355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Соколов » Крушение » Текст книги (страница 13)
Крушение
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:32

Текст книги "Крушение"


Автор книги: Василий Соколов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 44 страниц)

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

Утомленный зноем лесок. Запыленные деревья онемели от духоты. На поляне стоит строй: две длинные шеренги хмурых и сосредоточенных людей. Тревогой дышат их серые, усталые лица.

Голос Гребенникова, читающего приказ №227, глух и нетороплив. Он сам до этого не один раз успел прочитать текст приказа. Сейчас на людях пытается сдерживать себя, пытается читать, как это делают дикторы: уравновешенно, спокойно, не выдавая волнения.

Как и все стоящие в строю, Алексей Костров слушает его, и знакомые, казалось бы, известные события приобретают совсем другой смысл.

– «Враг уже захватил Ворошиловград, Старобельск, Россошь, Купянск, Валуйки, Новочеркасск, Ростов–на–Дону, половину Воронежа…»

И дальше:

– «Часть войск Южного фронта, идя за паникерами, оставила Ростов и Новочеркасск без серьезного сопротивления и без приказа из Москвы, покрыв свои знамена позором…»

Эти слова словно в грудь толкают Кострова. И, хотя он не воевал под Ростовом, ему становится до жути стыдно и за себя, и за стоящих рядом с ним, и за всех тех, кто имеет сейчас оружие. Но читающий не останавливается, и предчувствие чего–то страшного, что скажет сейчас Гребенников, охватывает Кострова.

И вот оно наступило:

– «Население нашей страны, с любовью и уважением относящееся к Красной Армии, начинает разочаровываться в ней, теряет веру в Красную Армию, а многие из них проклинают Красную Армию за то, что она отдает наш народ под ярмо немецких угнетателей, а сама утекает на восток».

Эти слова поражают стоящих тяжестью правды. До сих пор каждый из них в душе понимал это, но даже самому себе никто так открыто, так беспощадно прямо и резко не смел говорить.

– «Некоторые неумные люди на фронте утешают себя разговорами о том, что мы можем и дальше отступать на восток, так как у нас много территории, много земли, много населения и что хлеба у нас всегда будет в избытке… Но такие разговоры являются насквозь фальшивыми и ложными, выгодными лишь врагам… Отступать дальше – значит загубить себя и загубить вместе с тем нашу Родину…»

Гребенников переворачивает страницу, и стоящие впереди видят, как у него дрожат пальцы. От волнения он долго не может управиться с тонким листом. В наступившей тишине слышно, как надсадно бьется, хлопает под ветром где–то сверху сосновая кора.

Минута паузы становилась тягостной.

«Что же там дальше? – думает Костров, – Какой же выход укажут?»

Гребенников продолжает:

– «Из этого следует, что пора кончать отступление. Ни шагу назад! Таким теперь должен быть наш главный призыв. Надо упорно, до последней капли крови защищать каждую позицию, каждый метр советской территории, цепляясь за каждый клочок советской земли, и отстаивать его до последней возможности.

Наша Родина переживает тяжелые дни. Мы должны остановить, а затем отбросить и разгромить врага, чего бы это ни стоило. Немцы не так сильны, как это кажется паникерам. Они напрягают последние силы. Выдержать их удар сейчас, в ближайшие несколько месяцев, – это значит обеспечить за нами победу…

Нельзя терпеть дальше командиров, комиссаров, политработников, части и соединения которых самовольно оставляют боевые позиции. Нельзя терпеть дальше, когдц командиры, комиссары и политработники допускают, чтобы несколько паникеров определяли положение на поле боя, чтобы они увлекали в отступление других бойцов и открывали фронт врагу.

Паникеры и трусы должны истребляться на месте…»

Повиделся Кострову тот самый паникер, искавший неделю назад переправу у хутора Яблонского. С растрепанными волосами, в сбившейся и пузырящейся гимнастерке, он кричал, что немецкие танки вот–вот подойдут сюда и что если здесь нет переправы, то всему конец. Его пытались успокоить, но он бегал и кричал, что все предатели, ничего не понимают, а он не хочет гибнуть из–за каких–то идиотов!

– «Верховное Главнокомандование Красной Армии приказывает:

…безусловно ликвидировать отступательные настроения в войсках…

…безусловно снимать с поста и направлять в Ставку для привлечения военному суду… допустивших самовольный отход войск с занимаемых позиций, без приказа высшего командования фронта…»

Крепче сжались зубы у Кострова. «Так им и надо, паникерам!» – подумал он.

А железный голос комиссара гремел:

– «…расстреливать на месте паникеров и трусов и тем помочь честным бойцам дивизии выполнить свой долг перед Родиной…

Приказ прочесть во всех ротах, эскадронах, батареях, эскадрильях, командах, штабах.

Народный комиссар обороны И. Сталин».

Иван Мартынович замолчал, медленно обвел строй тяжелыми глазами, в них держались печаль и суровость. «Поняли?» – будто спрашивал его взгляд. Солдаты молчали, каждый мысленно окидывал всю огромную линию фронта.

Раньше Кострову доводилось видеть только отдельные, разрозненные неудачи, которые происходили у него на глазах и которые в роте, в полку или в дивизии не сразу становились известными, хотя и говорят, что «слухом земля полнится». Теперь же с суровой беспощадностью обнажились слабые звенья в нашем военном механизме, и это обнажил сам Сталин. Для Кострова это было так неожиданно и непривычно, само понятие огромного несчастья, свалившегося на страну, стало настолько реально и ощутимо, что захотелось вдруг крикнуть: «Нет, я не трус, я никогда не брошу своего народа!»

Но оттого, что неудачи приобрели большой размай, слились в общий поток, от этого еще горше и тяжелее становилось на душе.

Строй недвижим. Хмурые лица. Налитые скорбью и гневом глаза. Плечом к плечу стоят солдаты. Перед ними простерлось и ржаное поле, по которому волнами ходят тени, и огромное небо – там, в вышине, закипает синь грозовых туч.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Волга раздалась вольницей.

И пылают над ней восходные и закатные зори, и знойную ширь распахнуло небо, и плачут в гулёбе ветры…

Кто поведает о времени – далеком и буйном?

Разве извечно шумящие камыши да молчаливые, непробудные ни в бури, ни в грозы прибрежные курганы, над которыми раздумчиво кружат беркуты…

Волга – мать русских рек.

Это о ее бедах и тревогах печалится тишина полуденная, а по ночам стонут ветры на курганах. Это о славе ее шумят степные ковыли. Чу!.. Слышишь, Волга, звон кольчуг? Это твои сыны–славяне схлестнулись с татарской ордою. И чей это несется клич, как эхо из глубин времен? Да это же Ермак сзывает удалых побратимов, чтобы отсюда зачать свой мятежный и тяжкий поход в Сибирь.

Недолгая радость перебивалась бедами и страданиями. Развеянные тучи где–то за тридевять земель сгущались, чтобы снова вернуться и опалить берега наземными грозами.

Кому это была охота потревожить заревой сон, почему в такую рань бьют барабаны и кто это вон оттуда, с дальнего западного шляха, движется тучей? Время смутное, врагов много, не сразу понять, кто пришел с недобрыми замашками… И вновь россияне оставляют недопаханное поле, недолюбленных жен, берут в руки оружие и под звуки труб, под сабельный свист гонят прочь иноземцев и всяких самозванных попечителей…

Много исстрадала Волга в обидах и недугах. И потому затвердела ее прибрежная земля и на равнинах, умытых кровью, выметались и зазеленели хлеба. Были свои утехи и радости – могучую силу давала река всем, кто жил на ее берегах…

И, как встарь, закипела в гневе русская река. Пришли не утоленные жаждой поживы немцы, чтобы взять заграбастыми руками то, что ухоженная степь вымогала из себя людям. И раскололись над кручами берегов грозы, и вспенились волны, унося с собой в море слезы и кровь людскую. Ан нет, сама Волга пролегла по России, как артерия, несущая кровь земли.

Волга любит пображничать и поколобродить – веселья ей не занимать! Но когда сгущаются тучи, когда ширь ее вольготную опаляют холодные ветры, до чего же бывает разгневанной русская река!

Ночь. Холодно сияет луна. На востоке скраденная темнота уступает синеве, столь же холодной и блеклой, как и сам лунный диск. Только перестук сапог о степную дорогу да говор от плеча к плечу бодрит колонну, и она движется неумолчным живым потоком.

Перед глазами идущих – зарево. Громадное, выгнутое дугою в полнеба, оно дрожит не потухающим и в рассвет пожарищем. Даже неробкому становится как–то не по себе при виде этого. Молча идут бойцы, смотрят вперед. «Что же может так гореть?»

– Ничего не боюсь больше, братцы, как пожаров. И грозы и наводнения заставали в путях. А вот пожары… Как увижу, так мурашки по коже. Обмираю заживо, – в шутку вдруг сказал кто–то из идущих.

Но никто его не поддержал.

«Тревожатся», – подумал Бусыгин. В танцующих отблесках дальнего пламени лицо его, кажется, трепещет, будто пылает.

Степан Бусыгин был старшим в штурмовой группе, и хотя сам он пока не понимал, чем будет заниматься эта группа и почему названа именно штурмовой, однако чувствовал, что дела им предстоят опасные и трудные.

Надо было как–то подбодрить бойцов, и Бусыгин громко сказал:

– А что, разные пожары бывают. Вот помню – ле том то было… В год моего призыва в армию… Сплю я. Умаялся перед этим. Рыбу с соседским парнем ловили: Окуневую уху на задворках готовили да хватили по чарке. Ну я и лег. Жара, скинул с себя все, в чем мать родила остался. А тут… Бах, бах! – в колокол забили. Выскакиваю, гляжу – а на задворках сарай занялся. И бабы туда с ведрами. Прибегаю. Сараюшко дрянной, одна развалюха, а жалко. Я сейчас же к огню и давай бабами командовать: «Что же вы, простофили, стоите? Тушить надо!» А они за животы ухватились и надрываются от хохота. Не пойму, в чем дело, чего ржут. Одна подошла ко мне, обняла вдруг за шею и шепчет: «Степушка, миленький, полоумный ты, что ли? Ты же голый, огурец моченый. Дай я твою наготу фартуком прикрою!» Глянул я на себя: мать честная, хотите верьте, хотите нет – голяшом при всех бабах стою… Тушить надо, а я прикрыл как мог ладонями срамное место и – тягу обратно. А бабы вдогон такие словечки, что уши вянут… – заключил он под общий смех.

Группа подтянулась и зашагала веселей.

– Так что ж, преследовали тебя бабы али?.. – язвительно спросил боец Никита, потирая хрящеватый и сизый нос.

– Преследовали, – скорбно простонал Бусыгин, – Еле ноги унес со стыда!

– Это что… Это мура, а не пожар, – вмешался рядом шедший боец с гранатами за поясом. – Вот у нас был пожар! Чудо, а не пожар.

– Хватит вам про пожары. Вон в самом деле горит, а они еще беду накликают, – перебил угрюмо–строгим голосом Никита.

– Нехай бы сгорела изба. Беда не велика. Отстроишься. А когда город… тяжко…

– Отстроится и город, – вмешался Бусыгин.

– Легко говорить, а примись…

– Судьба. От нее не уйдешь, – мрачно вслух подумал Бусыгин и, будто стараясь развеяться от нелегких дум, приказал шагать быстрее.

Пока еще далеко до Волги и пока шли они садами, из–за деревьев город явственно не проглядывался, да и темнота мешала: только и виделось огромное, вздыбленное в небо пламя. Ужас горящего города предстал их глазам позже, когда на рассвете подошли они к реке.

Левая сторона Волги была низинная, замытая песком и наносным илом, а правая поднималась гористо. И потому, что правый берег был высоким и город начинался и тянулся вдоль побережья, он стоял сейчас весь затянутый дымами и сполохом огня.

Громадное пламя, вздымаясь то там то сям над домами, ширилось, переметывалось уже не от дома к дому, а по всем улицам и через улицы. И огонь, и дым, и воздух – все накаливалось до предела, казалось, хотело выжить, испепелить не только сам город с его строениями, но и людей, все живое.

А он, Бусыгин, как и его товарищи, шел навстречу этому испепеляющему огню, в гибнущий Сталинград. Шел туда с мыслью драться. Другой мысли у Бусыгина – будет ли он жить или убьют его – не было, да он и не думал о себе, о своей личной судьбе. Не думал, как и другие. Общая беда заслонила и приглушила личные заботы, неурядицы, обиды и мучения, а может, в думах о судьбах общих, о всем городе содержалась частица личного. Ведь останься город жить, значит, будет жить и он, Бусыгин; переправься вот сейчас через Волгу и займи клочок земли в горящем городе – это уже полбеды одоленной и пережитой. «Главное – зацепиться… ухватиться», – думал Бусыгин, и если бы в мирное время его, поменыпей мере, скромные желания показались бы до жути дикими и жестокими, то в войну он в этом ничего иного, кроме единственного большого желания, не видел и не желал для себя.

– Только бы ухватиться… – повторил он с твердостью вслух.

И свою единственную дорогу в город торил в ту пору каждый солдат. Это была дорога для тех, кто ничего не забирал и не оставлял в городе, не знал ни его улиц и достопримечательностей, ни парков и пляжей, ни радостей и забот. Не знал по той простой причине, что не жил в нем, но сейчас все же шел туда упорно, сознавая, что город пусть и чужой для тебя, просто незнакомый, но все же нашенский, и его нужно оборонять, как говорил комиссар, по зову долга.

Потом Бусыгин снова подумал о том, что как, в сущности, мало нужно солдату. Уцепиться за клочок земли, за лестничную клетку, проем в стене обугленного дома… Даже год назад, в сорок первом, когда во сто крат было тяжелее, Бусыгин не испытывал этой стесненности, как теперь, и именно здесь, в Сталинграде. И причиной этому было не ощущение простора земли и не то, что сами по себе узкие переулки в городе мешали двигаться войскам, а вдобавок теперь лягут на пути развалины домов, – нет, вовсе не это порождало ощущение стесненности и даже тесноты, а нечто другое, не поддающееся понятию, почти подсознательное чувство невозможности свободно ходить, смеяться, глядеть, думать и – если хотите – дышать. На языке военных это называется чувством потери рубежа. Уж очень далеко зашел немец, и война стала глубинной…

ГЛАВА ВТОРАЯ

И несмотря на то что там, в горящем городе, было не только тесно и удушливо от жары и дыма, но и страшно опасно – всё и все стремились туда.

На переправе, обочь дороги крупные щиты с лозунгами, плакатами – то кричащие, то призывные. «Убей немца!» – строго наказывает мать воинам–сыновьям. «Спаси!» – взывает девушка–полонянка из–за колючей проволоки трудовых лагерей. «Смерть немецко–фашистским оккупантам!» – и на рисунке внизу изображен труп фашиста, вцепившегося, как краб, в кусок земли, – это все, что он нашел на просторах России. И, будто сойдя с плаката, идут по дороге воины в шинелях, а над ними простерлась рука Ленина…

В кустах возле дощатой пристани стояли заведенные автомашины с орудийными передками, крытые брезентами гвардейские минометы, пушки–сорокопятки, попарно солдаты подносили к самой воде плетеные корзины, из которых медью поблескивали мины и снаряды, патронные ящики, бумажные кули с сухарями… У трапа высокий, сухопарый человек в синем комбинезоне до хрипоты в горле спорил с военными, настаивающими Столь же усердно и так же до хрипоты, чтобы их срочно переправили.

Степана Бусыгина оттеснили.

– Товарищ начальник, как же это? – донимал Бусыгин. – Без нас там не обойтись!..

Сухопарый, с огромной кобурой на боку, комендант перенравы смерил его взглядом и, ничего не говоря, махнул за насыпь.

Отвел Степан Бусыгин бойцов подальше от пристани, в кусты тальника, велел кашу варить из пшенного концентрата, и едва присели, как услышал: клац, клац! – стук водяной, донный. Что бы это значило? Прошелся Степан дальше по берегу, увидел в затишке баркас. Его укрывала перекрученная ветрами и опустившая в воду, как ведьма, космы–коренья старая ветла. Баркас был наполовину вытянут на песчаный загривок, а другая половина купалась в реке. Лодку охаживал рыбак, в рубахе, но–без штанов; увидит, где днище дает течь, набьет в расщелину пакли, наложит полоску щепы и деревянным молотком подгон делает, плотный да ладный. На баркасе в ведре стояла черная горячая смола.

– Латаем, папаша? – подходя и здороваясь кивком головы, спросил Бусыгин. – Скоро отчаливать будете?

– Наше дело такое: поплевал на ладони, за весла и – раззудись плечо, разгуляйся волна, плывем – не тужим, время укорачиваем, войну гоним к концу.

– И долго вы намерены клепать?

– А вам, извольте, к какому часу посудину ждать?

– Хотелось бы скорее, сам же говорил – войну гоним! Все дела наши там…

– Знамо, – кивнул рыбак и приподнял лицо в мелких черных насечках, будто застряли в нем крупинки пороха или крошево угля, – Ежели к спеху, – добавил рыбак, – берись помогать. Один – с тоски гибнет, двое – погорюют, но свое дело управят, а ежели сообща… артельно – гору подымут, берега сдвинут, – закончил он присказкой, чем сразу пришелся по душе Бусыгину.

Степан отобрал понимающих в этом деле трех солдат, велел рыбаку дать им нужное дело, а сам разулся, тоже снял брюки и залез в воду.

– Давай я буду забивать клинья, а вы уж смолой, – попросил Бусыгин.

– Мочиться–то вам вроде не положено, – заметил рыбак.

– Что я, барских кровей, что ли?

– Выше, начальник, хоть и знаков различия нет. А начальнику положено командовать.

– В белых перчатках, – усмехнулся Бусыгин. По то му, как рыбак дважды вставил это – положено, не положено, – Степан догадался, что он хоть и пожилой, лет пятидесяти пяти с виду, но имеет прямое отношение к армейской службе, и тогда спросил, не приходилось ли бывать на войне.

Рыбак прищурился, сверля чернью умудренных глаз.

– Начальник, шишка вроде крупная, а, извиняемся, не кумекаете, – с упреком и обидчиво проговорил рыбак и хлестнул руками по мокрым лодыжкам. – Где ж нынче тишь, где не война? А вы с вопросом – бывал на войне? Да я еще в гражданскую войну саблю именную получил. Так прямо и написано: бойцу кавэскадрона Прокофию Агееву от Реввоенсовета… И нынче войну–то денно и нощно переношу. Вот сейчас позавтракают, и будет вам припарка с примочкой.

И скоро, вправду, началось…

Со стороны западного берега, из подоблачных дымов, стелющихся над городом, наплыла волна самолетов, .за ней накатывалась другая, третья… Тяжело груженные – это угадывалось по надрывному, с перебоями гулу – самолеты шли медленно и, казалось, куда–то далеко. Едва провисли над рекою, как сразу кинулись вниз.

– Хоронись, ребята, разбредайся!.. – крикнул рыбак, пытаясь тащить за руку Бусыгина.

Повинуясь чувству самозащиты, бывший боец кавэскадрона метнулся под старую ветлу, забился под корягу, прижимаясь к подмытому берегу. Ощутив себя в некой безопасности, он приподнял голову, поразился, увидев Бусыгина, который, не прячась, сидел на берегу и – неужто зрение обманывает? – даже окунал в воду босые ноги. И невольно посмелел Прокофий, взглянул кверху, на небо. От днища самолета отделилась и пошла вниз черная бомба. Визжа, она косо летела, казалось, прямо на него, на Прокофия, и он притиснулся к берегу, зажмурясь. Взрыв тряхнул землю, качнулась и затрещала ветла, посыпался песок. С шорохом пролетели и шлепнулись в воду, шипя, осколки. Вторая бомба упала выше по берегу. Скоро берег раздирал сплошной гул рвущихся бомб, прибрежная вода дыбилась от ударов.

Первый косяк самолетов ушел на второй заход.

Прокофий улучил мгновение, опять поглядел и, страшно удивленный, протер глаза. Бусыгин по–прежнему сидел, только в ожесточении вдавливал кулак в мокрый песок. «Вроде каменный, и осколки его не берут», – отметил про себя Прокофий.

Из прибрежных кустов забили, точно молотками о наковальню, зенитные пушки. Вторая волна самолетов, похоже, нащупала их позиции, грохнула серия бомб и зенитки смолкли, то ли подавленные, то ли замолчали сами, чтобы не быть обнаруженными. Лишь стоявшее где–то рядом, в тальнике, орудие продолжало отчаянно стрелять. Один самолет, ревя, колом пошел вниз, протянул над рекой трубную полосу черного дыма…

– Каюк! Прихлопнули! – крикнул Бусыгин.

Другие самолеты, сбросив бомбы, не уходили, начали кружить, поливая и реку и берег из крупнокалиберных пулеметов. Клекот пулеметов Бусыгину всегда казался опаснее бомбежки. Бомба, пусть и начиненная смертоносным грузом, если не накроет прямым попаданием, серьезной беды не натворит, а когда тысячи пуль рассеянно прошивают каждый клочок земли, – от них уже спасу нет. И Бусыгин не в силах был что–либо поделать, закусил от обиды губы, ждал самого ужасного…

Самолеты выходили из круга, держа направление обратно и унося с собой надсадный гул. Не ожидая, пока удалятся последние, Бусыгин встал, отряхнулся, глянул на тот берег – сердце захолонуло. От катера, который только что отчалил, ничего, кроме щепок да белого спасательного круга с красной полоской, не осталось.

У Бусыгина перехватило дыхание, он рванулся было к лодке, хотел спустить ее на воду и грести, чтобы помочь людям в беде, но Прокофий тронул его за плечо:

– Зря ты. Бок–то вон разворочен.

Взялись скорее чинить. Дыру конопатили, наложив изнутри на нее доску. Пока это делали, гребцы – напарники старого рыбака – слазили в реку, набрали целый брезентовый мешок прибитой к берегу оглушенной рыбы.

– Дармовая. Сама в руки дается, и утруждать себя ловлей не надо, – говорил Прокофий. – Как отбомбятся, мы и собираем. Войско можно прокормить свежей рыбой. Вот судака мало всплывает, имеет привычку сразу тонуть… Эй, Андрюшка, давай–ка ушицу сготовь. Братов угостим.

Уху сварили очень скоро. Расселись вокруг у ведерного котла, хлебали, обжигаясь и нахваливая варево.

Степан кончил раньше всех, облизал и сунул за голенище оловянную ложку, хотел было встать, но Прокофий строго подвигал торчмя стоявшими бровями.

– Поперек батьки в пекло не лезь, – сказал он, – Ешь от пуза. Там на сухарях придется, ремни подтягивать…

– Спасибо, и так до отвала! – Степан встал, покликал остальных солдат, находившихся в тальнике.

Погодя немного спустили на воду баркас, прыгали через высокий борт солдат-ы, взмолился Прокофий, насчитав их двенадцать, тогда как нужно усадить и гребцов, но Бусыгин утешил, что сами справятся, потому как штурмовая группа обязана прибыть в полном численном составе, а которые не умеют грести – пусть на всякий случай запасутся ковшами, чтобы при нужде выгребать со дна воду.

– Где ж ковшов наберется столько? – усомнился боец.

– Касками, Учить всему надо, – сердито заметил Бусыгин.

– Дельный у вас начальник, и силушкой выдался, и башковитый, – от души погордился Прокофий. – Мне бы его в рулевые – и горюшка бы не чуял.

– Вы и так без горя обходитесь, – улыбнулся Степан. – Одно удовольствие: рыба задарма перепадает. Небось картошкой пробавляетесь, – и посмотрел на чейто огород на взгорке.

– Пробавляемся, – протянул дразняще Прокофий и вдруг нахмурился, прикрыв густотою бровей опечаленные глаза.

Плыли.

– Поимейте в виду: горе, оно внутри сидит, изнутри и гложет, – заговорил примолкший было Прокофий, – Намедни я из города уходил. Забрал жену с сыном Васяткой. Старший–то в танкистах служит, а этот малолеток еще… Погрузились на катер, ну и тронулись… Правее держите, вон там мель! Еще правее! – перебив самого себя, скомандовал Прокофий.

– Значит, тронулись, а дальше? – спросил Бусыгин.

– Что же дальше, – простонал голос Прокофия. – Не отъехали, как налетели, будь они прокляты, антихристы! Бомбы начали скидать, сперва невпопад… А одна угораздила прямо в середку. Затрещал катер, скособочился и опрокинулся. Не успели попрыгать, как затонул. Неделю плавал я, искал ждамши, сердцем изошел… – с тяжким стоном говорил Прокофий. – Нет, не могу, сил моих нет… Не нашел. По сю пору, заеду вон туда, на глыбину, гляжу во все глаза и жду, не всплывут ли, не покажутся…

Угрюмо молчали.

Плыли.

У Степана, как и у его товарищей, будто отнялись языки – не смели обронить слова, боялись ранить и без того раненое сердце старого рыбака.

Но сам Прокофий то и дело командовал:

– Крепче, братцы! На весла налегай! Дюжее наддай!

– Взяли!.. У-ух! Еще раз ухнем! – подхватывали солдаты.

Степан Бусыгин вгляделся вверх по течению и привстал.

Прокофий, что это вон там, на воде? Какие–то огни вижу…

– Ежели бы огни, – мрачно насупился Прокофий. – Нефть горит.

И в самом деле, горели нефтяные баки, подожженные и разбитые при бомбежке немецкими самолетами.

Солдаты на баркасе озирались по сторонам, дивясь и пугаясь. Катились волны, и подпрыгивая, метался на волнах огонь.

Вгляделись с баркаса, и жутко стало. Горящая нефть холстом протянулась на воде. Плыла. И горела в воде. А там, где слой нефти разлит толще, пламя было темнобагровое, затянутое дымами.

Не по себе стало бойцам – страшно! Кто–то сквозь зубы проговорил одно–единственное слово – «сгорим!», кто–то пересел подальше от борта.

На мгновение растерялся и Степан Бусыгин, не зная, как в таком случае поступить – плыть ли дальше или вертаться…

Глядит на него Прокофий и не понимает, что это с ним.

– Чего зажурился, начальник?

Поддело это Степана, хлопнул он веслом:

– А-а, в огне не горим, в воде не тонем… Давай грести!

Выбрались на самый стрежень, на быстрину. Тут и застиг плавучий огонь. Того и гляди перекинется пламя за борт, а горящая нефть плывет и впереди, и по бокам лодки.

Прокофий смотрел на оробевших солдат и наущивал:

– Не робейте, браты, веслами швыркайте!

И, повинуясь его окрику, сбивали веслами горящую нефть, в воде топили, водою заливали плавучий огонь.

Горела река.

Бились о воду широкие лопасти весел. Всполошливо бились. Радужные, как преломленные сквозь стекло лучи, разметывались далеко по воде блики от нефти, негаснущее, хотя и захлестнутое водой пламя переметывалось дальше. Черное пламя металось, прыгало, неслось вскачь.

Река бушевала.

Река горела.

Казалось, сама разгневанная Волга метала пламя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю