Текст книги "Крушение"
Автор книги: Василий Соколов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 44 страниц)
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Вторую ночь Верочка сидела у постели Натальи, подменяя отца, – похудела, осунулась. То ли сказалась усталость – отец не велел отпрашиваться, и днем она работала, – то ли что другое, но Верочка, казалось, стала выше, тоньше, сосредоточеннее и взрослее. Залегшая между бровей складка говорила о каких–то одной ей ведомых мыслях, раздумьях. А глаза удивленно и со страхом смотрели на Наталью. Ведь это же ее, Наташину, кровь отец вчера крадучись выносил в тазу и осторожно, будто боясь разбрызгать, вылил под кусты. Сколько же у нее может быть этой крови? Сколько у нее еще осталось сил, и остались ли эти силы? И почему, зачем Наталья сотворила такое? И почему она должна сидеть в этой темной комнате? Зачем?
При свете приспущенной лампы лицо Натальи кажется черным, безжизненным. Верочка время от времени наклоняется к самым губам проверить – дышит ли? Изза стены доносится прерывистое всхрапывание отца: умаялся. Да ведь и старый уже. А может, лучше Наталье умереть? Эта мысль, таящаяся где–то под спудом, на мгновение почудилось реальной, – заставила Верочку помрачнеть. Она осмотрелась по сторонам, словно кто мог подслушать ее, и снова склонилась над бездыханным телом. «Что же это я? Ведь Наташа – сестра. Она меня всегда любила, любит, а я…» И Верочка бережно сняла со лба Натальи мокрое горячее полотенце, смочила его в уксусной воде и снова осторожно уложила на лоб.
Наталья слегка застонала и попыталась сказать или спросить что–то.
Верочка нагнулась, чуть приподняла горячую, тяжелую голову Натальи и осторожно стала капать ложкой в пересохший рот подкисленную воду. «Хорошо, тетя Аня сушеной малинки дала. Пригодилась», – машинально подумалось Верочке, а руки делали свое дело: снова подсунули Наталье под голову подушку, обтерли губы, поправили одеяло.
К утру все тело Верочки онемело от напряженного, неподвижного сидения у постели сестры.
Спал отец, похоже – спала и Наталья. И Верочка боялась встать, чтобы ее не потревожить. Полотенце на голове Натальи напоминало бинты раненого. Казалось, на нем вот–вот выступит кровь. Верочке было немножко жутко. Она представила себя сестричкой в госпитале, где много таких забинтованных голов, рук, ног… «Смогла бы я, сумела бы ходить за ними, помогать? – подумала Верочка. И тут же вспомнился Алексей – хромающий и пытающийся скрыть свою хромоту. – А ведь около него тоже кто–то сидел вот так…» И Верочка вдруг почувствовала уверенность, силу и неожиданно для себя вслух промолвила:
– Смогла бы!
Потревожил ли голос или еще что, но Наталья открыла глаза и тихо протянула:
– Пить.
– Сейчас, сейчас, Наташенька. – В голосе Верочки слышалась забота; она протянула руку, но в кружке не оказалось больше воды.
– Наташа, потерпи. Я сейчас. Я тебе свеженькую приготовлю, кисленькую…
Привстав, Верочка осторожно коснулась сухой, пылающей руки сестры. Рука Натальи слегка дрогнула.
– Верочка, это ты? Спасибо.
– Тебе лучше, да? Ты уже меня узнаешь?
Верочка нагнулась и кончиками пальцев погладила щеку сестры, отодвинула от глаз полотенце.
– Полежи, я сейчас… Я тебе попить приготовлю…
Верочка говорила торопливо, сдобно боясь, что остановится и тогда уже что–то не скажет, забудет. Она не знала, что нужно сказать, но всем своим чистым и добрым сердцем почувствовала, что говорить нужно, говорить ласково, и это сейчас будет действовать на Наталью, как лекарство.
– Потерпи, Наташенька. Смотри, уже утро, уже солнышко встает, сейчас погашу лампу, открою окно – слышишь, птицы свиристят в саду.
Верочка ходила по комнате. Она загасила лампу, открыла окно, впустила воздух, свет, пенье птиц, словно впускала саму жизнь в дом, в больное тело Натальи, и говорила, говорила…
Приготовила воду. Вновь нагнулась над Натальей, подавая ей малиновое питье. Наталья готова была обхватить Верочку всю сразу, жадно впилась глазами в ясные, добрые глаза сестренки и увидела в них столько жалости и ласки, что поперхнулась, захлестнутая волнением. Сделав усилие, она с трудом проглотила воду, ей стало легче, и она глубоко вздохнула. И этот глоток и этот вздох, как показалось Наталье, дали ей живительную влагу, дали воздух, много–много свежего утреннего воздуха. Она прильнула губами к наклоненной кружке и стала медленно пить маленькими глотками.
…Игнат проснулся мгновенно, как от резкого толчка. Было тихб, светло, из открытого окна тянуло свежестью.
А в избе лежал покой. Страшный, гнетущий покой. Никаких звуков.
Игнат рывком вскочил с постели и засеменил в смежную комнату.
Наталья лежала, повернувшись к Верочке и положив руку ей на колени, а Верочка сидела на табуретке, осторожно склонив голову на краешек подушки. Отец прислушался: дышит, Наталья дышит. «Слава богу», – вытирая холодный пот со лба, подумал он.
Стараясь не задеть за что–либо, прошел к себе, медленно, словно в раздумье, оделся и вышел, притворив тихонько дверь.
Сестры спали.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Под Воронежем, куда дивизия прибыла в мае, бойцы размещались в лесу.
Окрайка леса, теплая, ласковая, подсвечена полуденными лучами. Степана Бусыгина манило выйти на тропу, которая вилась вдоль канавы, и идти солнечной стороною. Но по фронтовой привычке он избегал открытых мест и, зайдя в лес, прятался в тени деревьев. Тут было мокро. Мокрая трава, мокрые кусты. Сирень отцвела. Пахли только листья, полные весеннего налива листья.
Степан жалел, что не мог наломать сирени. Пришлось собирать лесные колокольчики, ромашку и ветки калины, усыпанные мелкими белыми цветами. Букет все равно получился на диво. «Увидит – вот будет рада», – подумал Степан и в который раз оглядывался, не идет ли Лариса.
Потом спохватился: «Чего я жду, ведь договорились на вечер. Наверное, еще не выспалась. Дежурила гденибудь – на контрольно–пропускном пункте… Чудная. И тут выбрала себе бойкую должность. Нет бы потеплее место найти, хотя бы в штаб, так напросилась в регулировщицы. Под дождем мокнуть, на морозе стыть».
Он поглядел на взгорок, с которого спускалась в лес дорога. Вон там, на перекрестке, ее пост. Временный. Снимемся и уйдем по этой дороге. Где–то остановимся. А дорога попрощается и пойдет дальше. Перевалит за горизонт… И с нею пойдет Лариса. Это ее дорога, и наша…
Подумав, как чудно с Ларисой познакомился, Степан усомнился, а бывает ли любовь с первого взгляда. Где–то он читал, что это не любовь, а сплошные шалости. Верно ли это? И вообще, что такое – с первого взгляда? Разве бывает иная любовь – без этого первого взгляда? Ведь это велено самой природой…
Обо всем этом размышлял Степан, вымеривая саженными шагами тропинку. Кажется, уже всю траву помял. Возвращаться ему в палатку не хочется. К тому же с букетом. Засмеют. А время у него есть. Ротный не будет упрекать. Ведь Степан ночью стоял часовым у штаба. Спал мало. Но спать теперь не хотелось. Не чаял дождаться встречи. Лариса не шла. «Ох и любит поспать! А кто не любит?..»
Степан поднес к лицу букет. Цветы зазывно пахли.
– О, кого я вижу… Дружи–и–ще! – раздался мужской голос за спиной.
Вздрогнул Степан, но, прежде чем обернуться, машинально опустил букет вниз и, поворачиваясь, занес его осторожно за спину.
– Да ты что, не узнаешь? – перед ним, улыбаясь во все лицо, стоял Костров.
– Алешка, закадычный!.. – Степан рванулся к нему, выронив букет.
Они мяли друг друга до хруста костей.
– Потолстел ты, Алешка. Ходить тебе в генералах! Да уж ладно, – замялся Степан и поспешно свел разговор к другому: – А помнишь, как из окружения выходили? Ну и тощ ты был! Одною кожей обтянут.
– То в окружении. А вот что с тобой стряслось – не пойму.
Степан тянул свое:
– И под Москвой, как подумаю, натерпелся я ужасов. Везу тебя на санях. Бледного, с закрытыми глазами… Везу, а у самого помрачение в голове. Думаю, как бы не скончался? В ранах весь… И как ты выжил? Видно, не берет нашу породу и свинец!
– А ты как без меня тут жил? Чем занимаешься?
– Живу помаленьку. Всякая работа находится… – уклончиво ответил Степан и – опять в рассуждения: – А помнишь…
Степан на миг растерялся. Не зная, что еще вспомнить, и желая избавиться от неловкости, зашагал первым по тропинке.
– Букет–то возьми, – кивнул назад Костров.
– Извиняюсь, чуть не забыл… – смутился Степан и, подняв цветы, положил их на согнутую в локте руку.
– Кому это припас?
– Да так. Одной, между прочим…
Бусыгин остановился у сосны, о чем–то думая. Медное полуденное солнце из–под горы катилось в лес, золотило гору, медностволые сосны. По земле вытянулась тень Бусыгина. Безликая и вместе с тем внушительная, как великан.
Бусыгин оглянулся, метнул взгляд сквозь кусты, будто кого искал. А потом сказал Алексею с нарочитой важностью в голосе:
– Хочешь знать, мне повезло крупно.
– Да ну! – усмехнулся Костров.
– Ты не смейся. В таких делах шутить вредно. Садись, – и Бусыгин облюбовал два оголенных корня, ползущих от ствола поверх земли. – С тобой как случилось… – заговорил он, обхватив схлестнутыми руками огромные угловатые колени. – Привез я тебя в госпиталь. Сдал врачам, они божились, что все в порядке, жизнь человека будет спасена. Ну, я успокоился… Думаю, хоть краешком глаза, а взгляну на Москву. Иду эдак улицей. Гляжу: девица стоит у стенки, у одного бездомного телефона. И охватил меня тут соблазн: одни, думаю, женятся, другие любовь незаконную крутят… А я лыком шит? Порылся в кармане – ни гроша не нашел. Подхожу к девушке: «Нет у вас лишней монеты?» Она сует мне в руку пятнадцать копеек, смотрит на меня строго и кивает: мол, звони, а я подожду. Опустил я монету, снял трубку и тут спохватился – звонить мне некуда; еле справился с растерянностью, набрал кое–какие буквы да цифры… «Занято», – говорю.
Стоим с ней на сквозной, продуваемой улице. «Вы чего на меня глядите такими злыми глазами?» – спрашиваю у нее. «У меня всегда такой взгляд», – отвечает. «Уважение нужно поиметь, я все–таки фронтовик». – «Разве?» – удивляется она и как будто мягче посмотрела. Фронтовик…
Не заметили, как отошли от этого бездомного телефона. Идем… С ней как–то неловко было идти. Ноги ставит вроде не по–людски – навыверт и руки при каждом слове выбрасывает, вся ломается. Встречные глядят на нее и косятся на меня: «Вот, мол, чудак. Здоровый какой парень, а выбрал кривляку. Птичку–пигаличку». Спрашиваю у нее, понятно, осторожно: «Какая ваша, простите, профессия, к чему душа лежит?» – «Профессия, отвечает, моя редкая, аж страшно называть, да!» Она это «да» все время вставляла, и ловко у нее это выходило. «А душа лежит, говорит, к художественной гимнастике. Да». – «Вот, думаю, как повезло мне. В театр Большой не успею попасть, а она, к случаю, своим художеством заменит балерину». И действительно, шла–шла, потом как разбежится, поднимет ногу над каменным забором с железными наконечниками… У меня аж волосы дыбом встали! «Пощадите, говорю, себя. А то угодите, куда и сам черт боится заглядывать…» Она таращит на меня глазищи, в коих бесенята прыгают, и говорит: «Меня этим не запугаешь. Я там уже бывала!» – «Как так?» – не понял. «А так… Покойницкая, одним словом морг, мне – ну что дом родной! Иногда дома даже страшнее…»
Я остановился, гляжу на нее ошалело. Чую, рубашка у меня даже прилипла к спине. А она, чертенок, смеется. «Вы, говорит, живого довезли или мертвого?» «Откуда вы знаете, кого я привез?» – спрашиваю. «Я же видела, как вы с саней снимали… Если мертвого, то ко мне попадет…» Жестоко меня это задело. «Пошли вы, говорю, ко всем чертям и плюньте через плечо три раза, чтобы беду не накликать». Она смеется крупными глазищами: «Вот и хорошо, что живой, у меня работы будет поменьше… Да и вдвоем за ним присмотрим. Друг он вам доводится?» – «Друг, да только на фронг мне вертеться». – «Не беда, тогда я одна послежу, чтобы лечили его исправнее».
– Ты, конечно, после этого не грубил ей? – не удержался поддеть Костров.
– Понятно, ради тебя на все готов был решиться, – ответил Бусыгин и продолжал: – Идем с ней, прогуливаемся. Спрашиваю: «Вы ж такая молодая – и не боитесь в покойницкой работать?» – «Сперва, конечно, боялась, отвечает. Все–таки ничего живого, одни трупы. Заставляла, чтобы меня до дому провожало целое отделение санитаров. А потом привыкла. Сидим с девчатами, кругом трупы замороженные стоят и лежат. А мы как ни в 76 чем не бывало конфеты едим…» У меня сердце сжалось в комок при этих ее словах, продыхнуть не могу… «Вот, думаю, служба… Подальше от такой службы. На что страхов и крови на передовых позициях навидался, а чтобы трупы разделывать – упаси бог!»
Идем дальше. Она жмется ко мне: видно, хочет, чтобы я ее погрел на морозе. Но у меня никакого желания. Не рад был, что и познакомился. А потом она глянула на наручные часы: «Мне, говорит, пора. Скоро на крышу полезу». – «Это что еще за новость?» – спрашиваю. «А я зажигалки караулю. В прошлую ночь три скинула. Прямо огненные, как змеи, и я их – бац на землю!» – «Не побоялась?» – «Дурной ты мой парень, чего же бояться, коль эти зажигалки дом могут спалить. Лучше вовремя сбросить: и дом будет цел, и самой сохраннее». На том мы и разошлись… – закончил Бусыгин и, помедлив, спросил: – Как думаешь, надо с ней водиться?
– Чудак! – серьезно ответил Костров. – Это же, наверное, все–таки хорошая, милая девушка. И война причина тому, что она не цветы собирает, а зажигалки.
– Может быть, – вздохнул Степан и показал из–за спины букет: – Для нее вот приготовил.
– Как? Она здесь? – удивился Алексей.
– Чего только на войне не бывает. Третьего дня… вдруг на развилке дорог встречаю ее. По нашей полевой почте узнала, где часть стоит, и махнула на фронт. В госпиталь не могла определиться, так регулировщицей устроилась. Отчаянная! – погордился Бусыгин и – смущенно: – Вот жду ее. Свидание назначил.
Костров сердито проговорил:
– А я думал, по чарке разопьем. За встречу полагается… Тоже мне – друг!
Степан схватил его за руку.
– Алешка, да мы с тобой… да нас водой не разольешь… Только попозже, ладно?
– Ладно, встречайся. Только понежнее будь с девушкой. Лаской бери, а не грубой силой.
– А разве на меня это похоже? – Степан передернул плечами.
– Похоже, – усмехнулся Костров, кивнув на его крупную фигуру, и с поспешной веселостью удалился.
Было жарко. Букет увядал. Степан помрачнел, когда увидел поникшие былинки и вянущие листья. Да и сами лепестки обмякли, свернулись; ветки жасмина уже не белели, и только васильки еще держали синеву. «Эти живучие, терпят и без воды», – подумал Бусыгин, надеясь в последнюю минуту хоть их подарить Ларисе.
Солнце клонилось за высоту, горбылем пролегшую вдоль горизонта. Тени от деревьев выходили на дорогу, становились длиннее. Степан нервно ходил еще около часа, потом с досады бросил цветы в канаву. Они упали на кусты шиповника, растрепанно повиснув на колючках.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
«На фронт. На Восточный фронт!»
Зловещие, как звуки сирены, слова обрушились на майора Гофмана и солдат его батальона. Серые и как будто потные стены казармы задрожали, цементный пол заходил ходуном. Те, кто лежал на койках, вскакивали, зашнуровывали ботинки, подхватывали ремни, вытряхивали из тумбочек содержимое и пихали как попало в рыжие, из телячьей шкуры, ранцы, выдергивали из рамок фотографии своих жен, невест, детей.
Батальон разбирал в пирамидах автоматы, похожие на кованые костыли, которые вбивают в стены, нахлобучивал на головы каски, пристегивал к ремням котелки, фляги, кинжалы в ножнах и, навьючив на себя все это походное снаряжение, выметывался со второго этажа так, что гудела и стонала железная лестница. На плацу уже один к одному примыкали, как патроны в обойме, солдаты, и строй рос, ширился.
Думать некогда. И некогда медлить.
– Фельдфебель Вилли, вы опять опоздали! – внушительно замечает командир батальона майор Гофман. – Учтите, отставшие скорее гибнут!
– Нет… я… герр майор не по своей вине, – пролепетал Нушке и показал на свои башмаки. – Кто–то попутал. Правый украл, оба с левой. Жмут…
– Напрасно вам башку не подменили, – серьезно говорит Гофман. – Дурную надо бы дома оставить.
«Сохраннее была бы», – внутренне усмехнулся Вилли, Вслух об этом не мог и заикнуться: Гофман строг.
Расхаживая возле квадратно остриженных кустов, майор взглядывал, все ли собрались.
Вынесли знамя. На черно–красном фоне когтисто расползлась свастика. Строй окаменел. Лица до того напряглись, что немигающие глаза заслезились. Стучало в висках. Надо стоять, ни о чем не думая – ни о прошлом, ни о женах и детях, ни о том, какие сулит проказы райская судьба…
– Однополчане! – -заговорил Гофман, скрестив руки в перчатках. – В свое время, присягнув в верности фюреру и канцлеру, Верховному главнокомандующему Адольфу Гитлеру, вы вступили в ряды солдат, готовых телом и душой отстаивать интересы и мощь империи. В этот час вы совершаете важнейший жизненный шаг. Отныне и до конца дней своих вы не себе принадлежите, а фюреру. Вы – солдаты третьего рейха! – Герр майор помедлил, давая понять значимость своих слов. Мы отправляемся на фронт. Русская армия разваливается, большевики даже силой принуждения не могут остановить ее повального бегства. Еще один удар, и колосс на глиняных ногах рухнет. Это должны сделать мы, цвет немецкой армии. Фюрер требует от нас новых храбрых свершений, достойных немецких рыцарей – Герр майор вдруг разнял руки и взбросил кверху правую. – Хайль Гитлер! – выкрикнул он одним дыханием, и, подхватив его голос, из конца в конец колыхнулись ряды: «Хох, хох!»
Перед строем пронесли черно–красное знамя. Свастика то исчезала, то вновь всплывала, она была похожа на ползущего скорпиона.
Гофман распустил строй, велев остаться только одним офицерам. Он сказал, что до вечера они могут устраивать свои личные дела, проститься со своими знакомыми, женами, родителями, вечером же он, Гофман, просит к себе на виллу всех офицеров, чтобы эта встреча послужила началом их трудной и опасной военной жизни и содружества. Слушая, обер–лейтенант Рудольф Вернер подивился щедрости майора, но тут же подумал о том, что издавна заведено идти в гости со своими закусками и винами. «Значит, мы тоже должны нести, или как?» озабоченно почесал он за ухом, и это не ускользнуло от глаз майора.
– Вы чем–то недовольны, Вернер? – спросил он.
– Нет, герр майор, очень доволен! – отозвался оберлейтенант и, чтобы не вызвать каких–либо подозрений, вынужденно сознался: – Разрешите прибыть с подарками? Фрау, надеюсь, будет рада…
– В честь чего? И какие могут быть подарки? – спросил майор.
Обер–лейтенант на миг растерялся, но скоро нашелся:
– Нас много… Дозвольте прихватить с собой вина, кое–какой закуски?..
– Этого делать не стоит, – ответил, улыбаясь, Гофман. – Но уж кто пожелает, тут я не в силах сдерживать порывы сердец.
– Герр майор, а час отправки эшелона известен, мы не опоздаем на фронт?
– На фронт, надеюсь, не опоздаем, – ответил повеселевшим голосом Гофман. – А что касается часа отправки, то поступит особое распоряжение. По крайней мере, завтра всем быть в сборе.
Гофман велел денщику вызвать из гаража машину, сам же на минуту заглянул в казарму. Поднимаясь по лестнице на второй этаж, услышал гул в коридоре и невольно остановился, прижавшись к стенке.
– Это старые мертвецы, и духа от них не осталось… А вот новых куда больше. И стены не хватает!
– Они погибли за нас! – слышался в ответ хриплый голос.
– О, верно! Кто же иначе думает? – удивленно спросил первый. – Погонят нас, и, глядишь, тоже за когонибудь головы сложим.
– Не всем же гибнуть…
– Разумеется, – перебил насмешливо первый. – По очереди надо. Для порядка в немецкой армии!
Багровея, Гофман шагнул из–за стены. Все разом обернулись к нему. И без того плоское лицо герр майора вытянулось от недоумения. «Кто сказал?» – сверлил он злыми глазами.
Тяжелое молчание. Никто не сознался. И Гофман не стал домогаться. Знал, что все равно не добьется толку. За него это легче сделает агент гестапо – сегодня же донесет. Он посмотрел на стену, увешанную портретами погибших однополчан, и сказал, подняв указательный палец:
– Павшие с мыслью о фюрере навсегда останутся в памяти нации! – Гофман колюче взглянул в лица притихших солдат. – А кто уклоняется да еще агитацию ведет, того ждет тюремная камера и всеобщее презрение.
Резко повернувшись, майор шагнул к выходу. Машина увезла Гофмана домой.
Вилла размещалась на самом берегу Шпрее, в тиши подстриженных лип и двух высоких и облезлых тополей, стоявших по бокам чугунной ограды, как сторржевые вышки. Это был старый особняк, с каменным громоздким балконом, нависшим громадной тяжестью над парадной дверью. Он достался по наследству.
К встрече младших офицерских чинов все домочадцы собирались на нижнем этаже. Мать Гофмана калека Паулина, с высохшей кожей на лице; фрау Марта – совсем еще молодая, с дымчато–белыми локонами; дочка семи лет, такая же белокурая, похожая на мать, и сынишка Отто – упитанный, уже с брюшком… Здороваясь, дети слегка приседали, а полнощекий Отто вдобавок бесцеремонно трогал на груди у вошедших офицеров медали, значки, похваляясь, что у папы их больше и есть даже Железный крест. Старая Паулина была парализована и не могла ходить. Она сидела в коляске, поглядывая на каждого входившего отрешенно–пустыми глазами. Фрау Марта, напротив, каждому улыбалась лукавым взглядом своих соблазнительных глаз. «Не дурна собой, плутовка», – подумал обер–лейтенант Рудольф Вернер, прищелкнув перед ней каблуками. Подарки он не захватил и сейчас, целуя пышную руку молодой женщины, пожалел об этом. «Глядишь, удостоился бы внимания супруги своего начальника, а это всегда что–то значит!»
Самого майора Гофмана не было в холле. Лишь на минуту вышел он из кухни в пижаме стального цвета с засученными по локоть рукавами.
– Вернер, дорогой мой! – обратился он к обер–лейтенанту, – Скинь фуражку и помоги мне.
Вдвоем они вышли через заднюю дверь во двор и спустились в подвал. Гофман пошарил по стене рукою, включил свет. В глаза Вернеру бросились полки, уставленные в несколько рядов винами.
– Ты любишь выдержанное или молодое вино? – спросил Гофман.
– Предпочитаю выдержанное, – тоном знатока ответил Вернер. – И рад бы русской водке… Мы еще в Смоленске дули – горячит внутри, как огнем обжигает!
– Отчего же, найдется и русская водка, – похвалился Гофман. – Хотя и предстоит нам отведать всего в России, но дружок уже успел кое–что прислать. Держи… – И он протянул светлую бутылку.
Вернер понюхал и даже через пробку ощутил запах хлебного спирта.
– Надеюсь, однако, русской мы еще попьем вдоволь, – продолжал Гофман. – Но такие вина, как у меня, вряд ли там найдешь, Вернер. – Майор расставил треногу раскладной лесенки у стены, забрался под самый потолок и начал подавать оттуда бутылки самых причудливых форм и оттенков.
– Наше рейнское вино никогда не наскучит, – приговаривал сверху Гофман, – Но это скорее от привычки оседлой жизни. У немецкого солдата жизнь кочевая… Давно ли мы двинулись в великий поход, а я успел побывать и в Чехии, и в Польше, и на Балканах, потом Франция… Эх, Вернер, какие там вина! Пьешь и думаешь: наше рейнское просто–напросто кислятина! Вот тебе и привычка!
– Привычку можно приспосабливать и развивать, – поддакнул Вернер.
– Истинно так, – согласился Гофман и протянул квадратную посудину. – Бери–ка арманьяк. Это прелестная водка. Есть у меня и болгарские вина, даже мастика, но мы ее оставим в покое. Сладкая и тягучая, губы слипаются. А вот югославскую ракию попробуем. Она немного уступает в крепости русской горькой, но зато вкусная и пахучая, приготовляется из виноградного сока, – Он подал огромную бутыль ракии и потянулся рукою на самую верхнюю полку. – Что касается меня, то предпочитаю кюммель. Честный, проверенный кюммель! Первейшая водка! Признаться, даже в погребе держу ее в тайнике. Подальше от глаз жены.
– Но чем–то нужно и фрау побаловать. Все–таки ваш отъезд для нее исключительный случай, – желая польстить майору, заметил Вернер.
– Ничего исключительного в нашем отъезде нет, – возразил Гофман. – Всякая истинная фрау, наоборот, должна быть довольна, если ее муж в походе. Она имеет от этого прямую выгоду… – Он недосказал, в чем именно эта выгода, и опять свел разговор к винам, – Что ка сается фрау, то их следует угощать некреплеными винами. Чтобы не теряли головы…
«За свою фрау вам не надо дрожать!» – чуть не проговорился Вернер, а вслух заметил:
– Ваша фрау, как я понял, целиком погружена в заботы о доме, детях, муже.
– О, у тебя глаз настоящего семьянина! – похвалил Гофман и, слезая с лесенки, взял на нижних полках несколько стеклянных и жестяных банок.
Когда поднялись на второй этаж, офицеры уже были в сборе, они стояли выжидательно.
– Марта, – обратился Гофман к супруге, – да зови же всех в зал.
– Пожалуйста, я только ждала холодной закуски.
– Ах, да. Несу–несу, – ответил Гофман и, велев оберлейтенанту ставить бутылки на стол, удалился на кухню открыть банки.
К чисто немецким блюдам–шницелям, заячьему рагу и зеленым, сорванным с грядок пучкам салата, политого уксусом, – подавались незнакомые, чужие, но сильно возбуждающие аппетит закуски. Особенно много было консервов. Сваренная черепаха в банках, привезенная из Франции. Голландская спаржа, слегка подогретая. Консервированная пражская ветчина. Холодное украинское сало, порезанное тонкими ломтиками. Венгерский перец лечо…
От всех этих закусок и вин у Вернера разбежались глаза, и он не преминул заметить:
– Зачем вам, герр майор, ехать на фронт, когда и так всего вдоволь? К тому же дети, жена…
– У немецкого офицера должны быть мечты значительнее, – возразил Гофман.
– Мечты, говорят, лгут, – сказал Вернер.
– Мой Вульф – человек одержимый, – вступила в разговор Марта.
Рудольф Вернер взглянул на нее, но по выражению спокойного лица не понял: шутит она или всерьез без грусти провожает мужа на войну.
– Быть одержимым – дело одно, – проговорил оберлейтенант. – А в окопах не как дома – постреливают…
– Да… Я и сама это поняла… – Голос Марты дрогнул. – Каждый день в газетах только и видишь: одни некрологи да портреты в черных рамках.
«В казарме агитацию вели о гибели, и тут опять… заживо хоронят», – поморщился Гофман и поднялся. Разлил вино, обвел всех решительным взглядом и с тою же решимостью сказал:
Погибнуть на поле боя за Германию – великая честь! Но мы несем смерть своим врагам. Выпьем за нашу конечную победу, которую призвал нас добыть фюрер. Это, господа офицеры, не мечта, а сама действительность. За скорую победу!
От выпитых смешанных вин скоро захмелели. В зале стало душно, расстегивали на мундирах все пуговицы. Фрау Марта открыла стеклянную дверь, вышла на балкон, постояла там, подышав воздухом, и вернулась. Она посмотрела вдруг на Рудольфа Вернера, в мимолетном взгляде офицер уловил потаенную грусть, и ему будто послышалось: «Весна… Что же ты?..» Вернер вздрогнул и пугливо покосился на хозяина: нет, господин майор ничего не подозревает, подпер руками голову, совсем опьяневший. Вернер вдруг вспомнил, как он вместе с приятелем ворвался в одну избу под Смоленском. Они вытолкали на мороз босых стариков, а девушку – русскую девушку – повалили… Вот была потеха!..
Завели патефонную пластинку, начали вальсировать. Фрау Марта опять посмотрела на Вернера, даже подморгнула, давая понять, чтобы он пригласил ее на танец. Обер–лейтенант ответил легким кивком, но танцевать не пошел. Ее подхватил пожилой, лысый со лба вахмистр, ведающий в батальоне снабжением. Вернер подсел к патефону, переставлял иглу, чтобы снова проиграть ту же пластинку, взглядывал на Марту – она и во время танца поворачивалась лицом к нему, кивала головой, мысленно укоряя его. Вернер чувствовал, как нежданно пробудилось и в нем желание. Непрошеное и, кажется, совсем ненужное. «К чему это? Ведь завтра уедем на фронт», – убеждал он самого себя. Он переставил иглу на край пластинки и вышел на балкон.
На улице пахло весною. Небо скрадывалось темнотой. Даже луна не могла пробить темень; она зарождалась, выгнув к земле тонкий и острый серп. Кто–то следом вышел на балкон. Вернер оглянулся: она, фрау Марта! Он повернулся к ней, увидел, как и в темноте блестят ее глаза. Хотел заговорить, чтобы продлить это мгновение, и не мог: язык будто отнялся. Потом взял ее за руку, она не противилась. Кровь хлынула к вискам, возникло безудержное, почти отчаянное желание, и не успел Рудольф прикоснуться к ней, как сама она прижалась вздрагивающим телом. И Рудольф, не помня себя, приник губами к ее шее. Она податливо наклонилась и, еле удерживаясь на его руках, ответно целовала.
Спохватились вдруг, воровато поглядели в комнату на свет.
– Нас увидят и… доложат, – шепнул Рудольф.
– Ничего… Я тебя хочу. Приезжай…
Марта опять приникла головою, и он ощутил запах ее душистых волос…