Текст книги "Княжна Владимирская (Тараканова), или Зацепинские капиталы"
Автор книги: Сухонин Петрович
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 44 страниц)
III
ЧТО ВЗЯТО, ТО СВЯТО
В один из тёплых осенних дней, когда хлеб был уже убран, в село Зацепино, принявшее, по долгому отсутствию владелицы и неизвестности её местопребывания, вид вольной слободы, нежданно, негаданно вдруг прибыло начальство.
Засуетилось, забегало село. Волостные головы, сельские старшины, выборные, сотские и десятские побежали к конторскому дому встречать и чем можно умасливать начальство. На ком числилась какая недоимка, тот спешил, что было получше да подороже, снести в подполицу; девки прятались по чуланам; парни уходили в лес. Не ровен случай, пожалуй, ещё возьмут да в рекруты угодят, говорили они и бежали, кто с топором, кто с ружьём, а кто и с пустыми руками, только бы на виду не быть, с начальством не встречаться, а подобру-поздорову подальше убираться. Петровские-то времена, видно, не совсем забыты были.
Сам главноуправляющий и душеприказчик по завещанию Анисим Антонович Чернягин, уже семидесятипятилетний старик, поселившийся в Зацепине со времени ссылки в это имение князя Андрея Васильевича и живший с семейством в особом доме, выстроенном для него нарочно в конце села и устроенном так, что немного таких домов было и у помещиков, счёл долгом встретить начальство и в чём нужно уважить. Хотя он и надеялся, что начальство, должно быть, им довольно, так как забыто им никогда не было и на каждый праздник удовлетворялось всем, что каждому следовало по положению безнедоимочно, но всё же начальство было начальство, поневоле поедешь.
Чтобы удовлетворить прибывших, чем можно, пришлось открыть два-три окна в наглухо заколоченных до смерти Андрея Васильевича доме и, несмотря на тёплый день, истопить две-три печки, для изгнания сырости; затем на кухне развести огонь; выискать какого-то мальца, бывшего при поваре-французе князя Андрея Васильевича поварёнком, и заставить его готовить обед, собрав, разумеется, с мира необходимые припасы; наконец, сыскали какого-то третьего подкамердинера и подлакея и их поставили для услуг. Ведь не угодить – насолят хуже.
Начальство прибыло не только что в полном своём составе, но даже в усиленном. Оно состояло из капитан-исправника, двух заседателей земского суда, стряпчего, члена опеки и секретарей обоих судов.
Но что особенно смутило и заставило задуматься всех обывателей села Зацепина, это то, что вместе с начальством прибыл князь Юрий Васильевич.
После смерти князя Андрея Васильевича, столь обидевшего братьев своим завещанием, предоставлявшим не только полученное от дяди, но и отцовское родовое имение своей двоюродной сестре, которую они никогда не видали. Юрий Васильевич никогда не показывался в Зацепине, и теперь если приехал, то, стало быть, что-нибудь да есть, что-нибудь да мастерит.
– Батюшки, отцы родные! – загалдели крестьяне. – А ну как нас да ему отдадут?
– Кормилицы, ведь он со света Божьего сживёт!
– При нём как есть барана к празднику не освежи, курицы не смей продать! Какая есть телушка и ту оброком обложит!
– Пареньков заберёт всех в Питер, по контрактам в ученье отдаст, молодцов сдаст в рекрута, а девок на вывод продавать станет!
– Он не то чтобы лют сечь был, не засекает до смерти, сечёт не очень больно, зато часто; чуть что – и розги; в иной день раза три под секуцию попадёшь! По Шугорановке знаем; ведь были при старом-то князе одновотчинники, так знаем!
– А уж жмот-то какой, не приведи Господи, какой жмот!
– Просто жила, как есть жила! У самого себя хлеб отжиливает!
– Беда, беда! Не жалейте ничего, родимые, как бы беду изжить!
Понятно, что после хотя строгого, но патриархального правления Василия Дмитриевича, милостивого, истинно гуманного владения Андрея Васильевича, потом жизни почти на воле под управлением Анисима Антоновича и опеки – мысль попасть в руки князя Юрия Васильевича, которого Андрей Васильевич, жалеючи крестьян, отстранил от наследства, казалась для крестьян ужасной.
– Да, да, нужно не жалеть, – говорили они. – Приехал, так уж недаром; именно что ни на есть да мастерит.
Но известно, гром не грянет, русский мужик не перекрестится. Крестьяне погалдели, погалдели и не сделали ничего, а князь Юрий Васильевич действительно мастерил. С той самой минуты, как князь Никита Юрьевич ему сказал, что зацепинское имение ему можно к рукам прибрать, он ни спать, ни есть не мог, всё думал, как бы это сделать, как бы устроить!
«Ведь богатство-то царское; даже сосчитать никак не могу!» – думал он. И вот в этих-то мыслях он доказывал съехавшемуся начальству, что если княжна Настасья Андреевна столько лет за получением наследства не является и даже не даёт никакого отзыва, то, значит, её нет на свете; стало быть, завещанное ей имение следует отдать ему как её единственному наследнику, так как брат его, князь Дмитрий, умер бездетным.
Начальство слушало его и молчало. Оно было всё новое, только что установленное преобразованиями Екатерины на выборном начале, и не совсем ясно сознавало ещё ни свои права, ни свои обязанности, поэтому в делах вообще более опиралось на утвердительные и отрицательные знаки своего стряпчего, чем на свои собственные соображения. «Стряпчий, человек прожжённый, – думали члены суда, – он на этом вырос, сызмала все эти крючки произошёл, ему и книги в руки. На его же ответе лежит, чтобы всё по закону шло да хорошо было». И вот стряпчий кивнёт головой, и капитан-исправник говорит, да и заседатели поддакивают; а если стряпчий тряхнёт головой отрицательно, все одинаково на «нет» идут.
Но хотя дел начальство и не понимало, но всё же соображало, что оно начальство и что от него много зависит; а если зависит, то глупо было бы упустить случай и не воспользоваться, не погреть руки, приехав в княжее имение, как они Зацепино называли. Ведь по имению-то этому с его волостями и деревнями в их только округе числится более семи тысяч душ; что значит для него какая-нибудь сотня, другая? По пятаку с души, так более 350 рублей будет, больше, чем годовое жалованье судьи. «Погреть руки можно, – думали все, – не только можно, но и должно».
Это-то рассуждение заставило к членам и секретарю земского суда присоседиться и секретаря уездного суда, и члена опеки. Они хотели убедиться, что земский суд не всё себе забирает, а и об уездном суде и об опеке думает; хотели убедиться, что всё как следует по чинам и местам по совести разделяется. Установления, стало быть, были новые, да порядок-то старый.
– Не одному же земскому суду брать, ведь и мы есть хотим! – говорили уездный судья, предводитель и другие чины. Они даже и не понимали, что можно служить и не брать. Они помнили, что по старой памяти службу называли кормлением, и готовы были с радостью и теперь проситься на город покормиться, да только не смели; всё, дескать, нонче по-немецкому: ешь да молчи!
Поэтому, когда по предъявлении Чернягину указа о том, чтобы он допустил членов земского суда к проверке движимости по имению, тот заявил, что у него всё цело, назначил выборных, чтобы показывать всё, что суду будет угодно видеть, а сам уехал, поднеся, однако ж, исправнику барашка в бумажке, то исправник распечатал бумажку при всех, нисколько не стесняясь даже тем, что тут был и Юрий Васильевич. Он пересчитал под общим наблюдением положенную в конверт и подлежащую разделу сумму и насчитал 300 рублей мелкими десятирублёвыми бумажками.
Довольные таким приложением к представляемой описи, ни исправник, ни стряпчий, ни другие члены ничего не захотели и смотреть. Они и без того знали, что всё цело. Во-первых, потому, что слухом земля полнится, а строгая аккуратность и точность Анисима Антоновича была известна; а во-вторых, что если бы было и не цело, то ведь сдавать-то будет он же, Анисим Антонович; а члены суда знали, что Анисиму Антоновичу есть из чего пополнить: без мала пятьдесят лет княжим имением управляет почти безотчётно и по двум завещаниям от князя Андрея Дмитриевича и от князя Андрея Васильевича был особыми суммами награждён.
Ни раздел поднесённой Чернягиным суммы, ни утверждение описи без проверки не смутили и не скандализировали Юрия Васильевича. Дело было обычное, естественное, совершенно в порядке вещей. Он сам не хуже суда знал, что у Чернягина всё цело, всё в сохранности, стало быть, проверяй не проверяй, всё одно будет; знал также, что если уж суду дан был указ и суд наехал, то без барашка в бумажке его нельзя было проводить. Ему показалось только, что сумма очень велика. «Триста рублей! Шутка, одних рублей ведь триста. Рубликов бы пятьдесят, много семьдесят, а то триста... Чернягину чужих-то не жаль! Сколько же эти кровопийцы с меня потребуют, чтобы имение мне отдать? Пожалуй, заломят тысячу... Ну да что же делать-то, и тысячу, и полторы дам, только бы отдали!» – рассуждал Юрий Васильевич про себя и старался доказать всем присутствовавшим, что имение отдать следует ему.
Стряпчий опровергал его доводы, объясняя, что завещание утверждено высочайшим повелением и содержит в себе разные условия, на основании которых имение должно переходить не в обыкновенном порядке наследования, а согласно условиям завещания.
Юрий Васильевич с этим, разумеется, не соглашался и в жару спора высказал, что вот бывший генерал-прокурор, генерал-фельдмаршал князь Трубецкой...
– Ведь-с он-с дело знал, господа; согласитесь, знал-с? – сюсюкал Юрий Васильевич. – Так вот-с он сам лично мне говорил, что отдать имение мне следует-с. Сам даже брался-с выхлопотать-с. Ей-Богу, брался-с! И денег вперёд не просил. Говорил, всё как есть имения-с и капиталы-с выхлопочет. Стало быть, ясно, дело-с подходящее-с и сделать-с его можно.
– Так что же вы думали, князь! На что же лучше? У князя Никиты Юрьевича, кроме знания, была и сила! Другого такого ходатая не сыщешь! – заметил капитан-исправник.
– Что и говорить-с, понимаю-с, хорошо понимаю; да уж судьба-с моя, видно, такая; что станешь делать? Умер-с, умер-с князь Никита Юрьевич. Как мы поговорили-то с ним, – эдак-с хоть сегодня, а недели через две-с, не больше, он уж на столе лежал-с. Я ведь к тому говорю, что, стало быть, можно-с, когда он говорил.
– Ну нет, извините, ваше сиятельство, – сказал один из заседателей. – За что князь Никита Юрьевич мог взяться, за то нашего брата соболей ловить посылают!
– Вам нужно, князь, поговорить с этими ярыгами-законниками, – начал опять капитан-исправник. – Мы военные, хоть и по гражданской идём, а всё без этих выжиг шагу ступить не смеем; даже и взятку берём, так только с их благословения.
Стряпчий почесал затылок. Он тоже причислял себя к числу законников, которых исправник окрестил именем ярыг и выжиг. Однако он промолчал; время было не такое, чтобы ссориться. Если исправники брали только с их благословения, то и стряпчим без исправников выеденного бы яйца никто не дал. Распорядительная-то часть ведь всё же была в руках исправников.
– Так вы бы с этими ярыгами! – повторил исправник.
– Говорил-с, как не говорить! И деньги-с платил, – слезливо проговорил Юрий Васильевич. – Сами ведь посудите, эдакое-с богатство пропадает-с! И с Агапитовым, и с Безносиковым говорил. Да ещё-с нарочно выписывал-с; расходу сколько было, я ему две беленьких-с подарить должен был, да дорога, содержание, всё это-с стало в копейку. Из Ярославля выписывал нарочно такого ярыгу-с, что, говорят, и в Питере такого нет. У князя Трубецкого сперва служил, а потом в сенат секретарём-с. Говорят, там всем, как называют-то по-новому, по-старому было повытье, так всем повытьем ворочал. Ума палата-с. Уволен-то он был, говорят, за то-с, что дело какое-то выкрал. Умница, сказать нечего, умница! Одно жаль: такой пьянчуга, что и сказать страшно. Без вина или водки и говорить не станет-с. А как пишет; сказать нечего, талант, истинно талант-с! Хоть три века читай, а всё ничего не поймёшь! Такая мудрость ему уж от Бога дана.
– Кто же это? Я, кажись, всех в Ярославле знаю! – сказал заседатель.
– Коряга! Может, слышали-с?
– Коряга! Как не слыхать! – отвечал исправник. – Из хохлов...
– Ну, этот, батюшка князь, сказать по совести, у чёрта хвост украдёт! Уж если он ничего придумать не мог, то, значит, дело дрянь, не стоит и начинать! – сказал заседатель, замечая знак отрицания стряпчего.
– Оно не то чтобы ничего-с, но только, что сказал он, так это всё это неверное, несовершенное... По перу-то было просто отказался; говорит, нужно-с свидетельство о смерти. Ну, а потом-с, когда я его угостил да две беленьких поднёс, он и растаял; начал думать и сказал, да что-то такое несовершенное...
– Что ж он сказал? – спросил стряпчий.
– Да он-с сказал: во временное владение просить можно, под опекой-с, и велел с вами поговорить, господа-с. Так что вы думаете?
Заседатели взглянули на исправника, исправник на стряпчего, стряпчий сделал утвердительный знак.
– Ну что ж, на первое время хоть и во временное хорошо; а там, князь, понемножечку да полегонечку, ваше сиятельство, и начнёте дельце-то объегоривать! – проговорил опять заседатель.
– Говорите же, господа-с, что и как? – сказал князь Юрий Васильевич. – Мы-с от благодарности не отказываемся!
– Да что тут благодарность, ваше сиятельство, – начал стряпчий. – Вот за его высокоблагородие, господина исправника, я скажу: пять дадите на всю братию, временное мы оборудуем.
– Как это пять-с, я не совсем понимаю-с?
– А кажется, ваше сиятельство, дело понятное! Поднесёте пять тысяч на братию, и село Зацепино со всеми угодьями, полями и лесами, со всей движимостью, окрестными деревнями и волостями, со всем, как было у вашего батюшки, что в нашей округе, будет во временном вашем владении.
– Пять тысяч! – с изумлением и с каким-то диким отчаянием в голосе проговорил Юрий Васильевич. – Да разве это возможно, пять тысяч?
Пять тысяч по тому времени была сумма действительно весьма значительная.
– Ведь на всю братию, ваше сиятельство, так что вам и беспокоиться будет не о чем. Подумайте, на сколько это рук пойдёт! Пер-наперво земский суд, опека, потом суд уездный. Спросите вот у них, откажется ли кто-нибудь! – проговорил стряпчий, указывая на секретаря уездного суда и члена опеки. – Потом, как вы изволите думать, ведь и губерния пить-есть хочет и дело-то понимает. Да из консистории метрик из приходских книг не выпишут, а из депутатского собрания выписок из родословной без денег не дадут; а гражданская палата, губернское правление? Все знают, что дельце-то масленое! А разделишь на всех, так нашему брату не то тысячи, а и сотен-то не придётся...
Стряпчий проговорил это с апломбом и оглянулся, чтобы видеть, какое впечатление речь его произвела на присутствующих. Заметив у всех одобрительные и сочувственные взгляды, он самодовольно начал охорашиваться и замолчал, как бы говоря: я своё дело сделал, теперь ваше дело, господа.
– Пять тысяч! Это невозможная-с, невероятная-с сумма, господа. Откуда взять такие деньги? Да это...
– Полноте скупиться, ваше сиятельство, – сказал другой заседатель как-то в нос и с каким-то прихрюкиванием. Первый заседатель перебил его:
– Ведь дельце-то, ваше сиятельство, сами изволите знать какое. Другого такого дела, пожалуй, и в жизнь не будет. Егор Егорович говорит правду: без приложения губерния не пропустит. Вы подумайте: сейчас же вы получите в своё распоряжение больше 7000 душ, как же тут пяти тысяч не дать?
– Не получу-с, не получу-с; только временно-с и под опекой. Ничего-с не получу лично-с; и бьюсь-то, можно сказать, только из самолюбия, всё же, дескать, зацепинское.
– Что вы говорите, князь, – возразил исправник. – Сегодня вам в руки указ, завтра вы будете хозяин полный. Отчёт у вас может потребовать только княжна Настасья Андреевна, а откуда её взять? Месяца не пройдёт, вы свои деньги вернёте. Не скупитесь же; право слово, не скупитесь!
– Если бы ещё вы все имения мне отдали, господа, тогда так; а то вот вам подай пять тысяч, по Парашину, пожалуй, больше потребуют, да по другим волостям в разных губерниях. Эдак, пожалуй, тысяч двадцать истратишь; имения-то будут-с почти купленные-с!
– Дёшево покупаете, князь! – сказал член опеки. – Тут одни картины есть, что по 20 000 стоят, а вы... Ведь больше двадцати тысяч душ; а дома, а завод, а движимость!
– Да ведь всё-с это временно-с, поймите, господа! Всё это-с только на хранение-с! Что за радость-с? Потом только отвечай!
– Денежки, говорят, хоть чужие в руках подержать хорошо! Они как масло пристают! – заметил член опеки.
– Нет-с, не из чего, господа, такой суммы, право не из чего-с! – ответил Юрий Васильевич. – Вот кабы вы хотели тысячки полторы-с?..
– Нет, князь, такого и разговора вести нельзя! – отвечал исправник, взглянув прежде на стряпчего.
– Ну хорошо, быть по-вашему: даю две с половиной-с. Полторы сейчас, а тысячу по вводе.
– Чего нельзя, того нельзя, стало быть, и говорить об этом пустое дело! Подумайте: вот нет-нет да и наезжаем мы сюда поверку и контроль чинить, и всякий раз получаем за то от экономии в благодарность то 300, а то и 500 рублей. Всё доход! Отдадим имение вам – этот доход уж в небе будет!
– Ну три?
– Нельзя! – отвечал капитан-исправник, поглядывая на стряпчего.
– Три с половиной?
– Менее пяти никак нельзя, ваше сиятельство; верьте Богу, боимся, самим внакладе бы не остаться. Хотите пять – будем думать и делать, а не хотите... сами изволите знать: сухая ложка рот дерёт.
– У меня денег таких нет!
– На нет и суда нет, князь! Только тогда, как говорится, груздем не зовись и в кузов не ложись!
– С вами, господа, видно, ничего не поделаешь! – начал вновь Юрий Васильевич. – Обидеть хотите меня, бедного человека-с, по миру пустить-с. Что ж делать-с, тянусь из последнего; хотите четыре, – всё, что за душой есть!
Исправник взглянул на стряпчего; заметив его отрицательный знак, он отвечал тоже отрицательно.
– Ну что тут станешь делать, если уж вы меня хотите вконец разорить? Выходит, надо быть, по-вашему; пять, так пять, три при указе, а две через четыре месяца.
– Вы смеётесь над нами, князь... – начал было говорить опять тот же разговорчивый заседатель, но стряпчий его перебил.
– Полноте, ваше сиятельство, – сказал стряпчий, – мы не дети, знаем хорошо, что только получите имение в руки, вас и не достанешь, а с нас будут требовать. Хороши мы будем. Нет уж, как было говорено: тысячу рублей задатку сейчас, а четыре – из рук в руки при получении указа. Вы подумайте: мы сделаем – вам будет пример и для других вотчин и имений. В Парашине, говорят, дворец такой, что и у царицы такого нет!
Делать было нечего, пришлось согласиться. Теперь вопрос был только о том, как бы скорее. Таким образом, Юрий Васильевич, сговорившись относительно зацепинских имений, поехал в Москву, в Петербург, на завод. С плачем и горем выпускал он деньги, торгуясь за каждый грош, но волей-неволей платил; не платить нельзя было.
С той самой минуты, как Никита Юрьевич ему намекнул о возможности получить имения и капиталы, завещанные Настасье Андреевне, эта мысль преследовала его неотступно. Она была, можно сказать, манией души его. Он только о том и думал. И вот наконец дело приходит к окончанию. Он, правда, истратился, разорился, но зато если не капиталы, то имения зацепинские будут у него в руках. Он повыжмет из них сок, усотерит истраченные им деньги.
«Одно жаль, – думал он, – нельзя вот этот хлам продать (под хламом он подразумевал дивные произведения искусства, собранные Андреем Дмитриевичем и Андреем Васильевичем). Значатся по описи, продать никак нельзя. А зачем они? Никакой пользы-с, мёртвый капитал! Ну да ничего, мы постараемся пообменять которые подороже. В описи же не оговорено никаких примет. О статуях, например, не сказано даже и того, мраморные они-с или алебастровые, мы сделаем их все алебастровыми. Да и картины... написано, например, «Ночь» Корреджио; мы и повесим ночь, а там доказывай, Корреджио она или какая другая. Распорядимся-с, одно слово, что распорядимся!»
Между тем мало-помалу между крестьянами начали распространяться слухи, что их отдают князю Юрию Васильевичу.
Тут они и в самом деле готовы были ничего не жалеть. Грянул гром. Собрали денег, послали ходоков в Зацепинск, в губернию, а потом в Петербург. Но было уже поздно. Дело было решено, и земский суд наехал из Зацепинска вводить князя Юрия Васильевича во временное владение селом Зацепином с волостями и деревнями. Крестьяне подняли вой, бранили себя, что долго собирались. Но близок локоть-от, да не укусишь; делать было нечего, стали собирать понятых.
В это время действительная наследница князей Андрея Дмитриевича и Андрея Васильевича Зацепиных, Настасья Андреевна, ехала из Гавра через всю Европу в Россию. Ехала она тихо, покойно, не торопясь, в своём экипаже, останавливаясь там, где что-нибудь обращало на себя её внимание.
Из газет она знала, что в России всё покойно, смут нет.
«Если существует ещё там какая бы то ни было княжна Владимирская, – думала она, – то, видимо, волнения она не произвела, сочувствия себе не вызвала. Может быть, она захватила себе мои имения? Что ж; мне изобличить её будет легко. Да этого и быть не может. Чернягин, душеприказчик и управляющий моего отца и кузена, был в Париже и знает меня лично».
Таким образом, ехала она довольно медленно, наблюдая и рассматривая всё, что казалось ей любопытным.
Но нужно сказать, что это была уже не та княжна Настасья Андреевна, которую мы видели среди избранного кружка в отеле герцогини Прален, с её спокойной грацией, холодным, но глубоким взглядом её голубых глаз, немножко насмешливой, но приятной, сияющей улыбкой, молчаливой, но с метким значением каждого слова; не та, которая среди блестящей, модной молодёжи великолепного двора Людовика XV сумела отличить молодого энергичного американца Ли, столь не похожего на эту молодёжь, угадав в нём человека; не та княжна, которая расспрашивала Франклина об его открытиях, интересуясь всем, что относилось к успехам разума; и не та Настасья Андреевна, само отрицание которой, готовность к самопожертвованию разливали столько энергии в отряде её мужа, давали столько отрады всему, что её окружало. Горе, тяжкие потери оставили на всём существе её печальный след. Глаза её смотрели глубоко, но тускло. Слёзы иссушили их блеск. Нежный румянец молодости пропал. Она похудела и побледнела. Личико её как-то осунулось, и даже морщинки чуть заметными чёрточками обозначились на её лице. Но она всё ещё была хороша, чудно хороша, несмотря на свои уже за тридцать лет.
Особенно хорошо было выражение её печального глубокого взгляда и её доброй и светлой улыбки. Она смотрела так, как будто говорила: «Вы не смотрите, что я так печальна; всё же я люблю вас, всех люблю и себя не пожалею, чтобы все были счастливы!» К тому ж её стройность и величественность, её грация, благородство каждого её движения, сохраняющие своё обаяние до глубокой старости, не могли не останавливать на ней внимание, не могли не заставлять на неё засматриваться.
Она ехала и наблюдала. Настасья Андреевна заметила, что делаемые ею наблюдения её рассеивают, не дают углубляться самой в себя, не дают отдаваться грустным мыслям, отводят воображение от печальных картин прошлого.
«Стало быть, наблюдения помогают мне переносить с твёрдостью моё глубокое, безысходное горе, а я должна его переносить с твёрдостью, как женщина и как христианка», – говорила себе Настасья Андреевна и старалась больше видеть, больше наблюдать.
Дело в том, что ей хотелось занять себя, а для того, ясно, нужно было вдумываться в то, что было перед ней. И вот она начинает вдумываться, доискиваться причин, почему это так, а не иначе. Она смотрела на свои наблюдения как на лекарство от грусти, которая по временам её одолевала, и, естественно, хотела, чтобы лекарство это действовало на неё глубже и сильнее.
Таким образом, она привыкла вникать, вдаваться в анализ всего, что только проходило мимо её глаз. А анализ, естественно, вызывал мысль, вызывал заключение и, наконец, приводил к вопросу, что будет делать она в России?
Отвечая себе на этот вопрос, она не могла не вдаваться в иллюзию, не могла не увлекаться иногда мечтой. Голова её незаметно принимала и усвоила себе разнообразные предположения социального устройства. В то время это был модный предмет беседы образованного общества, – предмет, составлявший существенную задачу литературного движения того времени, – движения, давшего толчок общественному мнению. С лёгкой руки Жан-Жака Руссо все хотели говорить и писать об общественном устройстве. Направление, выразившееся школой физиократов, каковы были Кенэ и Мирабо-отец, поднявшие в экономическом развитии знамя «дружбы к людям», привлекало и занимало собой всех, от глубокомысленной, седой головы министра до головки молодой девушки. Ясно, это направление не могло не коснуться и размышляющей головы Настасьи Андреевны.
Думая о России, она невольно идеализировала её устройство. В то время о России много говорили и много писали. Слава Семирамиды севера, покровительницы философов и энциклопедистов и победительницы всех своих противников, обращала на неё общее внимание. Екатерину прославляли Вольтер и д’Аламбер, Дидро и Кребильон, Неккер и мадам Жофрен. О ней говорили в салонах, в литературе, в политике. Говоря об Екатерине, нельзя было не говорить о России. Слава её оружия, успехи просвещения, начинающаяся литература – всё это издали блестело, сияло, прославлялось. Настасья Андреевна, в которой ни на минуту не погасала живая струйка истинно русской души, невольно сочувствовала этой славе, гордилась ею; гордилась тем более, что она видела, что народ везде бедствует, везде подавлен.
«Не подавлен он, не бедствует только у нас, в России, в моём дорогом отечестве, – говорила себе Настасья Андреевна. – Грубые нравы там смягчаются милостивым царствованием разумной и справедливой государыни, а феодального гнёта там никогда не было, стало быть, неоткуда ему было и явиться».
Проезжая Южную Францию, потом Германию, она была поражена одним – всеобщим рабством. Рабство было принципом социального устройства Западной Европы. Оно царствовало повсеместно и распространялось на всех. В деревнях – крепостное право, в городах – цехи и корпорации, в столицах – бюрократия. Все одинаково смотрели на общество как на рабов, созданных для услаждения тех, от кого оно зависело.
«Какая разница от свободы воззрений Северной Америки, – думала Настасья Андреевна, – Америки, которая перед целым миром заявляет, что в ней нет рабов, все господа!»
И точно, там рабов не было, по крайней мере до тех пор, пока не присоединились к республике рабовладельческие штаты.
А тут Настасья Андреевна видела везде крепостное право, и до какой степени? До права на жизнь и смерть, до подчинения сюзерену не только труда, но и совести, своего человеческого чувства и достоинства. Сюзерен имел право требовать десятину произведений земли, первенца всех стад, половину силы труда, первую ночь брака. Это было его легальное право, была привилегия феодального деспота.
«След исторической жизни, – думала Настасья Андреевна, – след победы и гнёта, наложенного победителем на расу побеждённых. В России, – рассуждала она, – не было ни победителей, ни побеждённых. Там братья, исполняющие волю только одного, избранного, по воле Божией, народом из того рода, который в смутные времена исторической жизни России сохранил всю чистоту своего имени. На этом основании, – думала Настасья Андреевна, – у нас, в России, не может быть тиранства, говорящего: «Веруй так, а не иначе; живи так, а не иначе; отдавай свой труд, своих первенцев и то, что тебе дорого, за то, что я даю тебе право жить и дышать». У нас нет таких мертвящих и давящих постановлений. Потому-то, – думала она, – прилагать свою мысль и деятельность к почве, где разум не стеснён насилием, где человек признается человеком, – это благословение и милость Божия. А я могу прилагать не только мысль, но и средства, будто нарочно Богом мне к тому предоставленные. Не для того ли Богу угодно было посетить меня несчастиями после того чистого и светлого счастия любви, которое я испытала на чужой стороне, чтобы потом направить меня, умудрённую опытом, на благо родной страны?»
Мечты, мечты, где ваша сладость? Приехала в Россию и что же увидела Настасья Андреевна? То же крепостное право, то же рабство, тот же гнёт, усиленный только грубостью нравов и дикостью произвола.
Правда, в этом рабстве не было легальных прав на жизнь и смерть, не было права на первенцев, на первую ночь брака, на совесть верования. Но что значит отсутствие юридических прав там, где не охранена неприкосновенность личности? Кто же не откажется и от совести, и от семейства, и от самой жизни в виду истязаний и пыток? Не откажется христианский мученик!
Да! Но разве возможно всем быть героями мученичества!
При этом, проезжая сперва Европу, а потом Россию, Настасья Андреевна заметила в практике жизни всеобщий, хотя и весьма странный закон общественности: всё, что давит и гнетёт, вырождается и беднеет, всё, что подавлено и угнетено, крепнет, богатеет и развивается. Этот закон, как кара Божия гнету, насилию и произволу, как высшая справедливость Промысла, проходит через. историю всех стран и народов и выражается последовательно в социальном устройстве каждого. Его уже понимают и начинают усваивать не только идеологи, но и люди жизни. Вот германский император Иосиф II объявил себя врагом рабства. Русская императрица Екатерина выразила готовность издавать у себя энциклопедию.
Не суждено ли ей, русской женщине, не знающей России и испытавшей столько счастия и столько горя на чужой стороне, указать на этот общий исторический закон, чтобы путём убеждений и примера прийти к отрицанию насилия?
«О, это было бы действительно милость Божия, душевное вознаграждение за всё горе, которое я перенесла!» – сказала себе Настасья Андреевна и с молитвой обратилась к Тому, от кого зависит наше утешение в минуты горя и страдания.
Собираясь в Россию, Настасья Андреевна решила, что миссию своего добра и любви она начнёт с самого глухого угла своих имений, с того княжества, имя которого она носит, именно с дедова и прадедова села Зацепина. Она приехала туда в то самое время, когда, приняв уже в своё владение Парашино, князь Юрий Васильевич хлопотал о том же в Зацепине и когда члены земского суда вместе со стряпчим и священником, служившим благодарственный молебен за благополучное завершение дела, окончив формальности ввода во владение и разделив между собой, по чину и значению, полученные от князя Юрия Васильевича деньги, весёлые и довольные, садились за изобильную трапезу, предложенную им, по обычаю, князем Юрием Васильевичем, тоже весёлым-развесёлым, несмотря на понесённые им расходы.