355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Соколов » Крушение » Текст книги (страница 23)
Крушение
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:32

Текст книги "Крушение"


Автор книги: Василий Соколов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 44 страниц)

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Командный пункт дивизии был вынесен ближе к передовой – на выжженный солнцем каменистый курган. Постоянно сидеть на этом приметном кургане было невмоготу – изнуряли обстрел, бомбежки, поэтому Шмелев выходил сюда только в самый канун сражения – управлять боем. Зная, что и на этот раз на кургане не обойтись без жертв, Аксенов хотел уговорить Ломова не идти туда, остаться в блиндаже, где, конечно, безопаснее, но генерал, внутренне соглашаясь, не хотел, однако, ронять себя в глазах отстраненного от боя Шмелева и тоже решил перебраться на курган.

– Получается некрасиво, – притворным тоном заметил он. – Вы, значит, головы свои будете подставлять, а я… в этой берлоге. Нет уж, извините!

День был ясный, и Ломову, приехавшему в комбинезоне, дали шинель, не то простреленную, не то прожженную сзади. Поднявшись по извилинам траншеи на курган, он сразу подошел к стереотрубе, укрытой пятнистой маскировочной сеткой, долго глядел вдаль: позиции вражеской обороны, пролегшие на холмах и высотах, молчали, никакого движения не замечалось. Степь прогревалась под лучами солнца. «Мы их и накроем внезапно», – подумал Ломов и оглянулся чтобы дать понять начальнику штаба, что пора начинать. Но неожиданно встретился глазами с присевшим сзади, у стенки траншеи, Шмелевым, неприязненно поглядел на него и с раздражением проговорил:

– А вы… вы зачем здесь? Ведь… Ступайте в блиндаж, отдохните.

– Ничего, я поучусь, коль вы решили преподать урок, – серьезно ответил Шмелев.

Когда же в небо взлетела ракета и разбрызгала капли искр, когда по всей линии траншей задвигались бойцы, он, Шмелев, вдруг почувствовал, что ему сейчас нечего делать. Будто руки у него отняли и лишили разума. Но мысль, пусть и ранящая, билась. И руки были целы. Рабочие, натруженные руки. И чтобы чем–то занять себя, не терзаться вот так, как сейчас, Шмелев отвернулся от Ломова, стоявшего подле начальника штаба, кричащего по телефону, и посмотрел на склон кургана, покрытый редкой травою. Не понять было, какая трава – полынь, пырей? Она настолько высохла, что стала черная. Мертвая трава. А когда–то жила. Шмелев мысленно перенесся под Ленинград – какие там покосы, какие буйные травы и дожди ливневые, со страшными грозами!

Тут же, в степи, трава сгорела, погибла. Война. Теперь и там война. Шмелев болезненно поморщился, вспомнив о пережитом, о семье… Не сжалилась над ним судьба. До войны стал жертвой клеветы, перенес унижения и муки репрессии, потеряны жена, дети… А вот теперь отстранен от руководства боем. «И пусть временно. Страсти улягутся… Но все равно это же клеймо. И почему мне дано такое в жизни?» – спросил он себя, пытаясь трезво и беспощадно разобраться, в чем же виноват. Напрягал память, терзал сердце, оно в волнении еще больше сжималось от причиненной боли, не хотело мириться с обидой и оскорблением. «Нет!» – кричал в нем голос протеста.

Потом он подумал, что все, что с ним произошло, – это не частное дело. И даже не дело случая. Многие, как и Шмелев, испытали опаляющий и жестокий удар судьбы. Сознание этого могло бы успокоить или на время заглушить душевные раны, но Николай Григорьевич не мог мириться с тем, что его когда–то по навету клеветников заслали в сибирский лагерь, а теперь вот снова грозят бедой…

Когда–то Шмелев внушал себе, что не время ворошить прошлое. Война заслонила личные обиды, казавшиеся по сравнению с людским горем и кровью мелкими, тщеславными, и свое горе понималось обыденно. Но сейчас, когда ставшие для него родными солдаты пошли в атаку, навстречу опасности, а он не может управлять ими, совесть его была задета. Угрюмо прислонившись к холодной стенке траншеи, Шмелев чувствовал себя одиноким, отвергнутым, лишенным той деятельной воли, ради кото рой жил. На пути его опять встал этот Ломов. Раньше Николаю Григорьевичу думалось, что спор между ними – это спор людей, живущих одними интересами, спор товарищей, которые по–разному глядят на вещи, но рано или поздно придут к согласию. Но сейчас он увидел в Ломове страшную силу, которая – если не отвести ее от себя – может погубить. «Трудно быть честным на земле, – подумал Шмелев. – Но шапку ломать не буду. Он меня не согнет. Сталь закаляется в огне».

Подумав так, Николай Григорьевич устыдился: так ли он безгрешен, может, в чем–то и виноват? Стоило ли резко возражать? Ведь не по своей же прихоти Ломов дал приказ на наступление и сам приехал на позиции. Значит, тяжело там, в городе, и поспешное это наступление может оказаться спасительным…

– Пора… Чего же они медлят? – прогудел генерал Ломов и поглядел на Аксенова со злым укором, как бы давая понять, что промедление вредно.

Долгая, предельно натянутая минута – поднимутся ли в атаку. Кажется, чего проще встать с земли и сделать шаг. Но в бою это не так. Подняться и сделать первый шаг в атаке – значит решиться на что–то великое и трудное, забыть обо всем и о том, что есть у тебя старая, немощная мать, звонкие галчата – дети, невеста…

Перед глазами – сурово примолкшее, изглоданное и выжженное поле боя… Тяжко подняться. А приказ зовет, стучит в висках: уже 14.00, пора… Об этом возвестила ракета. Солдаты еще на некоторое время будто приросли к земле и – не оторвать. Страх мгновения, кто переборет его и рванется первым? Важен почин. Его часто задают неустрашимые в порыве своем коммунисты, младшие командиры, политруки. И теперь они же, будто сговорясь, делают рывок из окопов. Над головами высоко поднятые пистолеты – не для острастки, а для настроя духа и единой воли. И уж коль поднялись зачинщики, те, что пошли первыми наперекор всем смертям, за ними, не страшась, устремятся другие.

Упругим, гулким шагом движутся передние. Вымахнули последние и – вдогон – молчаливо и быстро.

Опустела траншея. Только с брустверов, взбитый ногами, все еще стекал вниз рыжий песок – как будто дымилось пламя.

Передняя цепь спустилась в лощину. Только и виднелись над рыже–пепельными загривками степи фигуры солдат да винтовки, изредка стрелявшие с рук. А сзади все наплывали и наплывали новые волны.

– Здорово идут. Двинула матушка–пехота! – воскликнул Ломов и, невольно поддавшись искушению идти самому, притопывал ногою.

Он оглянулся, презрительно скользнув взглядом на Шмелева, потом увидел в окопах, позади кургана, солдат второго эшелона, спросил у Аксенова, а чего они медлят.

– Резерв, – ответил Аксенов, – На всякий случай надо придержать.

– Никакого случая не может быть. Что вы перестраховываетесь? Поднять! – приказал Ломов. – Настал черед и для второго эшелона.

Его решено было подтянуть ближе к наступающим цепям. Конечно, сменять позиции придется на виду и, возможно, под обстрелом, но это не смутило Ломова.

Немцы молчали.

Это радовало и обнадеживало Ломова, решившего ошеломить немцев стремительной атакой, но нисколько не утешало Шмелева, который обеспокоенно, с болью в сердце думал: «Накроют. Им это парадное шествие не в диковинку».

Сам того не желая, напророчил Шмелев. Цепи наступающих, преодолев лощину, очутились уже на «ничейной» земле, когда воздух взвинченно задрожал от гула самолетов. Они появились над степью из–под солнца, клиньями проплыли над позициями, будто высматривая более нужную, подходящую жертву, потом развернулись. Генерал Ломов растерянно и опасливо взглянул на небо – самолеты шли в стороне от кургана. Потом, облегченно вздохнув, смотрел на поле боя: головные цепи двигались рассредоточенно, то ложась, то рывками перебегая от рубежа к рубежу. Этим самолеты не страшны. Лишь позже всех поднятый второй эшелон мог сейчас навлечь на себя воздушных пиратов и стать их жертвой.

Солдаты второго эшелона, как нарочно, шли скученно, почти торжественно, казалось – бросали вызов проплывшим над их головами самолетам, которые, различив их, развернулись и кинулись вниз. И когда послышался вой сбрасываемых бомб, потом там и тут грохнули тяжкие взрывы, бойцы второго эшелона не залегли, не побежали сломя голову, а, напротив, сжались плотнее и двигались безмолвно, с упрямым терпением, поверив в несокрушимость этого шествия. Осколки взорванных бомб с шорохом летели над головами, выкашивали ряды бойцов. Оставались только убитые и раненые, остальные шли безостановочно и обреченно. Шли и шли, не глядя на ревущие над головами самолеты; шли кучно, друг к другу, в затылок и плечо к плечу, некоторые, ухватясь за полы шинелей товарищей, не отпуская их, будто в этом стиснутом куске серого военного сукна находили для себя опору и твердость. Шли упорно, видя перед собой дымящееся поле сражения и остервенело дравшихся с неприятелем солдат первого эшелона…

А в этот миг Шмелев видел над вторым эшелоном ревущие немецкие самолеты и чувствовал, что, несмотря на упорство и мужество вводимых в бой людей, им не удастся без больших потерь достигнуть рубежа боя.

– Что они делают! Остановить! – закричал Шмелев и, видя, что никто его не слушает, сам хотел выпрыгнуть из траншеи, но вовремя подскочил Аксенов, схватил его за руку и удержал.

Вблизи от кургана с полевой сумкой через плечо уторопленно шагал, слегка согнувшись, будто защищая голову от осколков, капитан Костров. Узнав его в лицо, Шмелев громко окликнул и подозвал к себе.

– Куда вы прете как безмозглые! – исступленно крикнул Шмелев, не дав открыть рта подбежавшему капитану, чтобы доложить. – Немедленно положить людей. Перебьют, как слепых котят!

Костров забежал наперед и гаркнул во все горло:

– Слушайте! Комдив с нами. Требует залечь!

– Где он?

– Да вот… – указал рукой на Шмелева.

– Брешешь!

– Я тебе дам – брешу! По сопатке… – замахнулся кулаком Костров, подбегая к бойцу, внезапно присмиревшему с испугу.

Переглянулись бойцы, ропот колыхнул ряды: «Залечь…»

Это слово, обретая силу приказа, перебивает ранее отданный. Оно волнует, успокаивает не в меру горячих и завладевает умами, и солдаты, еще не давая отчета случившемуся, спешат занять укрытия – ячейки и пулеметные гнезда в покинутой траншее. Тут, давая остыть нервам, ложатся грудью стоймя на стенку траншеи, кладут винтовки на брустверы и растирают на лицах грязь.

– Заклинило… – вздыхает один.

– Чего? – спрашивает другой, зевая от враз расслабленных нервов.

– Заклинило, говорю! – сердито повторяет первый и грозится кому–то большим, тяжелым кулаком и площадной бранью: – Мы бы их умыли, едрёна мать!

– Они бы нас и на пушечный выстрел не подпустили к себе.

– Это почему же?

– А потому, – отвечает первый, подергивая носом со злости. – Какой дурак наступает при бомбежке? Это ж смертоубийство!

Замолкают и, чтобы не тратить время попусту, развязывают вещевые мешки, принимаются за еду. Но есть не хочется. Это всегда так: чем сильнее переживание, тем меньше хочется есть.

Рядом сидящий Костров слышит эти в иных случаях скрытые, но теперь оброненные вслух мысли, – и не может возражать.

Тяжелая, горькая правда.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Пикирующие самолеты, падая над залегшей цепью почти отвесно, все еще сыпали бомбы, тяжко ухали взрывы, и дым, перемешанный с долго не оседающей пылью, висел над степью.

Один самолет, выходя из пике, попал под обстрел непрестанно бьющей из балки зенитной установки. Немецкий пикировщик качнул крылом с белой крестовиной и потянул над степью, все усиливая свой протяжный, заунывный рев, пока наконец не раздался громадной силы взрыв.

– Хорош–шо! – сказад довольный Ломов. – Вот так бы их надо вгонять в землю! Представьте к награде… Я, конечно, поддержу.

Из клубов пыли, стелющейся низко, сам весь запыленный, вышел полковник Шмелед. Он шел качаясь и, еле поднявшись на курган, ввалился в траншею и присел на дно, стиснув кулаками виски. Пилотки на его голове не было, и пучок проседи, пролегший в черных волосах со лба, был особенно явственно виден и как бы подчеркивал пережитый им ужас.

– Полегло много, совсем еще молодые… Нам это не простят… Напрасные жертвы… – сказал он глухо, ни на кого не глядя.

– Не роняйте, полковник, слез! – проговорил Ломов нервозно. – На войне жертвы не оплакивают.

– Зато вдовы будут оплакивать… Матери…

– Слишком сердобольны, никудышный из вас полководец! – раздраженно проговорил Ломов. И, решив лишить полковника последнего довода, заметил: – Не думайте, что только вы печетесь за жизнь других… Жизнь солдат нам тоже дорога. Но сейчас не об этом нужно думать… В самом городе войска Шумилова и Чуйкова держатся на волоске. И не помочь им – значит совершить преступление. Как вы этого не понимаете!

– Это не помощь, а топтание… по нашей глупости! – сорвалось с губ Шмелева. Сорвалось нежданно, в нервном возбуждении. И эти слова ударили по самолюбию генерала Ломова, вызвали в нем силу ответного разящего удара.

– Как вы разговариваете? Встать! Я – представитель фронта! – закричал Ломов. Он дышал запаленно, широко раздувались ноздри – недобрый признак.

Шмелев, конечно, допустил ошибку: можно спорить, доказывая свою правоту в умеренных выражениях, но нельзя повышать тон и задевать самолюбие старшего, тем более когда рядом стоят другие. Ничто так не затрагивает самолюбие начальника, как слова, косвенно или прямо порицающие его в присутствии младших по чину. Ломов на этот раз не разразился бранью, даже унялся, видимо, обстановка была не та, да и операция, которую он, в сущности, взял в свои руки, развивалась неудачно, но он затаил на Шмелева еле скрываемую лютую злобу. Николай Григорьевич, однако, не раскаялся в своих суждениях, постоял с минуту в выжидательной позе и, видя, что буря улеглась, быть может, до новой вспышки, отошел за изгиб траншеи, присел на лежащий снарядный ящик.

Молчаливо притих, слушая, а когда слух нервно обострен, не то что гул боя, – шорох травы, шевелящейся от малейшего ветра, улавливаешь. И он слышал, он понимал каждый звук, каждую ноту – фальшиво или правильно взятую. Он знал, что бомбежка, принесшая уже несчастье полку, повторится, а пока паузу заняла ствольная артиллерия разных систем и калибров. Это был плотный, убийственный огонь, ведшийся не по окопам, а по открытым, лежащим на виду у неприятеля цепям пехоты, и трудно сказать, сколько уже погибло людей на поле боя.

Шмелева не надо было убеждать в превратностях войны, он и сам сознавал, что ни один бой, ни одно сражение не обходятся без жертв. По его мнению, наивно думать, что сломить и уничтожить противника можно лишь искусным маневром, без кровопролития. И он был далек от заблуждений, что потери, как бы они ни были велики, всегда неоправданны и бессмысленны; нередко военачальник оказывается перед лицом такой опасности, когда вынужденно идет на большие жертвы, чтобы достичь цели. Сердобольность на войне пагубна – это не было для него чем–то неожиданным или обескураживающим открытием. Но Шмелев не мог смириться с мыслью, что командиры полков вынужденно, по воле Ломова, без разбора ведут людей в бой, воюют, не щадя крови, сомнительно веря хоть в малую долю успеха. Он думал, и в этом был твердо убежден: городу позарез нужна помощь, что и делало северное крыло войск, и могло бы, наверное, помогать лучше, сильнее, если бы наступление наших войск прикрывалось с воздуха. Но в воздухе господствовала немецкая авиация. Поэтому наши войска несли потери. Слишком большие потери! Шмелев чувствовал, что так наступать нельзя, но еще хуже – не наступать, в противном случае враг сразу воспользуется пассивностью наших войск на северном крыле и предпримет страшный удар по–самому Сталинграду, чтобы сбросить русских в Волгу. Полковник скрипел зубами, все в нем кричало от боли, что зазря гибнут роты, батальоны. Проигранный его дивизией бой стоил слишком много крови… Шмелев мучительно думал, какой найти выход. И опять пришла на ум мысль, что надо наступать только ночью, что только ночь избавит от немецких бомбежек наступающие наши войска и даст возможность достичь успеха малой кровью.

Но что мог поделать он, Шмелев, отстраненный от. управления боем? Рвануться в землянку, откуда доносились хриплые, кричащие голоса и начальника штаба, и генерала, схватить за грудь этого Ломова и вышвырнуть вон, чтобы и ноги его не было на позициях дивизии? С горечью думал Шмелев, что этим не спасешь положение.

«Терпение… терпение… Посмотрим, что дальше будет!» – сказал сам себе Николай Григорьевич и шагнул в землянку, чтобы понять, что там делается.

Ломов стоял спиной к двери, глядя на глиняный пол землянки. Увидев вошедшего Шмелева, он скосил на него остановившиеся, ничего не выражающие глаза и снова начал раскуривать папироску. Она гасла, и Ломов нетерпеливо клал ее на стол, где уже лежала куча окурков, звякал вынутым из кармана портсигаром, прикуривал от свечи новую…

На миг остановясь, он вдруг резко сказал начальнику штаба:

– Запрашивай, в каком они положении? Чего медлят…

Навалясь на телефонный аппарат, Аксенов крутил ручку.

– Алло, алло! – кричал он, дуя в трубку. – Слушай, «Роза»… Слышишь меня? Как самочувствие? Как дела, Герасимчук? Ну, какого ты хрена молчишь? Доложи, в каком положении?

Герасимчук отвечал, и голос его был слышен даже в удалении от трубки:

– Дела скверные. Пехота лежит на рубеже накапливания для атаки. Встретили огонь… Да–да, головы нельзя поднять…

Нервно почесывая сквозь гимнастерку грудь, Аксенов пыхал в трубку:

– Давай жми–жми… Оседлай высоту!

Недолгое, ждущее и напряженное молчание. Ломов не стерпел, покосился на трубку, минуту назад смолкшую, и проговорил с раздражением:

– Вызывайте! Управляйте боем… Чего вы медлите?

Аксенов усердно домогался связаться с командиром полка, ведшим атаку, но слышимость была отвратительная, мешали ближние взрывы, встряхивающие землянку, потом сквозь гул, наконец, уловил голос Герасимчука и почти радостно вскрикнул:

– Ну, как? Продвинулись? Что, еще не поднялись? – и, отставив трубку, проговорил, глядя На генерала с жалостью, будто ища у него сочувствия: – Еще не поднялись… Огонь жуткий… Не дает… Лежат… Головы не поднять… – Голос у Аксенова был осипший, да и сам он внешне выглядел растрепанным и жалким: волосы на голове лохматились торчмя, широко округлые, остановившиеся глаза ничего, кроме безнадежья и растерянности, не выражали.

– И вы безвольны. Не командиры, а тряпки! – раздраженно проговорил Ломов и приказал вызвать к нему кого–либо из командиров резерва. Аксенов ошарашенно метнулся из землянки, впопыхах забыв прикрыть за собой дверь, и снаружи в землянку потянула поднятая густая пыль. Воздух захлебывался от гула. Воздух пронзительно звенел от срывающихся в пикирование самолетов и сброшенных бомб. Землянка, как, наверное, и сам курган, ходуном ходила.

– Послал… Посыльного отправил… Сейчас будет, – вернувшись, сказал Аксенов.

– Пешего? – спросил Ломов морщась, будто проглотив что–то кислое.

А Шмелев сидел в углу и помимо желания усмехнулся. «Пешие посыльные» – где же он слышал это давнее, забытое, но вновь всплывшее выражение? Вспомнил: так назывались они еще до войны, и тогда, в подвижном лагере, сам генерал Ломов до хрипоты в горле ратовал за них. Теперь же Ломов был ими недоволен. «Умен задним числом», – опять усмехнулся Шмелев, и Ломов заметил, как полковник, сидя на сбитой из жердей лежанке, закинув ногу на ногу, подергивал одним носком, словно помогая себе в затруднительный момент.

Ломов перевел взгляд на начальника штаба, велел связать его с этим Герасимчуком и, взяв трубку, заговорил:

– «Роза», слушайте меня. Кто говорит? Я Ломов, представитель фронта… Ну, из фронта… фронта, непонятливый, разжевывать надо!.. Доложите, в каком положении находитесь? – спросил генерал и приподнял руку, чтобы соблюдали тишину, хотя все молчали, – Что, авиация? Много летает. Будь спокоен, у нас тут не меньше. Так в чем же дело, почему не атакуете? Самолеты по головам ходят? Да что вы на авиацию сваливаете! Врывайтесь на немецкие позиции, в ихние окопы, и никто вас бомбить не станет!

Ответный голос, точно жалобный стон:

– Противник заливает автоматным огнем… Не дает встать… встать… Дайте же нам артиллерию! Артиллерию… – Слушая, Ломов невольно покосился на Шмелева, заметйв, как его левая нога скользнула вниз, как бы подминаемая правой, но теперь ступни обеих ног подрагивали, и носки сапог то приподымались, то опускались, вдавливая земляной пол. Это движение ног было для Ломова так неприятно, что он готов был обругать полковника, чтобы прекратить играть на нервах, но отругать мешал ему ведшийся по телефону разговор.

– Приказываю поднять людей в атаку! – не дослушав, перебил Ломов. – Это преступление – лежать! Ведите атаку! Последнее дыхание и – на высоту!

– Атака захлебнулась… Дайте артиллерию… артиллерию, – слышался умоляющий голос.

Ломов бросил трубку, и она, повиснув на шнуре, болталась, ударяясь о ножку стола.

– Что у вас, полковник, ревматизм суставов, ноги сводит, так болтаете ими? – сразу, но уже без злобы, примирительно и сочувственно спросил Ломов.

Шмелев покривил лицо в усмешке, не ответил. Внутри у него кипело.

Первым, видимо находившийся ближе всех командиров, явился в землянку капитан Костров. Он представился и доложил, что командира полка только что контузило, что батальон, которым он, Костров, командует, расположился в окопах переднего края и ждет дальнейших указаний.

– Указание одно – вводите! – оживился Ломов, резко кивнув Аксенову, и потом перевел взгляд на капитана. Костров посмотрел на него, смутился на миг, не зная как величать, потому что знаки различия были прикрыты комбинезоном и чья–то шинель валялась под ногами:

– Вводить–то можно, да толку что? Выбьют, как посевы градом.

– На то и война.

«Прыткий какой!» – вдруг подумал Костров о человеке в комбинезоне и смерил его с головы до ног. Он узнал генерала, конечно же узнал, но затруднялся понять, где и при каких обстоятельствах виделся с ним. Генерал Ломов тоже задержал на нем дольше обычного взгляд, силясь что–то припомнить, так и не припомнил, скорее всего не хотел дать и намека, что знаком с каким–то капитаном, и отвернулся, повторив оброненную самим фразу:

– На то и война!

Костров переглянулся с комдивом, каким–то внутренним чувством понял, что тот недоволен и атакой и, быть может, самим генералом, приехавшим, наверное, устраивать нахлобучку, и опять задумался, злясь на себя, где же все–таки виделся с этим генералом. «Ах, да… Из окружения вместе выходили!» – хлопнул себя по голове Костров от удивления и опять посмотрел на Шмелева, который сидел угрюмый, подавленный, и как бы в отместку за него набрался смелости спросить:

– Извините, товарищ генерал… Мы с вами встречались.

Ломов счел уместным оглянуться, даже улыбнулся в ответ на кажущуюся уважительной улыбку капитана.

– Тогда где же мы виделись? Война разбросала людей по свету. Дорог много, но сходятся… А?

Костров притворно опять хлопнул себя по голове, но, спохватясь, что стоит перед генералом, опустил руки и проговорил:

– В окружении имели дело…

– Какое дело? – вдруг бледнея, поспешно спросил Ломов.

– Ну, как же… Помните, звали вас с нами идти. А вы… – Костров замялся.

Шмелев, ожидая чего–то неприятного, встал.

– Что я? – самолюбиво, не в силах отмолчаться спросил Ломов. – Договаривайте, чего уж… Оба, можно сказать, страдали.

– Понятно страдали, – с видимым сочувствием вздохнул Костров. – На вас тогда глядеть было – одна жалость. В лаптях… Да уж ничего не поделаешь – окружение…

Ломов пошевелил скулами, что означало у него с трудом сдерживаемое раздражение.

– Капитан, вы с кем–то меня попутали. Да, попутали!

– Хотя, правда… возможно… – уклончиво ответил Костров, а про себя подумал: «Нужда меня сунула об этих лаптях напомнить…»

Тем временем Ломов вздернул снизу до горла застежку «молнию» на комбинезоне и шагнул к двери. И уже на пороге, пытаясь больше не замечать Кострова, сказал:

– Успокойтесь, полковник. На то и война, чтобы кровь лилась. Командуйте дивизией. Там посмотрим…

Ни слова больше не говоря, Ломов боком юркнул наружу.

Он хотел по длинному ходу сообщения сбежать скорее вниз, в балку, где стоял его «виллис», но узкий земляной проход загородил ему прибывший на командный пункт майор из полка, залегшего на рубеже несбывшейся атаки. Они взглянули друг на друга: Ломов – безразлично и требовательно, чтобы уступил дорогу, а майор – выжидательно и с любопытством.

– Посторонитесь, майор. Я генерал Ломов, – сказал встречный в комбинезоне.

– Прошу простить, товарищ генерал! – майор потеснился, как можно плотнее прижимаясь к стене траншеи, а потом, спохватись, что фамилия и лицо генерала ему страшно знакомы, спросил уже вслед: – Где–то мы виделись, товарищ генерал?

Это покоробило Ломова, и, не оглядываясь, он впритруску поспешил вниз, в балку.

Водитель уже успел завести мотор, Павел Сидорович втиснулся на передцее сиденье, и вездеход, ковыляя на рытвинах, поехал прямиком. Сделав огромный крюк подальше от линии фронта, выехали на полевую дорогу. Виднелась желтая стерня. Хлеба убрали. У моста через небольшую речушку увидели мужика в домотканой потертой рубахе. Он стоял посреди дороги, и «виллис» вынужденно затормозил. В руке у мужика было решето, он старательно лопаткой сгребал пыль и, поднявшись, просеивал.

– Что делаете? – спросил Ломов, высовываясь из машины.

Прежде чем ответить, мужик подошел близко к «виллису», близоруко вгляделся в того, кто спрашивал, и проговорил врастяжку:

– Добро гибнет, товарищ военный. Собираю зерно. В пыли лежит, а времечко военное, зря не должно пропасть.

Ломов толкнул водителя ногою, давая понять, чтобы ехал дальше, но мужик, не сходя с дороги, сказал:

– Товарищ военный, позвольте вопрос?

– Ну?

– Сколько танка одна стоит?

– Дорого, – помедлив, ответил Ломов.

– Знамо, дорого. А сколько целковых?

– Вам это не положено знать.

Мужик похмыкал носом, держа руку на весу, и так, не поднимая, шевельнул указательным пальцем в сторону грохочущего фронта:

– Го–о–ря–ят. Туда движутся колоннами, а обратното не выходят. – Он опять хмыкнул носом и добавил: – А я вот по зернышку, по крупинке…

Ломов молча отъезжал, а волнистая пыль по–прежнему оседала на придорожную траву.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю