Текст книги "Крушение"
Автор книги: Василий Соколов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 44 страниц)
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
Трудно стало Аннушке, когда слег Митяй: все свалилось на одни плечи. А пора приспела горячая – и просо артельное жать, и в огороде неуправка, и дом, и скотина, да и за Митяем нужен догляд. Почернела в неустанных хлопотах Аннушка, сгорбилась, а за всем не успеть. Трудно вздыхала она по ночам, не находя места намученному телу, стонущим костям. С рассветом вставала разбитая, неотдохнувшая.
– Ах ты, господи, грехи наши тяжкие… – еле слышно бормотала Аннушка, затапливая печь и стараясь не греметь кочергами. – Не разбудить бы старого. Рань–то какая. Поди, еще никто и огня не раздувал, – говорила она вслух, а думы шли далеко, опережая одна другую.
Начался новый трудный день. Забот по горло. И как одной управиться? И силы уже не те… А успеть надо: ох и долгая зима впереди – не запасешься всего, и ума не приложишь, как жить?
Аннушка суетилась у печи и не расслышала робкого стука в дверь. А когда стук послышался громче, вздрогнула, непонятливо огляделась. «И кто бы это мог спозаранку?» – недоумевала она, открывая щеколду и не сразу заглушая в себе горькие думы.
На пороге с плошкой в руке стояла Верочка. Еще не прибранные волосы лохматились, она потирала заспанные глаза.
– Никак ты, Верунька, – приветливо удивилась Аннушка. – Ну, заходи, заходи, пташка ранняя, – и, пропуская Верочку, спросила: – Зачем такую рань? По делу али как?
– За огоньком, тетя Анна. У нас что–то погас, – зябко поеживаясь от утренней прохлады, ответила Верочка и прошла в кухню. Она остановилась у разгоревшейся печи, протянула одну руку к огню, будто вбирая его в себя. Смотрела не мигая на пламя, текучей струей улетающее в трубу, смотрела то ли в блаженном недумье, то. ли предаваясь каким–то своим трепетно–радостным мыслям, мечтам.
Аннушка внимательно поглядела на нее сбоку. «Невеста уж», – подумала она и, спохватившись, взяла поставленную на загнетку плошку.
– Сейчас, доченька, угольков тебе дам, яреньких, – выгребая угли пожарче да покрупнее, Аннушка закатывала их рогачом в плошку и все поглядывала на Верочку, радуясь и дивясь ею.
По лицу Верочки пробегали сполохи. В этой веселой игре света Верочка казалась то рдяным цветком, толькотолько распустившимся, еще не отряхнувшим ранней росы, то былинкой, жадно тянущейся к теплу, к простору. В добрых, притуманенных грустинкой глазах виделось, что в ее сердце происходят какие–то тайные, скрытые перемены, что оно чем–то согревается все теплее и теплее…
– Пригожая ты моя, – разогнулась Аннушка, подавая плошку. – Бери, растапливай свою печь.
Верочка повернула голову, посмотрела на Аннушку, медленно взяла в обе руки плошку, дунула, оттопырив губы, на синие языки пламени, бегающие по углям, и, не поднимая глаз, спросила:
– А как дядя Митяй? Ему лучше, он поправляется, да? – в голосе чувствовалась робость.
– Полегчало малость. Да слаб еще больно, не встает. – Аннушка вздохнула. – Ох, горюшко, горюшко! Уж скорей бы поправлялся. – Доверительно добавила: – Трудно мне одной. Ой как трудно, дочка!
– Тетя Анна, – встрепенулась Верочка, – можно я приду в чем помочь? – И она просительно заглянула в глаза Аннушке.
– Да у тебя и своих хлопот поди хватает.
Но Верочка настойчиво повторила:
– Можно, а? – и, приняв молчание за согласие, радостно заулыбалась.
С той поры все чаще наведывалась Верочка в избу Митяя. Долгая к ним стежка, лежащая через выгон, начала было совсем зарастать, после того как сваты повернулись друг к другу спинами, и только Верочка негласно и тихо вновь торила ее.
Аннушка не могла нарадоваться на свою нежданную помощницу, а та с девчоночьей сообразительностью находила все новые и новые возможности. То ворвутся в избу пацаны («Тетка Анна, иди принимай веники, у крыльца свалили!» Аннушка только всплеснет руками: «Господи, откуда?» – «Верка Игнатова прислала»), то придет с поля, а вода в кадку уже наношена, то увидит в катухе вязанку свежей с огорода травы…
А однажды собрала Верочка ребятню разную и устроила с нею игру «в большие лепешки». Дотемна слышались со двора визг, брызг, смех, плеск – ребята, заголясь чуть не до пупа, месили натасканный из катуха навоз, лили в него воду, снова месили, снова лили и снова месили…
Всем этим заправляла Верочка, едва успевающая наполнять формы. А назавтра перед избою Митяя уже сохли на солнце аккуратными рядками сложенные кизяки. «Будет чем топиться зимой», – растроганно думала Аннушка, радостно принимая Верочкину помощь.
Вначале Митяй и Аннушка не придавали этому особого значения. Думалось, что все это просто по старой сватовской привычке. Но однажды Верочка проговорилась Аннушке о письме от Алексея. Задумалась Аннушка, начала как–то пристальнее приглядываться к девчонке.
«Господи! Вот бы бог свел… Неужто это судьба Алешки? А и то сказать, повзрослела. Хлопотлива, уважительна и собой удалась. Пожалуй, и Наташке не уступит. – Подумав об этом, она сейчас же пугливо отгоняла от себя мысль: – Что же это я, креста на мне нет? Грехто какой… При живой–то жене… Какие пересуды пойдут».
Пугала себя, гнала эту думку, а за Верочкой еще пуще доглядывала. Маялась в душе, если не видела ее, люто ревновала, стоило кому из мальчишек заговорить с Верочкой.
Как–то забираясь под полог спать, Аннушка ровно бы невзначай, спросила:
– Чего–то Веруньки нынче не было видно. Без меня не заходила?
– Нет. А что?
– Да так…
Митяй, услышав вздох, повернулся к жене:
– Чего ты, мать, все печешься о ней? Будто она тебе родней доводится.
– Эх, Митюшка! А и впрямь окривел ты? Да неужто не видишь?
Аннушка придвинулась и горячо зашептала:
– Сдается мне, приглянулась Алешке она.
– Да ну?
– Крест господний! Письма шлет ей.
– Тебе–то откеда известно? – ухмыльнулся Митяй.
– Сама надысь проговорилась. Щечки аж налились огнем.
Митяй растерянно почесал переносицу: «Ну и ну, вот чудеса…» Он лежал, пощипывая подбородок, тужился понять, хорошо это или плохо. Вначале вскипел было:
– Еще одна свистулька. Весь род их, Игнатьев, ветрогон сплошной. Не хочу я ни Верочек, ни химерочек. Накумился, хватит! – Но вспомнил о новом доме, который с таким старанием клали, о длинных беседах со сватом, о рыбалке – и словно кто подмыл душу, смягчил ее волшебным маслом.
– А что, мать, чем Верка не пара? Лишь бы возвернулся Алешка, такую свадьбу справим – закачаешься. Назло вертихвостке той… А Игнат нам ко двору. – И Митяй, затаив дух, опять радостно принимался думать о том, как он помирится со сватом, как опять наладится их согласная жизнь.
– Да боюсь, молоденькая очень, – посомневалась примолкшая было Аннушка.
– Эх, мать! Да про себя вспомяни. Какая же ты за меня пошла? Юбчонка еще на тебе не держалась.
Долго думала свою думу Аннушка. Ворочался, не давал себе уснуть и Митяй.
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
На военной дороге машины, машины…
Дощатые красные стрелы указывают путь на север от Сталинграда, в излучину Дона, и редко какая машина с этого дорожного поста сворачивает на юг, к волжским переправам.
Утром, простясь с товарищами, Степан Бусыгин взглянул на окопы, на степь, примолкшую за ночь, и зашагал в балку. Часом позже он вышел на контрольно–пропускной пункт, чтобы на попутной ехать на волжскую переправу, толкался среди машин, заглядывал в спущенные окна кабин и нетерпеливо спрашивал:
– Вы на Волгу? К переправам?
– Рад бы подвезти, но разминемся.
– На Дон – пожалуйста… Там у нас делов хватает не меньше, чем в городе.
– Мели больше, – возразил Бусыгин. – Чего же меня в город потребовали? Зазря, что ли?
Шофер высунулся по пояс из кабины, оглядел его с ног до головы и зацокал языком, приговаривая:
– Таких, ваше величество, берут на этажах драться!
– Катись своей дорогой!
– Да, да, высок и силушкой не обделен.
Бусыгин махнул рукой и, наказав регулировщице поймать попутную машину, сошел на обочину дороги и присел на потрескавшуюся от жары землю. Подумал без всякого повода: «Эх, и война долгая, побери ее черти, ни конца ей, ни просвета. Думали под Москвой с врагом разделаться, потурим и – крышка немцу, выдохнется. Тогда я и Лешку уже звал к себе в Сибирь на вольное житье–бытье… Ан не вышло, опять завязался тугой узел… Ишь куда басурманы полезли, в степи, к морю теплому». Степан поглядел себе под ноги, смахнул муравьев, ползших вверх по голенищам сапог, и опять отдался размышлениям. Думал он сейчас о том, как радостно найти настоящего друга, с которым можно в бою переможить и беды, и смертные опасности, но и тяжко, когда судьба разлучает с таким другом. «Ты, Алешка, хоть и успокаивал: мол, человек не песчинка, затеряться не может. Говорил мне: «Птицы по весне через моря и океаны летят, мозоли под крыльями набивают или, как коростели, пехом топают тыщи верст, чтобы вернуться в свое гнездовье… А мы и подавно не заблудимся на путях–дорогах…» Это верно. Но, а все же… Расстались вот – и словом не с кем перекинуться, огоньку никто прикурить не даст».
Кручинясь, Степан облокотился на колени, подпер ладонями голову. Он мог бы просидеть долго, но сзади ктото окликнул озорно:
– Мужик, помог бы слабому женскому полу!
Бусыгин, оглянувшись, увидел Ларису со сломанной рукояткой скребка. Встал, шагнул навстречу и пожал руку так, что Лариса слегка даже присела.
– Мог бы и потише… – без обиняков сказала Лариса и спросила: – Далеко топаешь?
– Все туда же, – неопределенно кивнул в сторону фронта Степан. – А ты как сюда попала?
– Регулирую движение. Без моего флажка, думаю, и весь фронт перепутался бы, – сказала она и поглядела на него в упор. – Чем ты недоволен?
– Доволен, – рассеянно ответил Степан. В душе он все еще переживал разлуку с Алексеем Костровым и, отвечая этим своим мыслям, вслух проговорил: – А-а, нечего тужить – увижусь…
Лариса побледнела.
– Я тоже так думаю, Степа, обязательно увидишься, – сказала она с намерением поддеть. – У меня тоже знакомств уйма. И больше – лейтенанты… Слушай, Степа, не знаешь, что за причина? Каждый проезжает и норовит адрес заполучить. А ведь в день через контрольный пункт проедет прорва лейтенантов.
Бусыгин слушал ее стрекот, переминаясь с ноги на ногу.
– Виды на тебя имеют, – выдохнул наконец он. – Им только поддайся, враз задурят голову.
– Фи! А этого не хочешь! – Лариса показала ему нос и потом уже всерьез сказала: – Это, Степа, я могу с тобой позволить чего угодно. Потому как люблю тебя и знаю, ты без меня денька не можешь спокойно прожить. А со всякими проезжими лейтенантами… – Она забежала наперед и, глядя ему прямо в глаза, сказала: – Слушай, Степан, идея! Не хочешь ли быть генералом? Только честно сознайся…
Его подмывало получить звание, ведь Костров уже стал капитаном, вне очереди дали.
Лариса не переставала тараторить:
– Ну, не сразу, конечно. А лет через пяток, когда мы поженимся и у нас куча детей будет.
«О боже!.. Куча детей!..» – внутренне содрогнулся Степан, а вслух проговорил, багровея:
– Если тебе так невтерпеж… Заришься на какого генерала, то можешь уже теперь, не откладывая, натурального иметь!
– Дурень! – сказала Лариса и, поймав его за прядку волос, наклонила аж до самой земли. – Ты будешь такие гадости говорить?
– Не бу–у–ду… – гудел в ответ довольный Степан.
– У меня знакомый генерал завелся, – продолжала Лариса, – Вот на этом местечке, у клумбы познакомились. Приезжий он, с фронта. Стоит намекнуть ему: «Мол, есть у меня жених Степан Бусыгин. Воюет знатно, а рядовой». Глядишь, и даст лейтенанта. Через три месяца новое звание присвоят. Потом в капитаны прорвешься. В майоры. Я уже, по секрету скажу, подсчитала… Если ты таким образом будешь взлетать по служебной лесенке, то, поверь мне, кончишь войну в звании генерала!
Бусыгин, морщась, отвечал:
– По лесенке нужно начинать с нижней ступеньки. И не взлетать, а подниматься. Иначе, чего доброго, и свалиться можно.
– Есть взлетают и не падают, – горестно вздохнула Лариса. – Да уж ладно. А то можем в дым разругаться.
Невдалеке, за балкой по подножью взгорка тянулась дубовая роща. Поглядев на нее, Степан сказал:
– Ну пойдем, я тебе черенок для лопаты срублю. А касаемо генерала – обдумать надо… – И усмешливо добавил: – Не к спеху.
– Конечно. Можно потерпеть! – улыбнулась Лариса и посмотрела на большие ручные часы Кировского завода. – А у тебя время есть? Не накажут?
– Кто меня может наказать? За что? – В его голосе чувствовалось достоинство. – В конце концов может окопный человек порох из шинели выдуть!
Шли они прямой стежкой к роще. Роща была тронута багрянцем; листья молодых дубков опалило горячим солнцем, и они отливали позеленевшей медью. В воздухе плыла длинная белая паутина. На душе у Степана стало просторно, грудь распирала радость, и ни о чем так не хотелось думать, как о спокойной жизни. Даже отдаленные взрывы не то снарядов, не то подземных минных зарядов казались нереальными, какими–то потусторонними, – до чего же, солдат, надоела тебе война, как ты натосковался по молчанию земли!
Лариса положила вытянутую руку на его плечо, сдерживая этим его солдатский шаг. Она думала: «Какой же ты еще черенок сделаешь?.. И надо ли было тебя занимать этим? Пожалуй, лучше бы гимнастерку тебе постирать, весь ты просолен, бедный». Лариса ловила себя на мысли, что вот ждешь близкого человека, сердце, кажется, готово для него вывернуться, значимые и выстраданные слова копишь для него, а встретишься – полыхнет по твоим щекам румянец и становится все обыкновенным, будничным и простым.
Не оттого ли Степан и Лариса теперь молчали. Нет утомительнее и хуже всего ожидать, и нет большей радости, как при встрече молчать. Слова не нужны. Они уступают чувствам.
– Может, срубим вон тот парный дубок? – зайдя в рощу и увидев два вплотную росших дубка, сказал Степан.
– Жалко. Они, как два дружка, поддерживают себя. Давай поищем, – сказала Лариса.
Жидкая, прореженная роща уже кончалась. Лариса, развеселясь, с разбегу перепрыгнула через высокий пень, побежала на взгорок.
– Эй, Степа, держи меня, а то упаду! – озорно крикнула она, цепляясь ногами за корневище и понемногу скользя вниз. Бусыгин подбежал, успел подставить ей РУку.
– Ну и рука у тебя… Ты сильный, Степа, да? – сказала она, сверкнув живыми глазами, и добавила: – Давай я тебя подтяну. Я тоже сильная.
– Куда тебе, девушке, – надорвешься! – небрежно бросил Степан и продолжал осторожно подталкивать ее сзади.
В одном месте откос горы был почти отвесным. Лариса занесла одну ногу вперед, потом, наклонясь, ухватилась руками за голые корневища, и Степан увидел ее длинные, налитые мускулами икры ног… Толчком ударило ему в голову, колыхнулось сердце. Волнуясь, он отвел взгляд…
Потом они лежали. Лежали одни, на продуваемом прохладой взгорке. И с надеждой и страхом думали об одном и том же. Раза два стрекотнула пролетная сорока. Не услышали. Степан вдруг обхватил Ларису, прижал ее к груди, привставая на колени…
Через некоторое время, усталые, изморенные, сели. Оправляя юбку, Лариса сказала просто и строго:
– Что ты наделал?.. Ма–а–ма! – вдруг вскрикнула она и заплакала.
Бусыгин на миг растерялся, боясь, что услышат, но на взгорке млела потаенная тишь, будто ради того, чтобы только укрыть их, и Степан начал огрубело–скрюченными пальцами неловко вытирать с ее щек слезы – крупные и частые.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Костров долго не мог решить, правильно ли он поступил, назначив Тубольцева своим ординарцем. Остроплечий и тонконогий, в хлябающих огромных сапогах, этот солдат производил какое–то странное и неопределенное впечатление. Плутоватое выражение придавал ему вечно прищуренный левый глаз.
Однажды между ними произошел такой разговор.
– Пораскинул я умом, не уживусь в ординарцах.
– Вот тебе раз! Зачем же тогда огород городить? А почему не уживешься?
– Вы молодой, нешто угонишься за вами… особенно в атаке.
– Зачем угоняться?
– Э-э, мил–человек, я хоть и не бывал в шкуре ординарца, а знаю… вроде телохранителя он.
– Ничего, будем ходить спокойнее. Говорят, тише едешь – дальше будешь.
Вроде бы и так, – поддакнул Тубольцев. – Только уговор: подчиняться буду во всем, а слухаться вы должны мне. Потому как в сынки мне годитесь.
Костров рассмеялся и кивнул головой, соглашаясь.
Тубольцев утешливо крякнул.
На следующий день Кострова вызвали в штаб полка. Они шли по суходолу. Светало. Тубольцев плелся позади, громко вздыхая.
– Что это с тобой? – спросил Костров.
– И зачем только женатых на войну берут… – сказал тот упавшим голосом.
– А кто же будет воевать? – подивился Костров. – И разве только молодым, неженатым, кровь проливать?
– Да и молодых напрасно берут, – с ухмылкой продолжал Тубольцев. – Уж лучше бы стариков под огонь, потому что они повидали на своем веку, пожили вдоволь, им все равно когда и где умирать. В бою вроде бы почетнее. Все–таки… пал смертью храбрых!
– Ишь ты какой умный! Старики, значит, под огонь, а молодые к жинке под юбку, – насмешливо ответил Костров.
Тубольцев на это ничего не возразил, посмотрел на Кострова с прищуром глаза, будто одному ему, Тубольцеву, было известно нечто такое, что недоступно другим. Костров, однако, смолчал, ожидая, о чем поведет дальше речь этот и в самом деле продувной человек. «Наверное, шутит. Конечно, шутит, – сообразил Костров, – У него семья большая и потому беспокоится – кто же будет кормить?»
Расспрашивать бойца, однако, не хотел, чтобы не показаться назойливым.
И еще спросил Тубольцев:
– А скажите, товарищ командир, смелость или страх – это как – от природы?
Костров посмотрел на него озадаченно: «Что его так беспокоит? Это не ради простого любопытства. Видимо, боязнь смерти мучает. Ну ясно, не обстрелянный. А дома, наверное, осталась семья, жалеет…» Но Костров опять не решился заговорить о доме, надеялся, выпадет удобная минута – сам поведает.
– Вы когда–нибудь в детстве испытывали страх? – спросил он.
Тубольцев замялся.
– Ну, положим, оставались вы одни в доме… Гудит труба. Или в грозу… молнии полыхают… Боялись?
– Боялся.
– Вот и на войне, – продолжал Костров, – Абсолютно бесстрашных или живущих постоянно в страхе – таких людей нет. Я очутился на фронте с первых дней и видел, что со страха начинал каждый. Потом брала верх привычка. Привычка не трястись, а брать себя в руки. Ведь к смелости приходят через преодоление страха, только так! А кто не привыкал, проще говоря, не взнуздывал себя и оставался настроенным панически, тот легко погибал.
Тубольцев слушал, щуря глаз, будто взгляд его говорил: «Мил–человек, ты вот тут воюешь честно, а твоя жена откалывает номера…»
Отдаленные, кажущиеся без звука выстрелы орудий проредили сумеречный мрак всплесками зарниц, и опять померкло, отчего темнота стала гуще.
– Пишет ненаглядная?
– Кто?
– Да Наталья–то…
– Откуда ты знаешь ее? – Костров даже вздрогнул.
– Сообща в санитарной роте горе мыкали.
– Еще что знаешь? Где она теперь?
– Вам–то небось известно. За пополнением поехала…
– За каким пополнением? – удивился Костров.
– Ну, так… Бабье–то дело привычное…
Тубольцев заметил пульсирующую на висках у Кострова жилку и перепугался. «Лучше бы не затевать», – подумал он.
Один за другим три снаряда подряд упали в реку, взбудоражив толщи воды. Костров на это даже не обратил внимания.
– Когда ты видел ее последний раз? – домогался капитан.
– Видел… Постой–постой, когда же видел… – сбивчиво отвечал Тубольцев. – Ну да, по пути сюда в вагоне. Вы еще ко мне подсели. В Грязях она сошла…
Синяя жилка на висках билась часто. Лицо Кострова вмиг изменилось, стало землистым. Но, словно опамятовавшись, он ненатурально и громко рассмеялся.
Утро вставало тихое–тихое. Теперь двигались они по глубокой балке, стрельбы не слышалось. Перед глазами показался Дон – ленивый и дремный в эту пору. Туман крыл переправу, нашли ее по изъезженной, со свежими следами на песке дороге. Спустились вниз к воде.
– Давай помоемся, – сказал Костров и оглядел Тубольцева. – Да и себя приведи в порядок, вид у тебя какой–то растрепанный!
Тубольцев сполоснул лицо водою, смочил волосы, потом одернул гимнастерку, подтянул широкий, грубый – кто только выдумал такой! – брезентовый ремень.
Они ступили на дощатую переправу, сильно прогнувшуюся и будто вздыхающую на воде.
Штаб полка находился в балке, которая как бы раздваивала высокий берег и сползала к самой реке. Метров двести шли берегом, увязая в белом песке, намытом водою. Затем начали подниматься наверх по оврагу, заросшему дрянным ползучим кустарником, пока не увидели бревна, как бы вмурованные в стенку крутого откоса. Костров велел Тубольцеву обождать, сам же юркнул в траншею, зигзагом вьющуюся к блиндажу.
Выбрав местечко в тени под грушей, Тубольцев расстелил шинель и лег. Обдуваемый прохладой, он задремал.
Костров чуть ли не бежал по траншее. Выпрыгнул на насыпь, крикнул веселым голосом:
– Ну вот и все. Приказ в кармане! Завтра будем зачитывать. Потопаем обратно.
Возвращались тою же дорогой по оврагу. День широко развиднелся, где–то за Доном тяжко начало ухать. И оттуда, с чужой стороны, летели снаряды. Била гаубичная артиллерия, снаряды падали враскид то там, то здесь. Шедший впереди Тубольцев сошел в сторону, уступая дорогу командиру, немного поотстал. Он озирался вкрадчиво. «Пуглив», – подумал Костров, но никакого вида не подал, даже прибавил шаг. Тубольцев плелся сзади молча, еле поспевая за ним.
Воздух разорвало, как парусину, – снаряд плыл с нарастающим шелестом. Тубольцев заметался, не зная, бежать ему или прятаться, потом, не в силах больше удерживать себя, упал прямо на приземистый куст, ветки были сухие и острые. Немного переждав, поднялся.
– Э-э, брат, да у тебя кровь. Первое ранение! – склоняясь над ним, весело проговорил Костров.
Тубольцев не понял шутки, прикоснулся ладонью к щеке и, увидев на руке кровь, испуганно промолвил:
– Осколком, да?
– Пока нет. В кусты не советую прятаться. Они тоже ранят.
Тубольцев отряхнулся и повинно засеменил подпрыгивающими шажками за Костровым.
Овраг кончился, спустились к воде, шли понизу, увязая в белом, наносном песке. А снаряды не прекращали скрежетать, чаще рвались на том берегу, в реке, вздыбливая воду. Кажется, немцы нащупывали переправу. «Неужели через нее поведет? Неужели поведет? – твердил Тубольцев. – Нет, не поведет… Поведет!»
Костров шел к переправе. Шел, невзирая на взрывы. Он был спокоен, шагал неторопливо, засматриваясь под ноги. «Чистюля, оступиться не хочет или замарать сапоги? А вокруг смерть, того и гляди душу отдашь», – выходил из себя Тубольцев. Он злился, готов был схватить Кострова за руку, удержать, не пустить под обстрел. Но Костров упрямо вел на переправу.
Новый взрыв раскатился по реке, пластаясь от берега к берегу.
– Стрел–ля–ют… – не попадая зуб на зуб, протянул Тубольцев.
Шагая, Костров не оглянулся. Но голос – жалкий, дрожащий – услышал. «Ничего, пусть проймет. Меньше будет трястись, – подумал Костров и твердо решил: – Лучше сейчас его отвадить от боязни, чем, если случится это, потом – на поле боя». Тубольцева и вправду колотило; лицо стало землисто–серым. Громко скулил:
– Сст–рел–ля-ют…
Он еле переставлял ноги и не мог глядеть на ту сторону, будто от этого взгляда зависела скорая гибель. Но и не видеть ничего – тоже мучительно. Только и слышно, как снаряды железно скребут в небе, оглушающие раскаты гремят по реке. Тубольцев, терзаясь, ждал близкого взрыва. «Пронесло, пронесло…» – шептали губы. Он и не заметил, как очутился на дощатой, прогибающейся люлькой переправе. Приподнял голову, идет ли Костров. Да, он шел впереди, уверенно. Внутренне Тубольцев порывался упасть и лежать, пока не кончится обстрел. Его качало, ноги двигались непослушно, через силу. «Я упаду. Упаду в реку». Тубольцев поглядел вниз: течение быстрое, воду так и крутит, и не видно дна. Непроглядная, бездонная глубь.
Шаг, еще шаг… Не повинуются ноги. А до берега еще далеко. Берег в ржавом дыму. Дым въедлив, пахнет кисловато–приторным порохом. Тубольцев чувствует, как горло спирает, тошнит. Вот–вот закружится голова, и он упадет.
Небо расколото, в ушах отдается звоном. Снаряды все летят и летят. Со свистом. Со скрежетом. Ходуном ходит длинно вытянутый мост. Настил гнется, будто уплывает из–под ног Тубольцева. Он этого не замечает. И не видит Кострова, только чувствует, что он где–то впереди, рядом. Тубольцеву хочется оглянуться, но какая–то сила удерживает, и он, подгоняемый страхом, бежит как очумелый, не ощущая налитых тяжестью ног.
Один снаряд упал справа, второй приходится мучительно ждать… И будет ли этот второй и где он упадет? Неужели в середине, прямо на мосту… На пути Тубольцева… Ужасно!
– Куда ты? Стой! Ложись! – услышал Тубольцев окрик сзади. Не упал и даже не оглянулся – бежал что есть силы. Костров нагнал его, толкнул тупым ударом кулака в спину. Падая, Тубольцев на мгновение увидел перед собой прыгающий кусок неба и багровый всплеск. Страшный, близкий взрыв. Настолько сильный, что кажется, и переправа, и достигнутый берег перевернулись. Низко прошедшая взрывная волна ударила в лицо, обожгла. Глаза заволокло мутной колышущейся массой.
Все исчезло. Потеряло свое значение и смысл.
Все… И Тубольцев, теряя сознание, подумал, что больше он не встанет.