасители! Отходники. Как очумелые бегете!.. – И он повернулся и заковылял прочь не оглядываясь.
Костров стоял, будто побитый. Больно ему было, стыд жег глаза. «Вот тебе и проклинают…» – подумал он, вздрагивая, как в лихорадке.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Степь сонно и устало дышит.
Еще час назад закатное солнце стлало по ней последние, холодеющие к вечеру лучи. Догорела заря, и вот уже легла на землю, прокралась в балки и сады плотная темень. Поубавилось звуков, только где–то в отдалении ухает, не давая хоть на час–другой передышки, война. Грохают бомбовые удары, кроваво дрожат зарницы пожарищ.
Вторые сутки полки на марше.
Идут солдаты. Долго идут. А дорога не убывает, нет ей конца, только по диким грушам у самой обочины да по курганам замечаешь пройденные километры. А когда дорога уходит в степь, кажется все растворяется в шири неохватной, только и видишь вспененные волны ковыля да белое небо.
Идут утомленные солдаты. Дойти надо всем, потому что в бою строжайше будут на учете силы каждого и всех вместе…
Чувствуется, сражение назревает тяжкое. Все еще неизвестно, на каком участке создалось угрожаемое положение, где неприятель прорвал оборону, где роты или батальоны смяты и – хуже того – бегут… Из фронтового тыла спешно бросили резервы – день и ночь идут бойцы, чтобы потом, усталыми, изморенными, с ходу вступить в бой и заткнуть брешь…
Изредка ломятся в темноту голоса нестройно шагающих бойцов.
– Куда же ведут нас? – стонет один.
– К черту в пекло…
– Солдату несподручно туда!
Ряды колыхнуло, за всех отвечает Бусыгин:
– А ты в рай захотел? Заслужить надо.
– Как его заслужить–то?
– Вот побываешь в сражении, – говорит первый, – и если богу душу не отдашь, считай – земной рай обеспечен.
– К тому ж, если жена не будет рога ставить, – добавляет Бусыгин.
Смех глохнет в темноте.
Опять долгое и тяжелое молчание.
Уже отмахали, поди, километров семьдесят, а кроме коротких дневных привалов, скорее вынужденных, чтобы не заметили летящие немецкие самолеты, приказа на отдых не дают. После долгого пути дает о себе знать усталость, ломит в плечах, с трудом передвигаются ноги, и теперь ни фруктовые деревья, стоящие под тяжестью крупных яблок на подпорках, ни уютные белые хаты казачьих станиц, ни тополя, тянущиеся вровень, как на параде, по обочине дороги, ни облака, плывущие в-небе, – ничто не радует бойцов, все выглядит постыло…
Вторую ночь бойцы идут без передышки. Серая от пыли дорога загромождена тенями. По одну сторону обочины жмется к ней, не удаляясь ни на шаг, канава с кустами колючего терновника и крупных акаций, по–другую – поле с несжатыми хлебами. В небе – разорванные облака, и в проемах синевы нет–нет да покажет жало нарождающийся месяц.
Впотьмах длинными рядами колышутся люди, обвешанные с головы до ног грузом. Навьючены все избыточно – торчат на спинах ранцы, вещевые мешки, тускло блестят котелки, фляги, чернью стали отливают штыки и стволы винтовок. Посменно несут станковые пулеметы в разобранном виде, минометные плиты и трубы. Скатки шинелей повешены на шеи, как хомуты. Тяжела же ты, солдатская ноша! А ничего не поделаешь: бросить нельзя, все нужно для боя, для немудреного окопного быта.
Дорога медленно и слепо ползет через ночную степь. Дневная жара не спадает. Воздух въедливо пропитан полынью. Никаких запахов не чувствуется, кроме полынных – ядовито–горьких. Дорога будто плитняком выложена – гудит сухая земля. Ноги точно одеревенели и тоже гудят Хочется присесть, лечь навзничь и так лежать не двигаясь. Но нужно идти. И они идут молча, упорно. А молчание еще больше утомляет. Стараясь чемто развлечь себя, бойцы уже не думают, далеко ли до передовых позиций и вообще, где враг. Не хочется думать и о марше. Когда силы убывают, лучше, пожалуй, не отягчать себя мрачными думами. Лучше выбросить все это из головы и думать о чем–либо веселом, смешном. Это помогает. На время забываешься.
Иногда брякнет котелок, поднимутся затуманенные глаза к спине товарища, вспыхнет светляком алюминий. Оживут глаза, и сорвется непрошеный вздох:
Затянуться бы вдосталь, дымком ноздри прочистить!
Это говорит Бусыгин. Ему возражает сосед:
– Махорка имеется. А курить погоди: с воздуха заметят.
– Какое там заметят! Поди сапог лишишься, пока до передовой дотопаешь.
– А ты топай швыдче.
– Темно.. Пятки чужие мешают, – ворчит Бусыгин.
– Поставить его ведущим, коли такой прыткий.
– Могу и ведущим, коль допрежь подкормите.
Последние слова Бусыгина вызвали оживление.
– Чем же кормить–то прикажете? – раздалось изпод минометной плиты.
– Согласно росту и весовых категорий: побольше да пожирнее.
– Поверь, Степан, в долг. Кончаем войну – приезжай ко мне. Дарагому гостю барашка на вертеле подадим. Не сыт будешь – втарой зажарим.
Бусыгин оглянулся: глаза у Вано лукаво поблескивали крупными белками.
– А ты хитер, чертяка, как в том анекдоте.
– Зачем анекдот, я тебя так в гости зову, – не унимался Вано Кичкадзе. – А с чем едят его, анекдот твой?
– Едят – и прибавки не просят, – многообещающе ответил Бусыгин, – Был такой мудрец, вроде тебя, на постой к бабе просился.
– Ух ты! – нетерпеливо дыхнул кто–то, сгибаясь под тяжестью минометной плиты.
Бусыгин не унимался:
– Ну, значит, и спрашивает у бабы: «Сколько за постой берешь?» А та: «Как жить будешь. С удобствами – дороже возьму. А если жить как сам захочешь – червонец в сутки готовь». – «Во–во, как сам захочу», согласился тот мудрец. Ну и поселился. Тут тебе и творог, тут тебе и теплый бок… А как завершился его постой, молодайка деньги просит. «Какие еще могут деньги?» – «Как какие? – удивляется баба. – По уговору». – «Так ведь мы с тобой уговорились жить как сам хочу. А я хотел в долг…»
– Ну и… – не понял Кичкадзе.
– Ну и с тех пор баба не пускает в долг! – хохотнул Бусыгин.
Впервые послышались дальние разрывы. Гудит, гудит дорога, гудят ноги, гудят кости…
Приближается фронт.
То гулко, словно по плитняку, стучат сапоги на выжженном солнцем большаке, то шуршат в пыли, поднимая невидимые клубы к небу.
Уже не чувствуется жажда, нет усталости, нет желаний. Идут ноги. Идут и несут нагруженные сном головы.
Идут солдатские ноги, идут…
Нестройно, сумрачно и длинно тянется колонна, и только ровцдет ее, не дает сбиться сама дорога.
Неодоленная– дорога. Белая, как лунная полоса, дорога. Поднимешь усталые глаза – медленно стелется, уползает от тебя, и зовет, и манит в темноту дорога. Задохнулись, потонули в ночи и окружные станицы, и утомленные от бремени сады, и знойные курганы, и лишь небо, пронзенное остро изогнутым месяцем, пахнёт на тебя густой и терпкой синевою. И опять в глазах, помутненных усталостью и сном, меркнет все виденное, и даже синева заливается чернью.
Идут ноги, сотни, тысячи… Они уже не стучат, а шаркают, не отрываясь, по большаку, но идут как заведенные, не в силах остановиться.
Долгая ночь. Трудная ночь.
– Товарищ, правее возьми! – будит тишину негромкий голос.
– Не трогай… не трогай…
– Правее! Куда тебя черти несут! Канава ведь!..
Солдат, отуманенный сном, продолжает идти прямо, хотя дорога свернула. И нежданно летит со всех ног в канаву, и оттуда, из пыли, доносится раздраженный голос: – Какой дьявол ямину на самой дороге вырыл!
– Глаза осовелые протри! – отвечает ему вовремя спохватившийся товарищ и оглядывается. – Да куда же вы–то прете? Окосели, что ли?
С дороги, свернувшей вправо, выпадают, как патроны из пулеметной ленты, один за другим солдаты. И редеет колонна.
Растолкайте всех! – кричит не своим голосом командир.
Мало–помалу его голос обретает силу. И вновь оживает, гремит и гудит дорога, перевалисто идущая понад откосом. Снизу тянет мокрой свежестью. Обдает лица прохладой. И, чувствуя влагу, начинают шевелиться пересохшие губы, на щеках росинки воды, хочется ловить их, вбирать в себя полным ртом. Только на зубах наждачно скрипит песок. Нужно открыть рот и вдыхать воздух, вдыхать росинки.
Бодрит повлажневший воздух. Длинный спуск с откоса. Ноги вязнут в песке. Какой же он текучий и вязкий, этот песок: ступишь – и нога проваливается по колено, вытянешь одну – другая тонет, как будто плывешь в зыбучей жиже. А дышать все равно легко. Обдает прохладой. Приятно щекочут лицо холодные росинки.
– Братцы, речку вижу.
– Какая тебе речка! – Дон целый!
Распахнутой ширью лежит река, покачиваясь у низких берегов. Рассвет еще не прокрался на ее просторы, но уже свинцово отливают воды, то там, то здесь вскинется рыба на поверхность и пойдет бороздить тугую гладь.
Переходили через Дон по наплавному мосту. Переходили сторожко, цепочкой. Старались идти не в лад, не в ногу – так легче мосту выдержать тяжесть, – а все равно дугою прогибался настил, шлепались о воду доски. На середине начало заливать – наплавной мост погрузился в воду, кто–то крикнул: «То–онем!», а из–под минометной плиты человек послал ему осаживающий мат.
Не сдержался и Кичкадзе. Он сказал:
– Вода камень гложет, плотину рвет. Пей вода – сильным будешь!
Мост выносит мокрых людей на тот берег.
Пока не перешли все, ждут на берегу. Велено пить. Солдаты, цепляясь за ивняк или опускаясь на колени, черпают воду касками, пилотками, ладонями и пьют, не в силах утолить ненасытную жажду, наполняют фляги…
Через полчаса идут дальше. И опять выжженная белая дорога, стучат сапоги. Железный их топот гулко отдается в предрассветье. Уже занялась заря. Полыхает, дрожит под облаками, вот–вот солнце расперит лучи.
Утром вошли в станицу Старо—Григорьевская. Война успела потрепать ее изрядно: воронка на воронке, обугленные стены, раскиданные пожарища.
Перешагивая через порванные черные провода, свисающие на дорогу, Алексей Костров подошел к развалинам одной хаты. Обугленная стена, покоробленная кровать с сизым налетом гари, рыжие битые кирпичи, щебень. Казачка, моложавая, с ввалившимися глазами, но еще не потухшим румянцем на щеках, подымается от золы, ждет, что скажет военный.
– Что же они наделали!
Она вытирает кулаком лоб:
– Наделали, окаянные. Чтоб им повылазило!
– Как же будете жить? Уходить придется.
– Куда мне уходить! – зло ответила казачка, – Никуда не уйду. Пропишу мужу. Тоже воюет. Шкуру с них сдерет… А с хатой, черт с ней… Проживу в землянке… Да вы, военные, есть хотите?
– Нет–нет, что вы!
– Сейчас чайку приготовлю, – казачка пошла в летний дощатый домик, уцелевший в вишневом саду, вынесла кастрюлю и начала кипятить воду на рогулинах, Заваркой оказалась мята, и скоро Костров с подошедшими к нему бойцами пил чай с пряным, душистым запахом. А казачка приговаривала:
– Войну–то все почуяли, вся живность. Каждый день бомбит, треклятый!.. От этого корова худеет, не принимает корм, а кошка ровно очумелая, хвост держит чубуком, так и таращит глаза на небо. Услышит свист бомбы – метается по куреню… Как было приютно жить. Вон видите, у окна розы – цветки поджали, опалились… А раньше как пышно цвели, радовали… Земля за последние годы рожала хлеба несносные… Вот к чему он тянется, подлюга-Гитлер. Неужто ему все это отдавать? Да попадись он мне, я его вот этими руками задушу! – вскрикнула казачка, и долго еще она не унималась.
Костров слушал это, и виделись ему сожженная солнцем степь, и дорога, то пыльная, то, как чугун, гулкая, и вон розы с обгорелыми головками, и вишневый сад с порыжелыми раньше времени листьями, и раскиданные пожарища…
Мысленно он возвращал себя в Ивановку; как и эта казачья станица, родное село страдало порухами и бедами войны.