355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Полуйко » Ливонская война » Текст книги (страница 5)
Ливонская война
  • Текст добавлен: 9 февраля 2018, 16:30

Текст книги "Ливонская война"


Автор книги: Валерий Полуйко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 54 страниц)

5

Из тёмного проёма церковных врат валит пар, как из бани; карнизы и навесы над вратами покрыты белой индевью, отчего церковь кажется похожей на громадную берлогу.

Гул колоколов то стихает, то вновь зачинается – поначалу нечастым, глохлым брязкотом, потом быстрей и звонче, переполошенно и буйно накатывается, накатывается хлёсткий перезвон, скапливается в воздухе, тяжелеет и вдруг бьёт тяжёлым, гулким ударом – в землю, в небо…

С куполов осыпается снег – летит комьями и густой белой пылью, нищие ловят его в ладони, припадают к нему лицом…

– Божий дар! Манна! – шепчут они изумлённо и жадно и яростно отгоняют всякого, кто пытается тоже поймать хоть горсть. Слизывают с ладоней снежную пыль, блаженно закатывают глаза и суетятся, суетятся…

– И нагой не без праздника! – шепчут они с заумью. – Царько наш милосердный нынче пожалует убогих!

Ещё задолго до окончания службы стали они собираться небольшими, враждующими меж собой кучками возле церкви Святого Георгия Победоносца, где стоял обедню царь. Потянулся к церкви и народ – с крестами, хоругвями, иконами… Притащились юродивые. Они сразу стеснили нищих с паперти: стали ползать по обледенелым ступеням, сдирать ногтями комки, счищать мусор, грязь… Один из них, с двумя тяжёлыми железными крестами на груди, уселся в сугроб и спокойно плакал, не обращая внимания на своих орущих, хохочущих, ползающих по паперти собратьев.

– Юродивый не заплачет – не жди удачи, – говорили в толпе и кланялись ему.

На площади возле церкви скапливалось всё больше и больше народу. Самые проворные забрались на крышу стоящей неподалёку ямской избы, обсели длинный покатый настил конюшни, пристроенной рядом с избой, – кто-то подал туда хоругви, кресты… Один крест пристроили на трубе ямской избы. Его обдавало дымом, и люди заволновались, нищие замахали клюками…

– Кощунство! Кощунство! – зашумела толпа.

Но крест не сняли: дым стал идти слабей, а вскоре и совсем прекратился – в избе потушили печь.

Вдруг крыша над конюшней с глухим треском проломилась, и все, кто сидел на ней, провалились вниз. Дико заржали напуганные лошади, завопили искалеченные, барахтающиеся под обломками и копытами обезумевших лошадей люди.

Толпа на площади с ужасом охнула и откачнулась от конюшни. Кто-то кинулся – отворил ворота… Несколько лошадей вырвалось на волю, и они понеслись прямо в толпу. Полетели на землю хоругви, иконы… Толпа в ужасе качнулась в сторону, смяла нерасторопных и упавших, хлестнулась о стены домов, заглушив паническим вздохом глухой зойк[13]13
  Зойк – стон, вскрик.


[Закрыть]
раздавленных, и вдруг замерла, остановленная чьим-то ликующим воплем:

– Царь!

Иван стоял на паперти в окружении воевод и угрюмо смотрел на оторопевших, словно бы захваченных врасплох на какой-то шкоде людей.

Беззвучно, понуро стояли люди, ещё не освободившиеся от наполнявшего их ужаса, но уже охваченные другим, не менее гнетущим чувством – чувством вины перед тем, ради которого они пришли сюда.

Валялись на снегу затоптанные хоругви, разбитые иконы, билась в сугробе с поломанными ногами лошадь, из конюшни доносился негромкий, но хорошо слышимый в наступившей тишине зов: «Спасите! Спасите!»

Ни один человек не кинулся на помощь к взывающим, никто не пошевелился даже: люди или не слышали, или боялись теперь уже хотя бы малейшим движением отягчить свою вину. Они словно пристыли к земле, беспомощные и кроткие, всем своим видом, своей жалкостью, кротостью показывавшие свою покорность, своё смирение и этой покорностью, этим смирением старавшиеся заменить все те почести, которые они собирались оказать ему – так угрюмо и недружелюбно взирающему на них с высоты паперти.

Даже юродивые угомонились и сникло сидели на ступенях с раскрытыми ртами и выпученными глазами.

Иван вдруг спустился по ступеням к одному из них, присел на корточки, строго спросил:

– Скажи: будет мне удача?

Юродивый сжался, заскулил, как от щекотки, по синюшным губам потекли слюни.

– Скажи, – настойчиво потребовал Иван. – Будет мне удача?

– Дай гривну, – сказал плаксиво юродивый.

– Богатым станешь…

– Дай! – громко и грубо потребовал юродивый и толкнул Ивана в плечо.

Иван не рассердился, только отсел чуть подальше. Снял с пальца перстень, протянул его юродивому.

– Вот – вместо гривны…

Юродивый схватил перстень, зажал его в ладони, даже не взглянув на него, и долго сидел без движения, прижав к животу руку с перстнем.

Иван терпеливо ждал. Юродивый снова заскулил, затряс головой, разжал ладонь и выбросил перстень в снег.

– Дай гривну!

Нищие кинулись к перстню, учинили драку. Васька Грязной проворно сбежал с паперти, плетью, как собак, разогнал их. Нищие беззвучно расползлись в разные стороны – кто-то из них уполз вместе с перстнем.

– Васька! – нетерпеливо приказал Иван. – Сыщи гривну.

Васька Грязной крикнул в толпу:

– Эй, люди, кто одолжит царю гривну?

Из толпы вышел человек, расстегнул шубу, вынул из-под широкого пояса серебряную гривну, протянул Ваське.

– Кто будешь? – спросил Васька.

– Евлогий, купец.

– Год будешь беспошлинно торговать в сем городе, – сказал ему Васька и отнёс гривну царю.

– Вот тебе гривна, – подал Иван юродивому серебро. – Скажи теперь: будет мне удача?

– Гы-гы!.. – засмеялся юродивый беззубым ртом, погладил гривну ладонью и спрятал её куда-то в свои лохмотья.

– Скажи, – настойчиво допытывался Иван, – будет мне удача?

– Носи крест и вериги, – сказал юродивый.

Иван резко выпрямился, долгим, тяжёлым взглядом посмотрел на юродивого, словно испытывал его, но юродивый уже отвернулся от Ивана, забыл о нём. Иван поднялся на паперть, подоспел к священнику, скромно стоявшему позади всех, решительно снял с него крест и повесил на себя.

– Коня, – сказал он глухо.

6

Иван жил в простой деревянной избе, выстроенной на окраине Можайска ещё прошлой весной, перед Ливонским походом. Жил скупо, строго… При нём были только Федька Басманов с Васькой Грязным да несколько слуг.

Изба была разделена на три части: в одной, самой маленькой, была царская спальня и молельня – Иван не любил по утрам ходить в церковь и молился в своей молельне; в другой жили Федька и Васька; третья, большая и просторная палата, служила трапезной, здесь же Иван выслушивал челобитчиков, сюда созывал на совет воевод.

Нынешний день утомил Ивана: долгий смотр войска, долгая обедня, которую он почти всю отстоял на коленях, да ещё то странное, почти бессмысленное прорицание юродивого, в котором Ивану почудилось какое-то жуткое зловестие… До него словно донёсся далёкий и суровый глас судьбы. Вспомнил он свой разговор с митрополитом, вспомнил его слова: «Добро в твоей душе да восстанет надо злом…» Добро! Не к нему ли тянется его душа – вперекор разуму, вперекор воле, вперекор всему тому, мрачному и злому, чем наполнена его жизнь?

Сник Иван, призадумался… Приказал Федьке сказать воеводам, что говорить сегодня с ними не будет, а наутро чтоб готовились выступать. Всегда вгонявший коня в пену, теперь до самой своей избы ехал шагом. Обедал один, даже не позвал Федьку, обычно рассказывавшего ему за обедом сказки, притчи да разные небылицы.

Сумрачный, отяжелевший сидел Иван за столом… Мысли его ушли к тому времени, когда совсем ещё юным, семнадцати лет от роду, венчался он на царство в Успенском соборе. Навсегда остался в его памяти этот день. До сих пор помнит он, как величественно – до жути! – пели певчие венчальную херувимскую песню, как надрывно стонали от их голосов гулкие своды собора, как пугающе дрожало тяжёлое, слепящее марево свечей, как бесновались кадильницы вкруг него, как задыхался от их дыма… Помнит лица бояр, непроницаемые, холодные лица, помнит пронзительные, неотвязчивые глаза тётки своей Ефросиньи Старицкой, помнит боярынь её – пустоглазых, как совы, в золочёных кокошниках, подносивших ему царскую цепь…

Тогда он ещё был им по зубам, и знай они, что он не только обвенчается, но и станет царствовать, непременно извели бы его. Извели бы! В этом он уверился окончательно и накрепко в пору своей тяжкой хворобы, когда, ожидая смерти, призвал их присягать своему сыну и наследнику – царевичу Димитрию[14]14
  Димитрий – первый сын Ивана IV, умерший во младенчестве.


[Закрыть]
. Вот когда он увидел их истинные лица и узнал истинную цену их преданности ему. Князь Владимир Старицкий не замедлил объявить свои права на престол – мимо Димитрия, и бояре встали за него. Крест целовать Димитрию воспротивились, засварились, выгоды себе выговаривая перед новым царём, которого уже видели на престоле, а ему, Ивану, ещё живому, говорили прямо в глаза: «Нельзя нам крест целовать не перед государем. Перед кем нам целовать, коли государя тут нет?» Лишь увидев, что смерть отступила от него, и подошли к кресту. Князь Владимир в отчаянье поцеловал крест, а мать его, Ефросинья Старицкая, только с третьего присыла привесила к крестоцеловальной грамоте свои печати.

«Добро в твоей душе да восстанет надо злом…» – снова вспомнились ему слова Макария. – А пощадят ли меня, доброго, мои недобрые враги? Не пощадят! Пошто же мне уповать на Божий суд? Мне мало на них лише Божьего суда! Я сам хочу судить их! Сам! И я буду судить… Буду!»

Злоба, вскипевшая в нём, постепенно отступила – он мысленно выместил её, – но легче не стало. Давило одиночество.

– Федька! Васька! – позвал он.

Федька и Васька мигом, будто стояли под дверью, появились в трапезной.

– Вина! – приказал Иван. Федьку задержал: – Садись, Басман, сказку будешь сказывать мне.

Васька Грязной принёс кувшин вина, поставил его на стол перед Иваном, подал ему чашу из носорожьего рога, которую когда-то прислал в подарок его отцу крымский хан. Иван чаще всего пил из этой чаши, даже на пирах: рог носорога, по древнему поверью, охранял от яда. Отравленное питьё должно было сразу почернеть в этой чаше.

Васька наполнил чашу, протянул её Ивану.

– Ну, Басман, пошто молчишь? Сказывай сказку.

– Какую велишь – грустную иль весёлую?

– Какую выдумал!

Иван отпил из чаши, ожидающе посмотрел на Федьку. Тот вымученно осклабился, сделал вид, что собирается с духом, но глаза его помимо воли тянулись к кувшину.

– Буде, хочешь пображничать?

– Ежели милость окажешь, пригублю за твоё здравие.

– Ох, шельма! – усмехнулся Иван. Душа его стала отходить. – Тащи, Васька, ковши!

Грязной проворно притащил ковши, наполнил их. Федька подобострастно сказал, поднимая ковш:

– Здравие твоё, цесарь!

– Здравие твоё! – повторил Васька.

– За смерть врагов моих выпейте, – спокойно сказал Иван. – И за свою, ежели тоже врагами станете!

Васька беспечно улыбнулся, единым духом заглотил весь ковш. Федька побледнел, руки его дрогнули – вино пролилось на пол.

– Невесел ты что-то, Басман, – с издёвкой, полной недоброй двусмысленности, сказал Иван.

– Невесел я оттого, что ты печален, цесарь.

Иван долгим, испытывающим взглядом посмотрел на него. Федька снова побледнел, но выдержал взгляд Ивана и твёрдо сказал:

– Пусть сгинут твои враги, цесарь!

– А теперь сказывай свою сказку, – приказал Иван.

– Жил-был на земле один мудрый и добрый царь, – начал Федька.

– Не стой, сядь, – сказал ему Иван. – И не подслащай… Добрых царей нет.

– А сей был добрый, – сдерзил Федька, ушёл в угол и сел там на лавку.

– Сядь ближе, – раздосадовался Иван.

– Глупый место ищет, а разумного и в углу видно, – скороговоркой проговорил Федька, но пересел поближе. – Великое государство было у сего царя и премного всяческого богатства. Было у него також много разных слуг, и прислужников, и вельмож… Как у тебя! Все они пред ним пресмыкались и верность свою показывали, а за глаза думали про него недоброе и всяческое зло умышляли… Завидовали его мудрости и богатству. Был среди них один, который не пресмыкался пред ним, подобно остальным, не падал ниц, а токмо опускал глаза и учтиво кланялся. Царь был мудр и разумел – кто верен ему, а кто лише показывает верность. Приблизил он к себе того человека, сделал его самым первым своим слугой, ибо уверился, что тот николиже не изменит ему. Но завистники и царские недруги, которым тот человек поперёк стал, учали всячески чернить его пред царём, измышлять на него пущие изменные дела… Хотели, чтоб царь прогнал его и снова остался без верного человека. Царь наветам не верил, ибо был мудр, как и ты, цесарь, но и в его душу закралось сомнение. Намерился он испытать своего слугу и измыслил для сего некую хитрость… Призвал он однажды его к себе и речёт ему наедине: «Проведал я, что враги мои хотят меня убить!» Слуга спрашивает: «Коли они задумали сие сделать, и которым обычаем?» – «Про то я не ведаю, – речёт ему царь, – ведаю токмо, что нападут они на меня средь ночи, в опочивальне. Потому я не буду отныне спать в своей опочивальне, но в одной тайной комнате. Опричь нас с тобой об той комнате никто ведать не должен. Вот тебе ключ, дабы ты при нужде мог зайти ко мне». Отдал ему царь ключ, а мысль у него была такая: ежели слуга не верен ему, ежели он враг его, то, соединившись с другими, непременно захочет помочь им убить его. Для того царь устроил ловушку. Спал он совсем не в той комнате, в которой сказал, а в той, в которой сказал, было сделано его подобие из воска и тряпок и положено на ложе, а в потаённых местах стража поставлена. Царь думал, что ежели тот слуга придёт с иными недругами убивать его, то впотьмах не разберёт – царь на ложе или токмо подобие, и поразит его ножом или мечом, а тут их всех стража и схватит.

Три ночи ждал так царь. Ждал и четвёртую… И вот в четвёртую-то ночь вдруг учинился во дворце великий сполошный шум. Царь посылает одного стражника проведать… Тот воротился и доносит царю, что по всему дворцу радостные вопли: «Царя убили! Царя убили!» Царь взял с собой стражу и поспешил в свою спальню. Тут и застал всех своих врагов, которые радостно потрясали мечами, а узревши живого царя, так и обмерли. Царь увидел на своём ложе окровавленный труп, облачённый в его царскую одежду, и заглянул ему в лицо и узнал своего слугу. Тут царь всё понял и казнил всех своих врагов.

– К чему ты сие рассказал? – допытливо и хмуро спросил Иван после долгого молчания.

– К тому, что другое уж всё высказал.

– А се пошто таил?

– Не таил…

– Пошто же ранее не рассказал?

– Ты ранее меня врагом своим не обзывал, – язвительно ответил Федька.

– Зело обидчив ты, Басман. Кто обидчив, тот изменчив! – тяжело проговорил Иван и перевёл взгляд на Грязного. Тот стоял перед ним восторженный и уже хмельной, в блудливых цыганских глазах его светилась детская, глуповатая радость, и весь он был как ребёнок, которому только что дали пряник или посулили забаву.

Ивана потешил глупый Васькин вид.

– Гляди ж ты!.. А говорят, в пустую башку и хмель не лезет!

– В пустую он токмо и лезет, – умильно пробормотал Васька.

– Ну а скажи мне, Васюшка, понравилась тебе сказка?

– Мудрёна больно! Мало я уразумел в ней чего…

– Слышишь, Федька?! – засмеялся Иван. – Се тебе награда за твою сказку. А чтоб больше глупых сказок не говорил, я тебя другой обучу. Будешь её моим боярам сказывать, коли они в добром веселье будут.

Иван вынес из спальни свиток и подал его Федьке:

– Чти!

Федька взял свиток, осторожно, даже со страхом развернул его, так же осторожно, запинаясь, стал читать неряшливую скоропись:

– Турецкий царь Махмет-салтан сам был философ мудрый по своим книгам, по турецким, а когда греческие книги прочёл и слово в слово по-турецки переписал, то великой мудрости прибыло у царя. И рек он сеитам своим, и пашам, и муллам, и обызам: «Пишется великая мудрость о благоверном царе Константине в философских книгах…»

Федька облизал высохшие от волнения губы, стрельнул глазами в Ивана:

– Он от отца своего на царстве своём остался млад, трёх лет от роду своего, – торопливо продолжил он, – и греки злоимством своим богатели от слёз и от крови рода человеческого, и праведный суд порушали, да неповинно осуждали за мзду. Вельможи царёвы до возраста царёва богатели от нечистого своего собрания. Стал царь в возрасте и почал трезвитися от юности своей, почал приходить к великой мудрости воинской и к прирождению своему царскому…

Федька перевёл дух, снова стрельнул в Ивана глазами, но уже посмелей и даже как бы понимающе.

– Подай ему вина, – приказал Иван Грязному.

Федька не осилил полного ковша, махнул остатки на пол, ещё старательней забубнил:

– И вельможи его, видя, что царь приходит к великой мудрости, рекли так: «Будет нам от него суетное житьё, а богатство наше будет с иными веселитися».

– Ишь, перепужались, окаянные! – сказал блаженно Грязной.

Федька запнулся, хмуро посмотрел на него.

– Видать, почуяли под задом жаровню, – добавил со смехом Грязной.

– Нравится тебе моя сказка, Василий?

– Как про тебя писано, государь, – сказал простодушно Грязной и доверчиво улыбнулся Ивану.

– Тыщу раз перечти, Басман, сказку сию, – сказал Иван. – Знай её, как молитву! Коли б я тебе ни наказал, по памяти повторить должен слово в слово!

7

Серебряный дождался сумерек и поехал на подворье князя Владимира Старицкого.

На подъезде к княжеской избе Серебряного встретили верховые казаки, учтиво попросили остановиться.

– К князю Володимеру – воевода князь Серебряный! – с достоинством сказал Серебряный и подал одному из казаков свой шестопёр. Казак принял шестопёр и, держа его в вытянутой руке, как факел, поскакал вперёд, чтоб известить князя.

У крыльца тот же казак с поклоном возвратил Серебряному шестопёр и почтительно сказал:

– Князь милости просит!

Такой приём понравился Серебряному, а то, что князь Владимир не заставил ждать и сразу позвал его, даже польстило ему: не всякий удостаивался такой чести у удельного князя.

В сенях Серебряного встретили княжеские воеводы, а сам князь встречал у дверей. Поприветствовал, справился о здоровье, просил садиться где удобно.

Серебряный сел, оглядел палату. Палата была богатая. Серебряный даже подивился, что князь и в походе живёт в роскоши. Кругом – ковры: на полу, по стенам; на лавках – парчовые полавочники… В святом углу – широкий резной киот, отделанный серебром, жемчугом и костью, в нём – иконы, блестевшие золотыми окладами; на стенах – дорогое оружие; вдоль стен – большие сундуки из чёрного дуба, окованные чеканным серебром, на сундуках – массивные серебряные шандалы с ярко горящими свечами; на столе – золочёные кубки и кувшины с вином.

В палате народу было немного: несколько воевод из свиты князя, его оружничий, два боярина, парившиеся в рысьих шубах возле печи, княжеский духовник Патрикий и князь Пронский. Присутствие в палате Пронского больше всего смутило Серебряного. Он даже растерялся поначалу, не зная, как и приступить к делу, когда сам Пронский, причастный ко всему, будет сидеть и слушать, что о нём будет говориться.

– По царскому приказу иль по своей воле явился ты к нам, воевода? – спросил князь Владимир, видя замешательство Серебряного, хотя и не должен был начинать разговор первым.

Серебряный в душе перекрестился на князя – за то, что тот пришёл к нему на помощь, пренебрёгши обычаем, и, разом успокоившись, ответил:

– Царь не приказывал мне, да коли мы станем ждать его приказов – худо нам будет!

Князь Владимир, да и все, кто был в палате, почуяли тонкое двусмыслие в ответе Серебряного: замерли чётки в руках Патрикия, сопнул недружелюбно Пронский…

– За самовольство також не милуют, – сказал князь Владимир.

– Самовольство самовольству рознь! – возразил Серебряный. – Ежели один самовольно порядку и ладу в деле добивается, а другой сие дело самовольно расстраивает – кому добром, кому худом воздать?

– За правое дело како не воздаётся – всё лише добро будет, – тихо, мягко и словно бы самому себе сказал Патрикий.

Все с согласием посмотрели на него, будто он и вправду высказал за каждого их мысль. Да только знал Серебряный, что никто ничего подобного не думал. Каждый из них побежал бы от худого воздаяния, за какое бы дело оно ни воздавалось – за правое иль неправое… Он хотел было возразить Патрикию, да раздумал: не мудрствовать пришёл он сюда.

– Во всяком деле ум нужен, – сказал он решительно. – Даже в правом!.. И мера. А что затеяли бояре и воеводы – неумно и неумеренно. Князь Пронский давно при полках и знает, какие невзгоды терпит войско через ту неумность и неумеренность.

Пронский опять сопнул, нахмурился, но не сказал ни слова.

– Нынче большой воевода говорил мне, что покрывает пред государем воеводские козни, дабы раздором пущего вреда не причинить, – продолжал Серебряный, прямо и смело глядя на князя Владимира, чтобы видеть, какие из его слов сильней всего затронут князя. – Первому воеводе твоей дружины, князь, надлежит сейчас ехать со мной к Басманову и говорить с ним по сему делу.

– Пошто моему воеводе? – капризно воскликнул Владимир.

«Знаешь – пошто! – подумал Серебряный, глядя в метушливые глаза князя, и порадовался, что верно поставил себя в разговоре с ним и оттого ведёт дело в свою пользу. – Кабы не знал – выпер бы меня вон и слова бы не разменял со мной!»

– Оттого, князь, что твои люди больше всего козней творят!

– За такие слова, воевода, – в плети тебя! – вскинулся Владимир и крикнул слугам: – Взять его!

Слуги кинулись к Серебряному, скрутили по рукам.

– Опомнись, князь, – спокойно сказал Серебряный. – Твои плети подымут меня над тобой, коли Басманов пойдёт к царю с доносом.

Владимир, по-бычьи наклонив голову, с ненавистью смотрел на Серебряного.

– Пристало ли нам, князь, меж собой свариться, коли надо всеми нами занесён топор?! – с укором и уже совсем иным тоном, мягким и дружеским, сказал Серебряный. – Согласного стада и волк не берёт. А ещё речётся и так: собором и чёрта поборем.

– Отпустите его, – сказал Владимир и пристально вгляделся в Серебряного. – Дивный ты человек, воевода… А буде, просто лукав?

– Лукавство делу не помеха.

Владимир подступил к Серебряному:

– Речёшь: собором и чёрта поборем? – Он осторожно, даже трусливо приблизил своё лицо к лицу Серебряного и ехидно спросил: – А буде, сам чёрт и наусткивает тебя, а?

– Полно, князь, – невозмутимо сказал Серебряный. – Мы не торговцы из Китай-города! Пошто нам торговать один у одного доверие? Скажи мне: едет со мной Пронский иль нет? И делу – конец!

– Обычая не знаешь, воевода? Своих людей я сам сужу!

– Обычай я знаю, князь, да уж давно у нас на Руси не по обычаю всё ведётся. Не на суд едет Пронский! Судить его можешь токмо ты или царь. Басманов с ним говорить будет.

– Басманов мне в осьмое колено… Кабы не в десятое! – глухо и зло бросил молчавший досель Пронский. – Отопком щи хлебал, да в воеводы попал твой Басманов!

– Слышал, воевода?! Невместно Пронскому ехать к Басманову. Пусть сам Басманов едет к нему.

– В походе мы все без мест, князь. Да и не поедет сюда Басманов. Он поедет к царю.


* * *

Серебряный и Пронский ехали молча, отчуждённо… Серебряный, ехавший на полконя впереди, не видел Пронского, но знал и так, какую великую тяжесть везёт в душе воевода.

Пронский поехал сам, по своей воле, без княжеского принуждения. Да Владимир и не мог его принудить. Не было у князя такой власти над ним. Это Серебряный понял ещё в разговоре, когда окончательно стал требовать ответа – едет с ним Пронский или нет? Владимир тогда совсем потерялся. Всю спесь с него как рукой сняло. Только что угрожавший Серебряному плетьми, он вдруг стал просить его отговорить Басманова, рассудился подарками…

«Нетвёрд князь, нетвёрд», – думал разочарованно Серебряный. Он впервые так серьёзно столкнулся с Владимиром и неожиданно для себя самого разглядел под его напускной могущественностью и капризной гордыней слабую и нестойкую душу. Невесёлые думы прихлынули к Серебряному. Человек, с которым он связывал свои самые тайные и самые дерзкие надежды, оказался совсем не таким, каким он его представлял, и уж совсем не годящимся для той роли, которую отводили ему бояре в своей борьбе против царя.

Велико было разочарование Серебряного. Многое, ранее прочно утверждённое в его сознании, вдруг поколебалось, и он почувствовал себя так, будто его жестоко и коварно предали. Сам не зная для чего и почему, он придержал коня и с досадой сказал Пронскому:

– Нетвёрд князь наш…

– Зато имя его твёрдо! – вызывающе ответил Пронский.

– Имя? – равнодушно переспросил Серебряный.

– Да, воевода! – ещё с большим вызовом сказал Пронский. – Не забывай, он внук покойного великого князя Иоанна Васильевича, а отец его – Андрей Старицкий… Андрей Иоаннович! – имел такое же право на московский престол, как и отец нашего нынешнего государя. Ежели не большее!

Серебряный почувствовал, как всё-таки ненавидит его сейчас Пронский, так ненавидит, что даже не скрывает от него своих самых крамольных мыслей. Он чувствовал, что Пронский торжествует в душе, показывая ему своё бесстрашие, и этим бесстрашием унижает его, Серебряного, лицемерно, по его мысли, служащего царю. В другое время это взбесило бы Серебряного, но теперь он отнёсся к этому спокойно.

Весь оставшийся путь они снова молчали и не смотрели друг на друга, хотя и ехали теперь конь в конь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю