Текст книги "Крушение"
Автор книги: Василий Соколов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 44 страниц)
ГЛАВА ПЯТАЯ
Сражения выигрывают скрытые до поры до времени замыслы полководцев и массовые усилия армий.
До того как грянуть часу генерального контрнаступления на Дону, советское Верховное командование держало в строжайшем секрете свои замыслы и планы. Еще в конце сентября, в разгар сражения, когда Василевский и Жуков докладывали Верховному главнокомандующему стратегический замысел контрнаступления, разработанный пока в общих чертах, Сталин согласился с планом и тут же его утвердил. Потом задумчиво походил по кабинету с трубкой во рту, проговорил:
– Скрывать надо карты не только от наших врагов, но и от своих командующих и штабов!
Василевский помялся в недоумении. Он знал, что представителям Ставки доведется еще не раз бывать в сталинградских степях, беседовать с командующими, готовить их реально к замышленной битве, – а как о ней умолчать, каким образом скрыть от своих же задуманный план, и не будет ли это во вред, не осложнит ли ход самой битвы?..
Когда Василевский заговорил о сомнениях, Сталин постучал трубкой о пепельницу и перебил:
– Временно нужно и командующих, и штабы держать в неведении относительно общего плана. – Пыхнул дымом из трубки, – Не раскрывая нашего плана, надо запросить мнения Еременко и Рокоссовского о дальнейших действиях фронтов. При этом не обещайте большого усиления их фронтов. А что касается создания нового – Юго—Западного фронта – тщательно умалчивайте. Тайна, которая стала известна третьему лицу, перестает быть тайной.
– Верно, – вмешался в разговор Жуков.
Не переставая допытываться, Василевский спросил:
– Выходит, этот общий план надо маскировать малыми планами.
– Именно так, товарищ Василевский, – кивнул Сталин, – Маскировать меньшими планами.
В тот же день, утвердив силы и средства для нового, Юго—Западного фронта, Сталин спросил, кого назначить командующим. Оба – Жуков и Василевский – высказались за Ватутина. По их мнению, это наиболее подходящий командующий для такой глубокой операции.
– Согласен, – проговорил Верховный. – Знаю Вату-. тина, динамичный полководец!
Они расстались.
Проходит несколько дней, и в предписании от 7 октября командующему Донским фронтом генералу Рокоссовскому начальник генштаба А. М. Василевский требует:
«В целях разгрома войск противника под Сталинградом, по указанию Ставки Верховного Главнокомандования, командующим Сталинградским фронтом разрабатывается план удара его усиленными левофланговыми 57–й и 51–й армиями в общем направлении Цаца – Тундутово… Одновременно с этой операцией должен быть нанесен встречный удар центром Донского фронта в общем направлении Котлубань – Алексеевка…»
Еще раньше, получив такое же указание, командующий Сталинградским фронтом Еременко шлет соображения Военного совета в Ставку 6 октября, позже – 9 октября – представляет более детальный план…
Тем временем заместитель Верховного главнокомандующего генерал армии Жуков вновь – в который уж раз! – летит в пылающие степи. Вылетает туда и представитель Ставки генерал Воронов. Полномочия у них очень большие: растолковать командующим, что их ждет завтра, «проиграть» на картах варианты действий армий и фронтов…
Идут при закрытых дверях совещания на высшем уровне. В тесных землянках, пахнущих сыростью и гнилым деревом. В блиндажах, где так жарко и накурено, – хоть топор вешай. В хатах с плотно задраенными ставнями. И даже в штабных фургонах–автомашинах. А нередко, переодевшись во все солдатское – грубое и простое, – и Жуков, и Воронов, и позже приехавший Василевский, и командующие фронтами выходят на боевые позиции, взбираются на простреливаемые высоты. Хлещут крупным градом пули, там и сям взвизгивают летящие с чужой стороны мины, а они – люди полководческого ума и величайшей ответственности – как ни в чем не бывало проглядывают сквозь линзы стереотруб и биноклей вражью оборону…
А потом опять негласно собираются в землянках и блиндажах. Идут военные совещания. Они проходят попеременно. Сначала в штабе Юго—Западного фронта (штаб еще только создается, хотя о создании самого фронта приказом Верховного главнокомандующего еще не объявлено). Сюда же, в штаб главного направления, приглашаются на совещание командующий Донским фронтом Рокоссовский и его начштаба Малинин…
Поднимается представитель Ставки генерал армии Жуков. Глохнет блиндаж от тишины. Напряженной и ждущей. Кажется, слышно, как стучат ручные часы. А может, это сердца так громко бьются? В волнении. В ожидании какого–то огромного события.
Жуков с минуту медлит, поворачивает то вправо, то влево голову. Его массивная фигура – до самого потолка. Кажется, вот–вот шевельнет он плечами и – затрещит накат блиндажа. Руки, как у молотобойца, давят на дощатый стол кулаками. И квадратный, будто отлитый из железа подбородок.
– Товарищи! – начинает Жуков голосом твердым, удивительно спокойным в эти минуты, в минуты предчувствия торжественного события. – Настает час полного разгрома немецких оккупантов на Дону… Верховный главнокомандующий приказал… – слышатся в блиндаже – нет, не слова, а, похоже, раскаты самих орудий.
Днями позже в деревню Татьяновку съезжались представители Сталинградского фронта. Они прибывали в пропахших дымом и гарью шинелях, в сапогах, сношенных, заляпанных грязью, с красными от бессонницы, от пережитого глазами.
Совещание проводилось на командном пункте 57–й армии, в столовой Военного совета. Под нее была отведена на самом берегу Волги легкого типа постройка, окруженная деревьями.
День стоял пасмурный.
Уже во время совещания в дверях, чуть не стукнувшись лбом о притолоку и чертыхнувшись при этом, показался крупнолицый, широкий в кости генерал Шумилов. Суконная гимнастерка на нем поистерлась и запылилась. Все знали, что, командуя 64–й армией, он долгие месяцы осады провел в Сталинграде, и сейчас с доброй улыбкой подумали, как много ему пришлось пережить, выстрадать.
Жуков, оглядывая его, полушутя спросил:
– Надоело на карачках ползать и кланяться снарядам?
– Снаряд, он дурак, убивает без разбора, – Шумилов, грузно ступая, протопал через зал и сел на лавку, загородив грудью часть крупномасштабной карты.
Не умея восторгаться и не привыкнув открыто радоваться даже в минуты больших радостей, Жуков спокойно, не повышая голоса, заговорил о близкой и неминуемой катастрофе немцев на Волге. Это было в крови истого полководца, для которого военные действия, несут ли они победу или даже поражение, – обычное профессиональное ремесло; и относится он к своему делу так же, как крестьянин к пахоте и рабочий к варению стали, – усердно и деловито, с той лишь разницей, что там, на поле или заводе, работа совершается в спокойной обстановке, а здесь – в опасности, в ранах и крови..
С присущим ему чувством реальности и предвидения он заговорил, что на сталинградском направлении все немецкие войска втянуты в сражение в самом городе. На флангах обороны расположены 8–я итальянская армия, 3–я и 4–я румынские армии, прямо сказать, малоспособные войска.
Фланги обороны – самое уязвимое место в группировке войск противника, по этим уязвимым местам нацелены и готовятся мощные удары нашего северного крыла в районе Серафимовичей и Сталинградского фронта – в районе озера Цаца.
– Товарищ Шумилов, вы заслонили карту, – сказал Жуков, – Покажите, кстати, где Тундутово и Цаца.
Поднявшись и боком став у карты, Шумилов водил скрюченным пальцем по густо наслеженному топографическими знаками полотну. и Тундутово имеем, – оживился он, сказав с мужицкой простотою. – А Цацы я в войну отвык щупать! – добавил под общий хохот.
В иных бы случаях Жукова могли рассердить неуместные слова, но теперь, по настроению, он сам ответил шуткой:
– Сперва овладейте этими Цацами, потом хоть целуйте их!
Гудел от смеха зал.
– Это мы можем, ежели оные перед фронтом! – садясь, проговорил Шумилов.
– Итак, – заговорил снова Жуков. – Сталинградский фронт нацеливает свою ударную группировку в составу 57–й армии и правого фланга 51–й армии в общем направлении на Калач. Задача группировки – во взаимодействии с войсками… – так и хотелось сказать «Юго—Западного фронта», но вместо этого он проговорил: – с войсками северного крыла одновременно соединиться в районе Калача. Целью наступательной операции Верховный главнокомандующий поставил окружение и последующее уничтожение всей прорвавшейся к Сталинграду вражеской группировки. Способ достижения этой цели – прорыв фронта и разгром войск противника, обороняющихся на участке среднего течения Дона и южнее Сталинграда, с последующим выдвижением в район Калача советских подвижных ударных группировок для окружения всех немецких войск, застрявших в Сталинграде. Должен отметить, что оперативное построение немецких армий на сталинградском направлении представляет собой в данный момент клин с мощной вершиной (в самом Сталинграде) и слабым основанием на флангах, и это благоприятствует полному осуществлению замыслов Верховного Главнокомандования. А сил у нас достаточно. Партия мобилизовала все силы народа. Сюда идут огромные резервы. Вы сами убедитесь в этом очень скоро!
Так говорил Жуков, заместитель Верховного главнокомандующего.
Долго еще длилось совещание. Думали, говорили, горячились в спорах. Сшибались на картах советские полководцы с немецкими, навязывая им свою волю и решительные удары, и казалось, уже гудела под ногами земля, трещал и разваливался немецкий фронт.
А в это время по ту сторону линии фронта, незанятой территории, командующий Паулюс, удивленный диким упорством большевиков, готовился к новому штурму города, назначенному на 14 октября. Никто другой, как он, командующий, так хорошо не знал, что у стен города перемолото уже немало немецких полков и дивизий. Ох, как нужны были ему свежие силы! Но откуда их взять? Откуда? И только он, командующий, знал, что крупных оперативных резервов на сталинградском направлении у него уже нет. Его внимание было сосредоточено на прочном удержании оборонительных рубежей, прикрывающих фланги и тыл основной немецкой группировки, действующей в самом Сталинграде и на северном крыле. Знал он и то, что слабым местом оперативного построения его армии являлись ее фланги – там стоят лишь одни румынские да итальянские солдаты. А какие они вояки? Совсем пали духом, не надеются на победу, живут под страхом поражения…
Все это знал Паулюс и ничего не мог поделать: надо наступать, надо предпринять последний штурм.
И днем и ночью будоражили небо заунывные немецкие самолеты–рамы. Сам генерал–полковник фон Рихтгофен, командующий 4–м воздушным флотом, испытывал откровенное нежелание, но, показно храбрясь, летал на разведку Донских степей. И неизменно этот Рихтгофен докладывает фюреру: «Передвижений и сосредоточения русских сил на Дону не замечено». Это действует на генеральный штаб и на фюрера, как примочка к больному телу. Значит, нечего опасаться, что русские перейдут в наступление, им еще долго не оправиться от удара.
Тем временем и сам Адольф Гитлер подбадривал не только себя, но и все свое окружение. Правда, генерал Цейцлер, пришедший на пост начальника генштаба вместо снятого Гальдера, тоже порой бывает настроен скептически. Прошлый раз намекнул, что–де возможно русское наступление, да и зима с жестокими русскими морозами нежелательна, тяжко переносится немецкими доблестными солдатами. «Вы отчаянный пессимист, – заметил ему внушительно Гитлер. – Поймите – русские уже мертвы. А то, что лежит мертвым, не поднимется само собой».
На другой день, 14 октября, Гитлер для пущей убедительности издал приказ по немецкой армии за №420817/42: «…Подготовка к зимней кампании идет полным ходом. Эту вторую русскую зиму мы встретим более тщательно и своевременно подготовленными.
Сами русские в ходе последних боев были серьезно ослаблены и не смогут зимой 1942/1943 гг. располагать такими же большими силами, какие имелись у них в прошлую зиму. В отличие от минувшей, эта зима не может быть суровой и тяжелой…»
– Утешьте слабые натуры! – говорил Гитлер, потрясая приказом перед глазами вошедшего главного военного советника Кейтеля, – Как они не могут проникнуться истинно немецким фанатизмом! Мольтке говорил, что только в фанатизме ключ к победе…
– Мой фюрер, вы давно превзошли Мольтке, – серьезно отвечал, слегка наклонясь, Кейтель. – Недаром немцы видят в вас величайшего полководца, ниспосланного богом!
Гитлер улыбался. Он и сам уверовал и йе раз открыто заявлял, что дарован империи судьбою и провидением.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Костров оглянулся на поле боя… Отлогая крутизна горы. Песок, сползающий со склонов, – он кажется и сейчас полз, хотя бомбежки не было, и холм притих в безмолвии, пригретый лучами заходящего солнца. Оглянулся Костров да так и застыл в удивлении перед тем, что свершилось, что было вчера, позавчера, все дни, пока длилось сражение. Он только теперь, – когда дивизия снялась и выходит на отдых и когда пришло время подумать, – вообразил себя опять там, на поле боя, и ужаснулся, как же он выдержал все это и остался живым. Другая мысль не шла на ум. Только удивление и холодящее ощущение ужаса, не теперешнего, а вчерашнего, прошлого ужаса. И оттого, что было это все позади, заставляло его волноваться и переживать не меньше, как если бы это случилось сегодня. Подумал, как же крепок и живуч человек, если он перенес все, испытал все и перетерпел все – и частые бомбежки, от которых голова переставала что–либо соображать и тупела, и стоны раненых товарищей, и выражение жизни на лицах погибших, в смерть которых не верилось, и вероятие личной гибели…
Он шел, поминутно оглядываясь туда, на поле, и припоминая все сызнова: и вон тот простреленный бугорок, где лежал с товарищами, лежал и час, и два, позабыв обо всем на свете и не зная, что ждет его; свыкшись с опасностью, меньше всего думал о смерти; видел себя в ночи, при свете висячих в небе фонарей–ракет, которые порой, в тиши летнего вечера, казались ему городской праздничной расцветкой, но вспугивающий выстрел заставлял вздрагивать и возвращал к превратностям войны; он думал о том, как, ежась от холода в предрассветный час, засыпал чутко и мгновенно, а просыпаясь, чувствовал себя побитым, немела рука, которую отлежал, ломило в висках, будто кто сдавливал голову, – вставал нехотя, без желания, потому что с утра опять начиналось…
Вой сирен летящих на бомбежку самолетов…
Обвальный грохот взрывов…
Тяжелый полет болванок…
Рикошетный посвист пуль…
Косое падение осколков…
Кровь и стоны…
Розовые всплески шрапнельных разрывов…
Запах пороха и дыма…
Жажда. Степь горящая…
Тучи неоседающей пыли…
Теперь когда хоть на время все осталось позади, Алексей Костров может думать, радоваться или печалиться. Состояние у него было такое, как после тяжелой болезни. Следы ее еще оставались и саднили душу. В ушах стоял звон, нервы, все время бывшие в напряжении, ослабли, и было радостно и одновременно непривычно слышать по–осеннему долгую, устоявшуюся тишину.
Вероятно, то, что сейчас переживал Костров и о чем он думал, переживали и думали другие его товарищи.
Он услышал голос Нефеда:
– Знаете, о чем я думаю? – сказал солдат: – Эх, вот бы сейчас очутиться в деревне, в саду… Лежать бы на скошенном сене и видеть небо, спелые груши в листьях…
Костров усмехнулся и опять начал размышлять.
Война лишает человека всего: домашнего уюта, ласки жены, горячей поры сенокоса, ночлежных костров в поле, радости сбора урожая, запаха только что вынутого из печи ржаного хлеба, обжитости земли, зудящей охоты что–то делать, что–то ладить в хозяйстве – лишает огромного мира и дает взамен ничтожно мало: сырой окоп.
«Широки поля, – думал Костров, – а на войне человеку, находящемуся среди этих полей, перелесков, балок и высот, – тесно. И ходить тесно, и дышать. Окоп, ход сообщения, ведущий в ближние тылы, – вот и все твои владения». И еще он подумал о том, что человек, когда беда припирает, может всего лишиться – и уюта, и тепла, но, лишившись, не перестает быть человеком. Не 424 потому ли у военных людей очень обострены чувства, переживания; даже при виде помятого цветка они готовы тянуться к нему из окопа, чтобы поправить и разгладить лепестки; завидев ребенка, они смотрят ему в глаза, чтото вспоминают – может, своего же ребенка…
Не успел Алексей Костров выйти из боя, отдышаться на просторе, стряхнуть с шинели окопную, заскорузлую грязь, как уже почувствовал тоску. Это была глухая, не подвластная сознанию тоска.
«Как все–таки устроен человек, – дивился Костров. – Вживчивый, куда ни попадет, какая сила на него ни обрушится – все перетерпит… А потом, вишь, затоскует по дому. Спелые груши над головой…» И он представил, что бы делал сейчас дома тот же Нефед. Пришел бы он с фронта и перво–наперво по–мужицки, не торопясь, осмотрел свое хозяйство. И потом уж с охотой, и опять–таки не спеша, принялся бы за дело. Ладил бы ворота, небось подгнили от долгого стояния и дождей, белил бы стены или перекладывал печь, потому что засорился дымоход, а на носу зима… А Нечаев, городской житель, конечно бы, по зазывному фабричному гудку сверил время и поспешил на работу, а в субботний день хлопотал бы, как и где провести солнечный воскресный день: на пикнике с друзьями или в поле, среди пахучего разнотравья, у теплого лимана…
Хотелось и ему, Алексею Кострову, думать о цветах, о тихой ивановской речке, где когда–то повстречал Наталью. При мысли о Наталье – увидел ее как наяву, стоявшую в воде: нагую и мокрую, отливающую чернью распущенных волос, сквозь которые проглядывали белые груди. «Что это со мной? – вдруг шатаясь и едва не оступясь в рытвину, спохватился Костров. – Я не должен о ней думать. Нет, нет. Она чужая…»
Как ни хотел выбросить мысль о ней – не мог. Он, оказывается, и теперь оставался неравнодушен к ней, но если раньше это чувство влекло его сойтись с ней, то сейчас воспоминания лишь вызывали досаду и горечь. Он был уязвлен, что она предпочла его другому, вновь увидел ее в этом штабном фургоне с Завьяловым. «Ударил я его тогда или нет? – спросил он себя. – Кажется, не ударил. И напрасно. Надо бы морду набить, а заодно и ее отхлестать, чтоб не повадно было!»
Душевные раны, притупленные временем, заживают.
Давнее, пережитое перестает волновать. И если Алексей подумал сейчас о Наталье, то лишь потому, что когда–то случилось это в его жизни, и как бы ни хотелось не думать, все равно вскользь, мимоходом вспоминал и думал. А возврат к тому, что перекипело и пережглось в сердце, навряд ли возможен. Причиной тому была не только измена, которую, бывает, и прощают; строго относясь к себе и блюдя верность, Алексей ценил и в других это качество. В своих же глазах он возвышался еще и потому, что если раньше, до войны, когда был сержантом, порой сомневался, втайне недовольный собою, имеет ли право на нее, Наталью, то теперь этой мысли не было: теперь он не хотел ее, теперь он был человек гордый и сильный…
«А она, что делает она? И неужели правда – беременная?.. Ужас! Тубольцев не стал бы врать», – подумал Костров, потом, сам того не понимая, стал мечтать о Верочке. О милой, хорошей Верочке…
Костров не мог с твердостью объяснить себе, хотя догадывался, что Верочка питает к нему какие–то особые, ревнивые чувства. То ли эти чувства идут от родства, – от того, что она хочет внести в разбитую сейчас жизнь Алексея и Натальи согласие, помочь вернуть их к радости, той радости, которую она видела и которой восхищалась неомраченными глазенками; или в ее письмах, в этом безобидном цветке повилики, уложенном с такою аккуратностью, что высохшие лепестки сохранились как живые, Верочка выражала себя, свои чувства, наивные, несовершенные, но так опасные в ее созревающем для любви возрасте… «Возможны ли семейные узы в таком случае? – спрашивал себя Алексей. – И если возможны, то не осудят ли другие? Родственники, друзья – все могут стать поперек».
Было ли это аморально, вступало ли в противоречие с жизнью, обычаями, Костров затруднялся ответить, и он решил при удобном случае у кого–либо спросить.
Под вечер, когда полк остановился в Широкове и солдаты, утомясь, легли отдыхать в садах, Костров отыскал Горюнова.
– Нефед, а Нефед, ты спишь? – спросил Костров, подойдя к запыленному кусту, под которым лежал Горюнов, впервые, кажется, за долгую окопную и ужимистую жизнь разметав руки и раскинув небрежно ноги.
– Што? – не открывая сонных глаз, простовато буркнул Нефед.
– Спишь, говорю? Ну, спи… Потом, – повернулся было Костров, но Нефед будто только сейчас сообразил, что к нему подходил командир, быстро привстал.
– На этот раз приказать не могу, – улыбнулся Алексей, – Спросить совета хочу насчет житья… Семейных дел…
– Извиняюсь, товарищ командир, – осклабился Нефед. – Каких семейных дел? – Нефед отодвинулся, уступая место капитану на постланной шинели.
Костров присел, начал выпытывать издалека, спрашивая, бывает ли в жизни так, чтобы человек женился на старшей сестре, а потом по какой–то причине – может, по причине разлада или смерти жены – муж остается холостым и скрепляет семейные узы с младшей сестренкой, конечно, по любви…
– Бывает и хуже, – не дослушав его, перебил Нефед. – У нас в деревне кузнец Трифон сразу с двумя жил… Жена молодайка, и мать ее – ты бы поглядел – в соку… Вот он и… – Нефед присвистнул, лукаво улыбаясь.
– То распутство, – с недовольством сказал Костров, – Меня интересует другое… По причине, не зависящей от мужчины, может он сойтись, конечно любя, с родной сестрой бывшей жены?
– Смотря какой мужчина. Ежели молод, так что ж ему лишать себя удовольствия загодя?
– Опять ты гнешь не туда, – сердито возразил Алексей, – Разошлись… Ну, бросила жена, ушла к другому. А у нее сестра… И как–то так случилось, одним словом, полюбили друг друга…
– Полюбили, так и сходитесь. Какой в этом порок? – спросил своим чередом Нефед, догадавшись в чем дело.
– А не осудят?
– Кто?
– Люди.
– Умные не осудят. А с дураков – какой спрос?
Уходя к себе в пахнущий смородиной и лежалым сеном сад, Алексей Костров встретил ехавшего по дороге на двуколке комиссара Гребенникова. Голова у него наискосок была перевязана марлей, видно не оправился еще от контузии.
– Подсаживайся, Костров, подвезу, – сказал Иван Мартынович, уступая рядом место.
– Спасибо, товарищ комиссар, мне близко, – указал он на старые яблони, утомленно свесившие через деревянную изгородь крупные яблоки в листьях.
Поздоровавшись с Костровым и задержав его руку в своей, Гребенников сообщил, что есть возможность поехать в глубокий тыл – на Урал.
– Приглашение оттуда пришло. Шефы зовут в гости, заодно передадут танковую колонну «Уральский рабочий». Дивизия–то наша механизируется, потому и вывели из боя.
– Рад бы съездить, да не гожусь я… Во–первых, пехотинец, и в танках разбираюсь постольку поскольку…
– С нами поедет специалист–инженер. Нам же придется выступать с докладами.
– Плохой из меня докладчик. Не умею я…
– Сумеешь. Фронтовик, тертый калач. А теперь и коммунист. Так что собирайся, через недельку тронемся.