355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Соколов » Крушение » Текст книги (страница 24)
Крушение
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:32

Текст книги "Крушение"


Автор книги: Василий Соколов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 44 страниц)

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Часа в четыре дня, когда прижатые огнем к земле и мучимые жаждой бойцы лежали у подножья высоты, по цепи передалась команда: «Окопаться!» Для людей, изнуренных в этой атаке и готовых вот–вот снова броситься на огонь и, может быть, разделить участь павших товарищей, это был спасительный выход. Приняв приказ, как дар судьбы, и еще не веря случившемуся, бойцы неуспокоенно думали: что бы это значило и как долго ждать? Неужели опять придется на виду у немцев безрассудно кидаться на их укрепления?

Находясь в цепи наступающих, комиссар Гребенников и сам почувствовал, что вести дальше атаку равносильно преступлению. Убедившись в пагубности штурма, он уже на свой страх и риск собирался дать команду залечь, считая, что продолжать атаку в дневное время решительно нет никакого смысла, и то, что его мысль совпала с вновь поступившим приказом зарыться в землю, вызвало в нем вздох облегчения. Он и сам орудовал малой лопатой, окапываясь. Рыл для себя ячейку под обстрелом; то и дело над головой с протяжным и тонким посвистом летели пули. Часто они падали и в самой близости – это угадывалось по вздыбленным вихоркам песка, будто земля курилась. Одна пуля ударила с такой силой о каску, что в глазах комиссара потемнело. Он только встряхнул головой, и продолжал суматошно копать. И лишь после, как сделал углубление и упрятал тело в ложбине, потрогал каску, отколупнул с нее сплющенный кусок свинца. С ужасом подумал: «Не будь каски, могло бы убить…»

Потом Иван Мартынович выглянул из окопчика, желая убедиться, все ли зарылись. На поле боя – никакого движения, лишь вздымаются выбрасываемые лопатами комья глины и песок. Бойцы лихорадочно роют, спешат укрыться. А вон те лежат на открытом поле – мертвые… Их придется зарывать тем, кто остался в живых… А завтра – снова бой…

Недаром в ночь перед штурмом Гребенникова, а заодно и комиссаров других дивизий и бригад, вызывал к себе начальник политотдела армии. Он сказал кратко, но слова его рухнули, как неумолимый и беспощадный удар. «Надо, – сказал он, – захоронить товарищей…» Сказал, а сам опустил голову, будто потрясенный своими же до предела насыщенными скорбью словами. Постоял молча с опущенной головой и повторил мрачно: «Надо захоронить товарищей…»

Павшие лежат враскид на поле – не кричат о помощи и не стонут. Они теперь ко всему глухи и невнятны, как глубинное молчание. Им ничто не страшно – ни бушующий над полем огонь, ни сама смерть. Они мертвы.

«Надо захоронить…» – вырвалось, как боль души, у Гребенникова.

Дождавшись сумерек, комиссар пополз от окопа к окопу, ему уступали место, пододвигали котелки с пшенной кашей, доставленной в термосах, – он упрямо отказывался есть.

– Товарищи… Убрать надо… – указывал он глазами в сторону, где лежали убитые. – А документы сохранить…

– Понимаем, товарищ комиссар. Вынесем. Наши ребята…

Гребенников велит это передать всем по цепи. Отовсюду слышатся ответные, понятые сердцем слова.

На время затихшее поле оживает. Бойцы начинают двигаться, ползут, подбирают и волокут на шинелях убитых. Немцы замечают движение, и опять барабанно стучат пулеметы, взвизгивают круто падающие мины. Трудно нести. И опасно. Кто–то вскрикнул, ощутив обжигающую боль от пули или осколка. Другой, тот, что, ловхо взяв под мышку убитого, полз с ним., нежданно затих. Гребенников заметил этого бойца, и ему показалось, что он нарочито перестал двигаться, чтобы выждать, пока кончится обстрел. Не дождался. Пополз к нему.

С виска у бойца живой струйкой стекала кровь.

Оба кончились…

Темнело.

Продолжали выносить. Живые спасали мертвых. Тащили на себе, а мертвые, принимая на себя пули, спасали живых…

Немцы свирепели. Они не могли не видеть, что русские солдаты заняты нелегкой и печальной работой – выносят убитых. Но чужая сторона, готовая смешать все с землей, обычаям морали не внемлет. Обстрел не прекращается. Начали подсвечивать местность ракетами, и все, что могло, выплескивало свинец и сталь, стреляло часто, нещадно, внахлест, будто и впрямь немцев еще устрашали мертвые.

Обычно мертвые отвращают от себя живых. Душу человека, видящего труп, щемит мысль о собственной смерти, и потому мертвые пугают живых.

Но в этом тяжком сражении понималось все по–другому. Живые привыкли к крови, к смертям, и мертвые перестали пугать, они остались в родстве с теми, кто шел плечо в плечо по изрытому и обожженному полю. И не потому ли бойцы строго и заботливо берегли павших товарищей, не оставляли их на глумление врагу, сносили в тихое, защищенное от огня место и там хоронили.

Сейчас таким местом для погребения был избран курган за полковыми тылами.

Гребенников осмотрелся, кто бы помог ему нести этих двоих. Незанятых бойцов поблизости не увидел: каждый тащил свою ношу. Он решил управиться сам. Но как нести? Один был плечистый и грузный, другой, только что убитый, тоже казался тяжелым. Комиссар решил переносить по одному; завернул в шинель грузного, взвалил на спину, тащил, пока не устал, потом, чтобы не потерять в темноте, вернулся за другим.

Пи–и–ить… – вдруг услышал он шипение, выдавленное из горла человека, которого считал мертвым, и отпрянул на миг – так удивительна была эта радостная напуганность! Иван Мартынович пошарил сбоку, отстегнул от своего ремня флягу, взболтал: гремит во фляге песок, нет воды. Огорчился, заметив на алюминиевой боковине рваную дырку. «Тьфу… Какая досада. Вытекла», – пожалел он и взвалил на плечо раненого, уторопленно зашагал.

Стучали дальние чужие пулеметы, мигали трассирующие пули, и темнота казалась прошитой стремительными звездами. Гребенников шел, не пригибаясь. Хотел услышать стон, хотя бы вздох, но боец опять затих, руки его, ставшие необычайно длинными, свисли и болтались в ногах комиссара, мешая шагать. Гимнастерка у Гребенникова взмокла и прилипала к телу. Задыхаясь, он шумно и протяжно вбирал в себя воздух, а его не хватало.

До кургана – рукой подать, а как тяжело и долго идти. И комиссара торопил собственный же голос: «Пить. Жив». И едва положил раненого на землю, чтобы передохнуть, – встревожился: где найти воды? Кричал, звал кого–либо из темноты: голос тонул в ночи, как в пропасти. Обрадованно встрепенулся: да есть же, наверное, вода у самого раненого. Ощупал всего. Нет, фляги не нашел. Что–то заставило комиссара прикоснуться пальцами к губам бойца – ужаснулся: холодные. А может, захолодели в ночи – ведь уже студено – и от потери крови. Хотел разжать зубы, не поддаются – как сплавленные! «Да жив ли ты?» – страшно ударило в голову, и комиссар у запястья сжал его ледяную руку – ждал, бьется ли пульс. Время казалось бесконечным, но не дождался ответных ударов крови.

Горло сдавила сухая спазма. «Мертв, – подумал Иван Мартынович – И почему мне показалось, что ранен, просит воды… Это же я сам просил пить. Сам!» Медленно взвалил труп на плечи, медленно подошел к кургану.

– Товарищ комиссар, копать пора, – раздался голос из–за спины. – К утру нужно управиться, иначе… – Подошедший не досказал, но его предостережение, что будет иначе, вырвало комиссара из состояния задумчивости. Подымая голову, Иван Мартынович оглянулся: возле него стоял старшина, лицо его было покрыто частой вязью морщинок, в правой руке он держал лопату, а в левой, под мышкой, – отливающую надраенной медью трубу. Старшина был в духовом оркестре. Во время походов, иногда перед самым сражением оркестр играл бравурные марши, а после боя занимался погребением.

Где прикажете рыть? – переспросил старшина.

Иван Мартынович, не ответив, кивнул на курган.

Испокон веку курганы становились местами воинских погребений и нетленной славы. Курганы – сколько их раскинуто в здешних степях! – седеют молчаливо и гордо, их покой караулят степные орлы…

Команда – восемнадцать музыкантов – копает лопата в лопату, напряженно и без роздыха. Площадка, где стояли орудия на прямой наводке, теперь должна быть могилой.

Как, товарищ комиссар, нормально? – спросил старшина, вытирая мокрое лицо.

Гребенников вскинул на него взгляд, полный недоумения:

– Откуда мне знать?

– Нет, я не о том… Поместятся ли все? – проговорил старшина и добавил скрипучим голом: – Надо бы, кажется, поглубже взять. – И опять принялся рыть, теперь уже не вширь, а в глубину, выкидывая через голову донную землю.

А Гребенников глядел на могилу, и тяжелые мысли сдавливали ему голову.

На фронте по–разному хоронят людей.

Солдаты в бой идут вместе и в могилу ложатся сообща. К смерти на войне привыкают, как к чему–то естественному, не обескураживающему никого явлению; слез не льют, даже близкие побратимы глотают закипевшую слезу, и поминок не устраивают, потому что знают, что такая же участь может постигнуть -и других…

Уже светло. Убитых опускали в могилу, стараясь уложить поплотнее в рядках и ногами на запад, будто и от них, мертвых, ждали, что они еще шагнут вперед…

Прежде чем опустить очередного, выбирали у него все из карманов: немудреные вещички, документы письма, фотокарточки – и все это передавали комиссару.

Гребенников пробегал глазами, не задерживая внимание, лишь бы только знать, есть ли адрес, потом кивал головой, что было сигналом для похоронной команды опускать погибшего.

Когда рядки заполнили могилу, Иван Мартынович встал, приблизился к краю обширной могилы, постоял в скорбной задумчивости, промолвил:

– Мы не простим фашистам… Они еще поплатятся за вашу гибель. – Хотел что–то еще сказать, но не сказал, лишь шевельнул губами, чувствуя в сдавленном горле нехватку воздуха, медленно снял с головы каску, медленно опустился и, зачерпнув полную горсть земли, бросил в могилу. За ним последовали другие, тоже бросая горстями.

…Уже давно рассветлелось, а Иван Мартынович не уходил.

Сложные чувства рождали в нем и эта могила, и эти люди – они вновь оживали и смотрели с обложек маленьких красных и серых билетов, говорящих о принадлежности их к партии и комсомолу, заявляли о себе скупыми и точными словами, строго заключенными в параграфы красноармейских книжек, оставляли о себе память в виде неотправленных писем, дневников и просто нацарапанных наспех мыслей в блокнотах; редко у кого не находили за пазухой исполненные, по обыкновению небрежно, бродячими фотографами, но дорогие сердцу фотокарточки матерей, жен, невест, возлюбленных, с которыми не хотели ни на миг расстаться, но война жестоко и неумолимо заставила расстаться, оборвав все нити надежд, свершений, встреч, нравственных чувств. Документы, письма, фотокарточки – все, решительно все говорило о них, как о живых, а в действительности они уже были мертвые, и потому, что были мертвые, особенно остро заявляли о себе, отдавая опыт, жаркую мысль и крик души тем, кто стоял передними, кто остался в живых… Они заслонили собой Россию, и Россия будет вечно им благодарна… Эти сложные мысли уносил с собой, как завещание, как память сердца, комиссар Гребенников, медленно и тяжело отходя от свежей, залегшей у безвестного кургана могилы…

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Полковник Шмелев, не подчинившись воле старшего начальника и, в сущности, не захотев поднимать людей на дневной штурм, который, как и предвидел он, был поспешным и пагубным, знал, на что идет и чем это пахнет… Частично оправдывало его то, что он не сам отказался от дневной безумной атаки, и, если бы Ломов не отстранил его от управления боем, самому Шмелеву, скомкав в груди совесть, вероятно, пришлось бы бросать людей под огонь, на верную смерть. Он понимал, что в трудный час войны не считаются с жертвами, о потерях, пусть и напрасных, происшедших по чьей–то вине, будут вспоминать и тужить потом, спустя много лет, а пока об этом и не помышляют: городу угрожает смертельная опасность, город нужно защитить ценой любой крови… И все–таки даже в острый критический момент у Шмелева нашлось мужество не пойти против собственной совести, и то, что на поле сражения пало много бойцов, – в этом он не был повинен, его совесть и перед мертвыми, и перед собой была чиста. Несбывшаяся, погубившая много жизней атака – как бы это ни звучало тщеславно для самого Шмелева – оправдывала его образ мышления и действий. Но поступки, по его убеждению верные и разумные, не снимали с него вины. И пусть черная туча еще сгущается – гроза уже неминуема…

Ломов не таков, чтобы прощать другим. Тем более, когда был обескуражен: не простит ни ему, Шмелеву, ни Кострову, намекавшему об окружении, о лаптях… Нет, не простит, не оставит без последствий. И сразу, как Ломов покинул командный пункт, Шмелев почувствовал себя подавленным. Состояние было такое, как перед болезнью. Тело было расслабленным, ныло сердце, он тяжело присел и, положив руку на колено, ужаснулся, увидев, как от нервного возбуждения трясутся пальцы. Устыдился самого себя, сжал кулаками виски, хотел успокоиться, но успокоение не приходило. Саднила голову мысль: «Когда человек занят только собой, он не может думать о других. Такой человек страшно опасен, он может погубить других – ради себя, своей карьеры, ради удовлетворения своего непомерно раздутого тщеславия.

С первого взгляда он может показаться деятельным, суетным, а на поверку – для других, для общества, – он ничего не стоит. Это – инородное тело на здоровом организме, и чем скорее оно будет изъято, убрано, срезано, тем лучше для организма».

Николай Григорьевич встал, отстегнул флягу, глотнул воды. Потом, обращаясь к начальнику штаба, проговорил с решимостью в голосе:

– Немедленно передайте Герасимчуку и всем… Атаку не возобновлять. Войскам зарыться в землю и ждать моих указаний… А то ишь нашелся полководец, чуть дивизию не загубил! – с гневом добавил он, отчего Аксенов весь как–то передернулся и виновато пролепетал:

– Что я мог поделать. Приказывает…

Презрительно отвернувшись от него, Николай Григорьевич сел за стол перед картой и подозвал к себе Кострова:

– Ну, дорогой мой капитан, подсаживайтесь ближе. Будем расхлебывать. Звоните, чего же вы медлите! – кинул он в сторону стоявшего в растерянности Аксенова, и тот схватил трубку.

Землянка не переставала содрогаться. Однако ни бомбовые удары, отчего убежище теснилось и сжималось, ни угрожающий звон снарядов в небе, ни терзающие душу устные донесения – ничто не могло сейчас вывести Шмелева из железного равновесия. Он радовался, чувствуя, что нити боя в его руках, и никакая сила не могла отнять у него этого жаждущего упоения.

Сосредоточенно, как бы рассуждая сам с собой, он высказывал Кострову мысли о новом бое. Собственно, это будет возобновлением уже загубленной операции, только иными средствами и приемами. Высоту нужно взять бесшумно. Взять малой кровью. Как это сделать? В памяти много жизненных примеров. Чтобы убить зверя, для этого мало иметь надлежащее ружье: нужно уметь подкрасться к нему на ближний выстрел… Ко всякому делу нужно иметь свой подход и ключи. Без этого ничего толком не достигнешь. Ключи нашего боя – это ночь. Авиация неприятеля слепа ночью. Наземные войска тоже захотят отдохнуть. Вот и нужно нагрянуть на них в это время.

– С ветерком! – улыбаясь, поддакнул Костров, но тут же посомневался, что немцы, конечно, поймут, раз мы неудачно наступали, значит, предпримем новую попытку, и они будут настороже.

– Э-э, дорогой мой, – приподнял палец Шмелев. – Ты должен быть психологом. После драки кулаками не машут. Верно?

– Известно, куда же махать, когда хруст в плечах не прошел!

– Именно так – хруст, – улыбнулся Николай Григорьевич. – А мы их после драки навернем так, что они и не опомнятся. И как можно скорее – нынешней ночью. Пока немцы будут тешить себя, что мы разбиты, обескровлены. Кстати… – обратился Шмелев к Аксенову. – До утра соберите мне точные данные о потерях в людях, в технике… Так вот, – вернулся он к прерванной мысли, – пока немцы будут тешиться, мы их и…

– Намахнем! – не удержался Костров и спросил, морщась: – Ну, а что же генерал, давнишний наш знакомый, не докумекал до этого?

– Котелок, наверное, не варит.

Шмелев прилег к стенке землянки спиною, задумался: «Каждый смотрит на вещи со своей колокольни. Быть может, Ломов и прав, когда он отчаянно хотел помочь городу. Но только эта помощь вышла для нас боком. Угробили силы… – Шмелев прикрыл ладонью глаза, рассуждал почти вслух: – Ночной бой. Забросаем траншеи и окопы гранатами, перебьем немцев. А поможет ли это Сталинграду? Поможет! Каждый убитый немец уже не встанет и не возьмет в руки оружие. Тут нужно будет бреши затыкать. И сам город, как гигантский жернов, тоже поглощает массу немецких войск. Тоже надо затыкать. А где резервы наскрести? Их и у врага кот наплакал». Николай Григорьевич посмотрел на Кострова и, вспомнив про Ломова, спросил, где он мог так близко сойтись с генералом.

– Из окружения когда выходили, там и встретились. Он в лаптях был…

Шмелев подумал, внутренне негодуя, что вот такой вояка пытается командовать, но внешне не подал вида. Смотрел на Кострова удивленными и как будто неверящими глазами.

– Честное слово, в лаптях, – уверял Костров. – И где он их раздобыл – ума не приложу. Я тогда еще отчитал его сгоряча. И сейчас как напомнил о лаптях, он тягу дал…

Николай Григорьевич рассмеялся и так безудержно хохотал, что в глазах проступили слезы.

– Где ты был раньше, – вытирая платком глаза, сказал Шмелев, – Припугнул бы лаптями, так, глядишь, и сбил бы с него спесь. Люди такой породы не любят, чтобы им напоминали о их ошибках. Свои грехи они умеют замазывать.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

Между тем Ломов, покинув командный пункт дивизии, не поехал сразу в штаб фронта. Для него приехать с пустыми руками, доложить, что дивизия потеряла много сил, ничего не добившись, было равносильно тому, что отхлестать себя по непотребному месту. Командующий не терпел удручающих докладов. Поэтому Лрмов предусмотрительно заехал в другую часть, к артиллеристам. Тут он узнал утешающую весть: «катюши» смели все, выжгли залповым огнем, и пехота потеснила немцев, заняв первую траншею. Потеснила… Это уже здорово! С такими данными можно будет возвращаться в штаб фронта, не испытывая щемящего, постыдного угрызения совести. Вот только не спадал неприятный осадок от посещения дивизии Шмелева. Сперва Ломов колебался, доложить или нет, что временно отстранил его от управления боем. Если не доложить, не показать себя в глазах командующего строгим – упрекнет в слабости и безволии. Но он же, Ломов, и сам ничего не добился. Лучше бы этот скандал замять. Будь что будет. Ведь если начнут распутывать, то и ему, Ломову, влетит. «Что ж ты, хрен моржовый, скажет командующий. – Взялся сам управлять войсками, а ни шиша не достиг. Бить тебя мало!»

Рассудив таким образом, Ломов счел удобнее молчать. Брало верх опасение за свою карьеру. «А если Шмелев нажалуется, что вот, мол, приезжал представитель фронта, бросил дивизию в бой и погубил… Да и этот капитанишка… насчет лаптей… Нет, надо опередить. Мне веры больше», – подумал Ломов, решив наконец сразу, по приезде в штаб, доложить командующему о самоуправстве и неповиновении Шмелева. Что касается капитана Кострова, то генерал пока не хотел его трогать; всетаки неудобно, когда и старшее начальство узнает о лаптях «С этим мальчишкой расправиться легче легкого – не велика шишка. Заставлю язык прикусить», – порешил Ломов, уже катя по выжженной дороге на полевой аэродром.

Укачанный в дороге, Ломов смертельно хотел спать, но прилетев в штаб фронта, не урвал для отдыха и каких–нибудь полчаса, даже не перекусил, хотя время было уже послеобеденное. Он забежал в стоявшую на задах, возле обтрепанного терновника, полуторку с коробом, в которой работал и ночевал, а в случае бомбежки залезал под кузовом в глубокую щель. Но сейчас в районе деревни Ямы, куда командующий переместил свой пункт управления, не было частых беспокоящих тревог, разве только вынуждали укрываться одиночно появляющиеся самолеты–костыли, ведшие разведку, да наугад летящие из–за реки снаряды дальнобойных орудий… Поэтому перенос фронтового командного пункта сюда, на левый берег, утешал; река с широко раздвинутыми берегами защитно отдалила штабистов от пылающего города, от удушливой пыли, не оседающей даже по ночам, от беспрерывного канонадного гула, от всего, что заставляло дни и ночи сидеть в подземелье, отупляло ум и расшатывало уже подорванные нервы.

За рекой – совсем иначе, тут отдыхаешь душой и телом, можно спокойно стоять, неторопливо вразвалку ходить, зная, что опасность отдалена. Забравшись по подвесной лесенке внутрь полуторки, Ломов намерился было умыться, заменить пропыленную дорожную одежду на новую, тщательно оберегаемую и носимую редко, лишь в торжественных случаях, но идти сейчас в чистой отутюженной гимнастерке опрометчиво. «С какой стати я покажусь на глаза командующему в новом? Посчитает белоручкой, дескать, и сражения–то не видел, а докладывает. Нет, пойду в чем ездил. Пусть видит. Жаль, дырки на комбинезоне нет, принял бы за метку осколком», – шутя отметил Ломов и сбежал по лесенке на землю.

Блиндаж командующего был в уединенном месте – на отшибе. Это было просторное подземное сооружение, имевшее внутри ходы сообщения, лазы, отсеки, кладовую, спальню, рабочую комнату со множеством телефонов, и над всем этим лежали двутавровые балки, рельсы, бетонные плиты, а чтобы посторонний, чужой глаз не заподозрил, сверху все это присыпали землей, успевшей зарасти хрупкой зеленой лебедой.

Подойдя к блиндажу, Ломов оглядел себя, удовлетворенно отметив, что хотя вид у него и затрапезный, зато истинно фронтовой. Вот только что это ползет по верхнему карману? Какая–то красная букашка с черными крапинками на спине. Ах, да, безобидная божья коровка. Ломов смахнул ее пальцем, а минутой погодя удивился, увидев эту же тварь, ползущую по руке. Сбил резким щелчком. Затем шагнул было в приемную, но из–за обшитого тесом проема в стене наперехват ему выступил часовой, опасно вздернув автомат.

Из блиндажа вышел сам командующий. Не взглянув на Ломова и повернувшись к нему спиной, он сказал адъютанту, чтобы позвонил на северное крыло фронта и отыскал генерала Гордова, его заместителя.

– Андрей Иванович, – заговорил Ломов, – доложить хочу, я только что с северного крыла…

Еременко сосредоточенно о чем–то думал.

– Товарищ командующий, – снова начал впопыхах Ломов, – северное крыло перешло в штурм… Я засвидетельствовал своими глазами, как заняли первую траншею… Наметился несомненный перелом…

– Какой перелом! – возразил командующий, опираясь на палочку и болезненно морщась.

– Заняли первую траншею, успех наметился… – продолжал Ломов, но по выражению лица командующего догадался, что тот недоволен, и быстро переменил ход мыслей. – Да и недостатки имеются. Не могут у нас штурма вести. Да, не могут. Нет настоящего боевого наступательного порыва. Топчутся…

– Кто в этой медлительности виноват? – спросил командующий.

Ломов облегченно вздохнул. По его мнению, настал более чем удобный момент доложить о Шмелеве. И стараясь даже голосом подчеркнуть личное свое недовольство, доложил об отказе командира дивизии поднять людей в атаку, сославшись, дескать, что атака эта не подготовлена, выйдет боком…

– Наказывать нужно. По всей строгости. Вот этой палкой! – потыкал командующий в воздух, – Почему вы не пресекли этот произвол на месте?

– Пресек, товарищ командующий. Я его от руководства боем отстранил.

– Мало! – вскрикнул командующий, – Вызвать ко мне его. Ко мне!..

И Ломов, видя, что командующий все больше раздражался, начал его успокаивать:

– Ничего, товарищ командующий, не волнуйтесь. Управлюсь, вызову… В вашем положении нельзя волноваться. Берегите себя… – Он взглянул на блиндаж: на крышу невесть как забрался и рос маленький подсолнух с горделиво приподнятой золотистой шляпкой. – Смотрите, товарищ командующий, подсолнух! И надо же!.. – с неожиданным умилением воскликнул Ломов.

Командующий был непреклонно хмурым. Не попрощавшись, он шагнул внутрь, в темный провал блиндажа.

Ломов вернулся к себе в полуторку. Застойная, мореная духота держалась в ней. «Ну и пекло адское, зажариться можно», – подумал Павел Сидорович, и в сердцах пнул ногой дверцу. Потекла со степи прохлада внутрь короба. Дышать стало легче, но от этого настроение– не поднялось.

Павел Сидорович в эти минуты был недоволен собой. И отчего бы? Не понять от чего: то ли от пережитого напряжения там, на поле боя, то ли от того, что командующий встретил его холодно… Как–то не так складывается его судьба в войну. Поначалу все как будто шло гладко, ладно, а тут вдруг окружение. Трудно даже самому себе сознаться, но ведь выходил же из окружения переодетым в тряпье. После такого позора благо не дали упасть, вновь подняли на крыло. «Гм. На крыло! – неожиданно обрадовался этой мысли Ломов и невольно расправил плечи, вновь подумал: – Ничего, будем взбираться… Да, будем!»

Он на себе испытал, что на войне бывают удачи и неудачи. И не только у солдат, но и у командиров и даже крупных полководцев. Без ошибок и просчетов война не ведется. «Это вам не гладкая дорожка, выстеленная розами. На ней и шипы… А собственно, в чем мой–то просчет? В чем?» – придирчиво пытал самого себя Ломов и утешался, что серьезных провалов, которые бы его порочили, за ним не водилось. Ну что ж, неудача с последним дневным штурмом… так не будь его, Ломова, кто–то другой послал бы войска на штурм также днем, без прикрытия с воздуха. И посылали. Ведь город держится на волоске. Город требует защиты. А медлить нельзя. И пришлось вводить полки в сражение среди бела дня. Ничего иного ни Ломов, ни кто–то другой поделать бы не мог. Критический момент вынуждал. И пусть это стоило крови, большой крови, так тому причина – война…

На душе у Ломова просветлело.

Он вспомнил, что еще перед отъездом в войска адъютант передал ему письмо от жены. Прочесть не успел. Да и в спешке не хотелось. Но где же оно теперь? Куда–то подевалось. Павел Сидорович порылся в карманах, не нашел. Ах, да оно же осталось на сиденье в вездеходе. Сбежал вниз по ступенькам. Так и есть: лежит нераспечатанное. Присел на пенек в тени белой акации. Раскрыл письмо с надеждой, что жена утешит, обрадует. «Она у меня умница, умеет подогревать настроение, – подумал Павел Сидорович. – Где не возьмет лаской, там уламывает командой… Гм, смешно. Мы, я – командуем войсками, а жены – нами. Так, наверное, заведено в семьях!»

На этот раз письмо жены было выдержано в спокойных тонах. Она сообщала о том, что еще «не снята маскировка с нашего града, чувствуются во всем нехватки, людям надоела война…» И тут вдруг сорвалась, перейдя на прежний – властный – тон: «Перестаньте топтаться на месте и пятиться как раки… Надоели всем ваши отходы. Я бы перешла во всеобщее наступление! Вы там, на фронте, вроде думать отвыкли…» Ломов подчеркнул эти строки письма ногтем большого пальца, проговорил:

– Ишь ты, думать отвыкли. Тебя бы сюда, под пули в дневной штурм, не таким бы голосом запела. А вообще–то… Положа руку на сердце, права.

В конце письма жена просилась на фронт. Куда угодно, хоть на боевые позиции, лишь бы вдвоем переносить опасности. Ей хотелось ему, родному муженьку, внести облегчение в походную жизнь и самой не маяться, не страдать…

– Эх ты, патриотка моя!.. – заулыбался Павел Сидорович. – На боевые позиции, конечно, пускать не следует. Без тебя обойдемся. А что касается облегчения, то это не вред. Совсем не вред… Погоди, вот соберемся с духом, двинем вперед, тогда можно и позвать, погляди на муженька, порадуйся…

На полях письма была приписка: «Да, самое важное забыла: бывает у нас твой закадычный друг по довойне Николай. Часто вспоминает тебя. Черкни ему, человек он влиятельный, нужный и обходительный. Наша Жанна от него без ума».

– Однокашник! – произнес Павел Сидорович, упрятывая в карман письмо. – Человек он, конечно, нужный. Да, нужный. И за него надобно держаться…

Глядя на горящий вполнеба закат, Павел Сидорович задумался. Он зрил свою дочь, и она представала в его воображении высокой, белокурой, красивой, правда, немножко усталой и нервной… Это, наверное, от того, что часто переезжали с одного места службы на другое. Жанне доводилось учиться в разных школах, приноравливаться к разным учителям… Зря поступила и в балетную школу профессия эта, с виду такая романтичная, требует и напряжения и таланта… Вот теперь и крутится в кордебалете. Видимо, поэтому и засиделась в девушках. «Ничего, годы не ушли. Еще все поправимо!» – успокоил себя Павел Сидорович и встал. Поглядев на блиндаж командующего, он отыскал глазами подсолнух. «Как чудно!..» подумал он: утром своей золотистой шляпкой подсолнух глядит на восход, навстречу солнцу, а к вечеру вроде бы повернулся в сторону уходящего на закат.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю