Текст книги "Ливонская война"
Автор книги: Валерий Полуйко
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 54 страниц)
Иван всё утро пребывал в каком-то угрюмом беспокойстве и нетерпении. Чего-то хотелось ему, а чего – должно быть, и сам не знал. Послав Федьку к князю Владимиру, он с трудом дождался его возвращения и тут же отправил за Левкием. Святой отец притащился чуть живой…
Иван будто не заметил, как нещадно он измучен хмелем, и повелел ему читать отечник[128]128
Отечник (патерик) – жития русских святых.
[Закрыть] – любимое своё чтение. Левкий после каждой строчки засыпал, но Иван приставил к нему Ваську Грязного и велел встряхивать святого отца, да посильней, чтоб чуял он хоть чью-то карающую руку.
– Помилуй, Господе, тварь руки своей, – шептал после каждого встряхивания Левкий и жалобно просил Ваську: – Послюни, ирод, вежды…
Васька жирно плевал себе на пальцы, лез ими в слипающиеся глаза Левкия – две-три строчки прочитывались сносно, но дальше Левкий опять начинал заплетаться, жёлтый нос его притыкался к жёлтому пальцу, которым он водил по строчкам, и Васька вновь начинал всё сначала. За добрые полчаса такой муки Левкий только-только перевернул в отечнике один лист.
Иван терпеливо сносил всю эту дурь: видать, она его потешала, потому что лицо его, отёкшее и очерневшее от хмеля, от бессонницы, от злобы, нет-нет и вздрагивало от набегавшей улыбки.
Он всё ещё был полураздет, босой, сидел перед изразцовой печью, зябко прижимаясь к ней спиной, ел квашеную капусту и прихлёбывал клюквенный квас. Глиняный квасной кувшин приманчиво запотел, – должно быть, княжеские ключники вынули его прямо из погреба, со льда, и Левкий, соберясь с духом, попрошайнически заглядывался на него, не смея, однако, испросить у Ивана и глотка. Иван делал вид, что не замечает жаждущего взора Левкия, но вот, что-то надумав, он протянул кувшин Ваське, заботливо сказал:
– Остуди святого отца…
Васька не понял, тогда Иван встал, забрал у него кувшин, подошёл к Левкию и, оттянув сзади его рясу, вылил ему за ворот весь кувшин.
Левкий выпучил глаза, искорёжился – будто посаженный на кол, а Васька, заботливо поглаживая его настобурчившуюся спину, ласково приговаривал:
– Не всё с плясцей, ин и с трясцей!
Наконец Левкий пролепетал:
– Ах, славно… Ещё б кувшинчик, государь! Враз бы вся замраченность вышла. – Но, не будучи уверенным, что Иван примет его слова как шутку, тут же оговорился: – Точию пошто, государь, омовение – паче возлияние! Всё едино на небеси, как писано, более радости будет об едином грешнике кающемся, нежели о девяносто девяти праведных!
– Люблю тебя, поп, – мягко сказал Иван, – потому уважу, пошлю Ваську за мальвазией в княжий погреб. А ты б поусердней чел жития.
Ваську отправили за вином, а Левкий старательно задвигал жёлтым пальцем по строчкам патерика:
– …Но не любил он мирской славы, видя в ней вред для души… И стал помышляти, како бы удалитися от людей, вспоминая слова пророка Давида: «Далеко удалился бы и водворихся в пустыни, уповая на Бога…» Таче постоянно размышляя, пришёл он к наставнику своему Сергию… поклонился ему до земли, обливая слезами ланиты своя, исповедал ему своя помыслы… и просил у него благословения удалитися в пустыню. Преподобный Сергий Радонежский прозрел разумными очами, что он есть сосуд, исполненный святаго духа… благословил его, преподал ему наставления, яко пребывати в пустыне, и отпустил его с миром. Прия от преподобного благословение, блаженный Сергий Нуромский возрадовался и тайно ото всех пошёл в пустыню. Полетел он духом, яко птица во гнездо своё… и искал он места, где Бог ему укажет, не имея с собой ничего, опричь души и тела…
Иван вдруг заговорил, перебив Левкия:
– Тако и мне надобно… Оставить всё и удалиться от людей! Не зреть их, не чуять даже духа их! Уйти прочь, не имея с собой ничего, опричь души и тела. Почто мне мир сей?.. И тщание моё, и воля над людьми, которые смрадней смрада? Душа моя в огне… И в том же смраде! Распяли её люди на кресте, который сотворили из смрада своего! И принял я крест сей, бо мнилось поначалу – священ он и подвигаюсь на священное, взяв в руки посох пастыря. На царство венчался, також мнил – благодеяниями щедро племя людское и зло не правит им! Почто бы мне место своё освящать, коль не с добром к добру стремился?! Коли б со злом, так не брал бы в святители Господа… Дьявола бы покликал, ему бы заклался душой!.. И не горела бы она у меня, не мучилась своим страшным крестом, выданная мною на поругание смради! Узнал я, поп, мир сей и племя его людское… Чернобылье то!
– Истинно, государь, – чернобылье! – с омерзением искривился Левкий. – Точию не в бег от него пускаться, а оболчися во оружие супротив него. Во оружие гнева, и терзать, терзать, терзать! Душу свою отмети, государь! Господь наш, Исус Христос, також готовит месть свою роду людскому. Писано: «Се грядёт со облакы, и узрит его всякое око, и те, иже пронзили его, и возрыдают пред ним племена земные».
– Люблю тебя, поп… Хоть и тянешь ты мою душу в бездну. Ты також чернобылье, толико во много-много раз ядовитей, и оттого ты уже не вреден мне, а полезен.
– Спаси тя Бог, государь, – польщённо осклабился Левкий.
– Полезен тем, что яд твой не смрадит, а убивает, – жёстко прибавил Иван.
Вошёл Федька Басманов, сказал, что явился воевода охоронного полка Зайцев и на очи просится.
– Что ему? – насупился Иван.
– Что?! – Федька ехидливо перекорчил лицо. – Должно быть, чести ищет!
– То не дурно! – уничтожающе глянул на него Иван. – Пусть войдёт.
Федька хмыкнул, отворил дверь, впустил Зайцева. Воевода вошёл, поклонился:
– Доброго тебе утра, государь!
– Где ему быть добрым, – буркнул Иван, – коль спозаранья докучать починаете.
– Прости, государь, – повинно преклонил голову Зайцев. – Твоим наказом принужался: с важным делом не коснеть.
– Говори…
– Так что, государь, лихо охоронникам твоим от старицких доможиров. Избяного опочива нам не дадено… Ютят нас по чуланам, да по сеням, да по анбарам холодным… Корм нам дают неуедный… От того корма тоска утробная, и полчане твои опростались черевами. Я ин к пиру вечор не пошёл: ходил ублажал их терпеть, покуда тебе не пожалуюсь.
– Славно, славно Старица нас жалует! – сверкнул глазами Иван. – Буде, мне ещё за пир вчерашний братца моего возблагодарить?! И на капусту сию?! – Иван схватил миску с капустой и швырнул её под порог.
– А Васьки, дьявола, всё несть… – вдруг жалобно и сокрушённо вымолвил Левкий и праведнически посмотрел на Ивана. Иван медленно перевёл тяжёлый взгляд на Левкия и вдруг захохотал, запрокидывая в изнеможении голову.
– Должно, девок мнёт в подполу, рабичич![129]129
Рабичич – сын рабыни.
[Закрыть] – чуть переждав хохот Ивана, вновь промолвил сокрушённо Левкий. – Велел бы ты его выхолостить, государь. Вкусил уж он своё, а прилежней станет, как без мошонки останется.
– С Васькой мы ещё расправимся, – сказал весело Иван. – Дай мне раздумать, како охоронникам моим обиду уважить?!
– Пусть сами всё изымут, – сказал Левкий. – По воле своей! Спусти их на старичан, ибо писано: «Неже избегнут воздаяния за неправду свою?»
– Пусть будет так, – кивнул головой Иван. – Уразумел, воевода? Я ныне в объезд отъеду, а ворочусь – так не было бы обид у моих охоронников!
– А Васьки, ирода, всё несть! – взныл в нетерпении Левкий. – Высечь надобно дьявола!
– Сыщи-ка, Басман, его! – кивнул Федьке Иван.
Федька лишь намерился ступить за порог и столкнулся с Васькой. Васька весело поклонился, понёс кувшин к столу, поставил его, с довольнцой похвастал:
– Выискал я мальвазию! Хитро припрятано, да я выискал!
– А лживишь, дьявол! – сощурился Левкий. – Девок мял в подполу. Аз упросил государя высечь тя, балахвоста! Быть те ноне драным!
– Помил, святой отец, – обиделся Васька. – Видит Бог!.. Пяток бочек обсуслил, покуда мальвазию выискал. Государь! – стал перед Иваном на колени Васька. – Коли вру, так хоть печкой подавиться!
День был ясный, спокойный, полный капели и первого мартовского тепла. В белёсом глубоком небе виднелись редкие прожилки облаков. Солнце настойчиво лезло ввысь и увязало в густом голубоватом мареве, не осиливая его.
На старицком подворье снег поутаял, исчернел… Заканчивалась санная пора, но в объезд по уделу царь ещё собирался ехать в санях. Четыре тройки выстоявшихся санников[130]130
Санник – лошадь, приученная ходить в санях.
[Закрыть] дожидались у крыльца…
Челядь неотлучно, с раннего утра, стояла по своим местам, дожидаясь выхода царя, но вот уже приближалась пора обедни, а царь всё не выходил – кутил в своей опочивальне.
Васька Грязной успел уже с десяток раз смотаться в винный погреб… Ключников княжеских и слуг, приставленных прислуживать царю, Васька поразогнал – сам прислуживал! Ещё бы! Разве мог он удержать свою спесь и не показать им, кем он стал, он, Васька Грязной, ещё недавно не знавший хода дальше княжеской псарни, а нынче – посмотрите! – собутыльничает с самим царём! Князь Владимир, старицкий властитель, брат царский, и тот не позван: сидит и мается в своей светёлке и дожидается наравне со своими холопами, когда царь соизволит позвать его, а он, Васька, – смотрите! – с царём как с приятелем, и царю с ним занятней и лучше, чем с князем Владимиром.
Старицкие челядники сторонились Васьки: и честь ему боялись оказывать, чтобы не навлечь на себя немилость своих хозяев за угодничество перед их бывшим холопом, и от открытого непочтения удерживались – всё-таки царский служка, любимец, и Бог весть чем придётся расплачиваться за непочтение к нему: ладно, если шкурой, а если головой? А Ваське и это нравилось: холопья душа его, выпестованная на псарне, была не больно привередлива, хотя уже и поднабралась чванства в царском дворце.
Бередливая, горячая мысль залетела в него, как прошёлся он важным шагом по старицким хоромам с винным кувшином – раз прошёлся, да другой, да третий, – отпугивая и гоня с дороги растерявшихся челядинцев… Славно было бы, размечтался Васька, остаться ему в Старице, покуда царь с князем в отъезде будут. Хозяином был бы! Ефросинью он уже в счёт не брал. Запер бы её в покоях – кому она могла пожаловаться? Да и кто посмел бы за неё вступиться? Весь охоронный полк царский в Старице – триста сабель без полусотни!
Буйным, хмельным и греховным мыслилось Ваське то вольготье, которое он мог обрести, останься в Старице один. На всю жизнь насытил бы себя, выдайся ему хоть единый такой день, но откуда на него могло скатиться такое счастье?! На удачу свою он уже не надеялся: она сполна наградила его, приблизив к царю, а просить царя – просто так, взять да и попросить оставить его в Старице – он не смел.
Неухищрённая Васькина душа смирилась быстро и легко, и, спускаясь в очередной раз в погреб за вином, от которого в царской опочивальне уже задурила неистовая весёлость, он позабыл про свой буйный соблазн, искушавший его душу: он был пьян, всем доволен и ему не хотелось уже куражиться и хозяйничать в Старице, ему хотелось облобызаться с кем-нибудь, поговорить, отвести душу… Но с кем он мог это сделать? Кому с развесёлой щедростью мог подарить тот единственный свой сребреник, за который уступил царю свою душу? Кому?! Вот она, судьба! Повис Васька между небом и землёй, ухватившись за невидимые нити счастья, и висит, а на чём висит, за что держится и крепко ли то, за что он держится, – этого Васька не знает и не хочет знать! Весёлый, важный, шествует он через княжьи палаты с кувшином, как поп с кадилом, в голове хмельная круговерть, тяжёлое сердце рвётся из-под мышки, жжёт бок, Васька истошно, не замечая, обжимает его рукой, а в голове круговерть, бессвязность – легко Ваське, вольготно, весело…
В царской опочивальне блаженствует хмель, и новый кувшин уже только на зависть глазам. А самые завидущие глаза у Левкия. Васька плещет ему в чашу густую, как кровь, мальвазию, Левкий окунает в неё свой жадный рот, сосёт с натугой, с сопением… Высосав, отдышавшись, начинает вылизывать по-собачьи алые заеды.
Федька натягивает на Ивана зашморганные сапоги, после сапог принимается натаскивать ферязь… Иван пьян, весел – Левкий постарался, потешил, развеселил царя, окунул его омрачённую душу в хмельную купель и вынул её оттуда посветлевшей и облегчённой. За это и любит его Иван, и держит около себя, лечась его юродством и шутовством. А Левкий старается угодить ему и потчует его этим зельем щедро и обильно, видя, что он пристрастился к нему так же, как к зелью хмельному.
На крыльце Ивана встречал князь Владимир. Полдня прождал князь – обедать не сел, не прилёг… Что на душе – Бог весть, а на лице радушие, приветливая улыбчатость… Даже решился по-братски пожурить Ивана, что тот во хмелю в дорогу пускается.
Иван вальяжно обнял Владимира, притянул к себе, настырно – раз и другой – поцеловал в темя. Владимир как-то сразу сник от этих поцелуев, словно почуял скрытый в них яд.
Зазвонили к обедне. Глухо, как бы таясь, покатился над Старицей медленный звон. Навстречу ему из широких ворот княжеского подворья выметнулись четыре тройки. На головной – царь, пьяно откинувшийся на широкую спинку саней, устланных бухарскими коврами…
Васька пустил лошадей во всю прыть – топот копыт заглушил откатившийся звон.
Умчался царь из Старицы, а она осталась растерзанной, напуганной и смятенной, как девственница, познавшая жестокую и властную похоть. Ответа на вопрос – что будет? – она не получила, да и этот самый напастный для неё вопрос затмился на некоторое время пьяным угаром, которым одурманила её всё та же жестокая и властная похоть.
В первый же день, как и обещал царь, выкатили на торг десять бочек вина – и окунулась Старица в хмельную купель, разбесилась, разъюродствовалась, зашлась разгульным гвалтом и ропотом, распотрошила свою степенную благообразность и вывернула её на дурную сторону. До потёмок дурили и буйствовали старичане, дорвавшись до дарового зелья, а с потёмками еле-еле поунялись и поплелись по домам, но не все добрались до кутников и тёплых печей – многих приютила холодная подворотня. Всю ночь мыкались с фонарями по старицким улицам бабы и слуги, разыскивая своих мужей и хозяев.
На заутрене церкви были пусты, но разве осмелились бы старицкие попы восстать в своих проповедях на того, кто толкнул их паству на такой грех? Уныло служились службы, зато торжественно воздавалась хвала царю, пожертвовавшему каждому храму щедрые дары. В первый же день он лично объехал все церкви и соборы, сделал вклады иконами, серебряной утварью, деньгами и в каждой церкви заказал молебны по убиенным в Полоцке. Такие молебны он заказывал во всех городах и монастырях, мимо которых проезжал.
Ночь прокатилась по Старице тяжёлым хмельным забытьём, а утром дьяк Большого приказа, царский казначей Угрим Львович Пивов, расчёсывая пятерней свалявшуюся муругую бороду, не проспавшийся, не прохмелевший после ночного пира, утробно икая и с мукой крестя рот, расхаживал меж пяти дубовых сундуков, сплошь окованных железом, и угрюмо, но ревностно осматривал висящие на них замки. Палату с сундуками охраняли семеро стражников снаружи, а внутри, прямо на сундуках, спал Махоня Козырь – заплечных дел мастер, который один стоил семерых со своей силищей и которому в извечной его неприкаянности всегда приходилось искать себе приюта в самых невероятных местах.
Угрим Львович поджидал старицких кабатчиков, чтобы вновь отсчитать им двадцать пять рублей, обещанных царём на вино.
Махоня не поднимался с сундуков, похотливо позёвывал, прижмуривался, мягко, словно обласкивая дьяка, говорил:
– Эх, пригожее житьё-бытьё на сейном свете…
– Ну уж?! – икнул и перекрестил рот Пивов.
– Ей-бо! Я како секу бедолажных, у мене приятство в душу восходит! Како у тебе, коли ты деньги считаешь! Весь бы век сёк… Иначе тоска! В нутре – как бы песок…
– Пригожее, стало быть, житьё?..
– Пригожее! Вот бы ещё бабу… высечь! Николь не сёк баб.
– А мял?..
– Дык сие-т што?! Вовсе не то приятство. Высечь бы!..
– А замок пошто порушен? – насупляется Пивов, заметив на одном из сундуков погнутую дужку замка.
– Дык… испытал – нешто сломить нельзя?!
– А как кугмач[131]131
Кугмач – голова, темя.
[Закрыть] твой испытаю?
– Дык… – Махоня виновато отворачивается от грозного лица дьяка, но дьяк перешагивает через сундук, сует Махоне под нос кулак…
– Будет тебе пригожее житьё!
– Дык… – виноватится Махоня, – всё едино пусты. Всю уж казну пропировали да провоевали. Последнее старичанам на зелие вытрухиваешь.
– Ишь ты?! – дивится Пивов. – Откель тебе ведомо про сие?
– Сам-то ты, Угрим Львович, во хмелю сие бубнил.
– Вот те на!.. – поражается Пивов. – Высечь надобно меня… Высечь, высечь! – сокрушается Пивов.
– Дык чаво – поусердствую, Угрим Львович, – услужливо говорит Махоня.
– Тебе бы токо сечь!
Приходят кабатчики. Махоня нехотя слазит с сундуков, садится в углу… Кабатчики начинают торговаться с дьяком – не хотят уже выставлять десять бочек за те же деньги, убыточно, мол, оптом, от кружечной торговли прибыль большая… Хвалуют дьяка согласиться на семь бочек.
Пивов, раскорячась, садится на один из сундуков, захватывает в кулак свою бороду – зловещее сопение его начинает терзать скряжные души кабатчиков. Некоторое время они маются, перескрипывают половицами, утружденно и горестно перетаптываясь, как на панихиде, наконец, перестрадав, обмыслив, подсчитав, добавляют ещё одну бочку. Пивов продолжает восседать на сундуке, как на троне. Половицы начинают скрипеть ещё жалобней, лица кабатчиков натужно осклабливаются в льстивой улыбке – душу готовы уступить дьяку, только не лишнюю бочку, но Пивов непреклонен:
– С кем торгуетесь, ялыманщики, – с царём! Он вас от татарвы щитит, от литвина щитит, от ляха щитит, вон – пять сундуков серебра истратил, чтоб вам, корнодухим, вольготно во всём было, а вы жлобитесь, мошну свою бережёте!
– Торг дружбы не знает, Угрим Львович…
– Пета бяху[132]132
Пета бяху – старая песня.
[Закрыть], – отмахивается Пивов. – Десять бочек, и ни единой мене! Не то – вон томится без дела наш заплечник, а у него плёточки по сходной цене!
Сдаются кабатчики. Пивов отмыкает сундук, начинает отсчитывать по деньге, кидая их в рот. Накидав сотню, выплёвывает вместе со слюной в ладони кабатчикам. Их пятеро – каждому по пяти сотен серебряных лепестков, маленьких, тоненьких, как скорлупа тыквенной семечки. Долго тянется счёт: кабатчик, приняв от дьяка сотню монет, принимается в свой черёд забрасывать их за щёку, пересчитывая…
– Единую недодал, Угрим Львович…
– Проглотнул, ялыманщик! – сердится Пивов.
– Резаная, Угрим Львович…
– Вы, мошенники, и портите деньги.
– Не по-божески, Угрим Львович, трёх недодал!
– И не подавился, ялыманщик? – только удивляется Пивов.
Незадолго до полудня на старицком торгу вновь вышибают из бочек днища… Пивов первым прикладывается к ковшу: вино не больно доброе, смешанное с медовухой, зато крепкое! Пивов косится на стоящих тут же кабатчиков – сплутовали-таки, мошенники! – но снова заводиться с ними ему не хочется. Ему хочется квашенины, хочется спать…
– Давай, давай, люди, подходи! – громко зазывает Пивов. – Гуляйте, пейте здравие государя нашего Иван Васильевича!
И опять накатывается на Старицу пьяная одурь.
Наехали на торг царские охоронники, отпущенные Зайцевым на разгулку, и не по одному ковшу пропустили – многие и на лошадей еле повзлезли, – а потом пустились брать своё…
И тёплые избы, и сытный корм, и девок – все раздобыли для себя ретивые молодцы в чёрных шубных кафтанах, обшитых по плечам и вороту дешёвой серебряной парчой, – в такие кафтаны обряжал царь своих охоронцев, дабы всяк отличал их от простых ратников. В три дня истерзали они Старицу, так истерзали, что будто чёрное поветрие пронеслось над ней. Ефросинья, которой доносили обо всём, что творилось в Старице, была на редкость невозмутима, целыми днями сидела за ткацким станком и велела бесчинно выпроваживать всех жалобщиков.
Явились к ней уличные старосты, просили заступиться, урезонить распоясавшихся охоронников, от бесчинства которых многие старичане, побросав избы и добро, побежали с семьишками прятаться в монастыри. Но и старост выпроводила Ефросинья, сказав им, чтоб не шли они больше к ней, а шли бы к самому царю, ибо его злой волей занесены на Старицу страдания.
Возвращающегося в Старицу Ивана ждала радостная весть: царица Марья родила сына. Привёз эту весть брат царицы – Михайло Темрюк. В Старицу он прискакал за день до возвращения царя… У самого крыльца упал загнанный им конь. Михайло, шатаясь, взошёл на крыльцо и, узнав, что царя нету в Старице, тоже свалился, мертвецки уставший от непрерывной десятичасовой скачки. Утром он ещё был в Москве, а ночь всю, не отходя, провёл перед дверью царицыной спальни. Перед рассветом утихли натужные крики Марьи, и повитуха отворила тяжёлую дверь…
– Мальчонка, – известила она кратко.
Михайло впрыгнул в седло и, оставив на двухстах вёрстах ещё четырёх лошадей, к трём часам пополудни был в Старице.
Чуть отлежавшись, выпив полкувшина вина, раздосадованный отсутствием царя, но по-прежнему бешено радостный, гордый и неукротимый в своей радости, оттого что теперь кровно породнён с царём, Михайло заметался по старицким хоромам, по подворью шальным, восторженным демоном, ища, куда бы выплеснуть переполнявшую его радость, ища, чем бы отвести душу, выярить её, вытомить, запалить, загнать, как загнал в бешеной скачке лошадей. Выхватив из ножен свой большущий кавказский кинжал, бегал он по подворью, бегал и пританцовывал, хлеща сверкающей сталью такую же, как и он сам, радостную и буйную прозрачность, неудержимо падавшую на землю с мартовского неба. Слепящее солнце раззадоривало его, дразнило, и он в весёлом неистовстве кромсал его кинжалом.
Старицкая челядь разбежалась и попряталась. На крыльце в грузной стойке, скрестив на груди руки, стоял Пивов и равнодушно наблюдал за разбесившимся Темрюком.
«Ишь, юродствует! – беззлобно, с брезгливым самодовольством думал дьяк. – Залетела ворона в царские хоромы: перья много, а лету нет! Дармоед! Шесть тыщ рубликов в прошлом годе высосал из казны… Треть Старицы откупить можно, и всё баскаку[133]133
Баскак – татарский наместник, ведавший сбором дани на Руси в татаро-монгольский период.
[Закрыть] мало! Ноне, поди, по племяннику подарки канючить станет?!» – Пивов поприкинул в уме, сколько у него ещё осталось серебра после трёхразовой выдачи старицким кабатчикам – оставалось немного… Пивов твёрдо решил: «Не дам!» Царскую казну он берёг ревностней, чем свою собственную.
Темрюк неистовствовал весь день, да когда ещё узнал, что царские охоронники оставлены в Старице, придумал и вовсе помрачительное дело – разослал их по всем старицким колокольням и велел беспрестанно звонить всю ночь, и всю ночь стонали над Старицей изнасилованные колокола, стонала земля, разверзалась над ней бессонная темнота, и в гулкое небо билось жалобное эхо.