Текст книги "Княжна Владимирская (Тараканова), или Зацепинские капиталы"
Автор книги: Сухонин Петрович
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 44 страниц)
IX
КОНЕЦ НАЧАЛА
Возвратясь поспешно в Петербург в минуту самого переворота, Никита Юрьевич Трубецкой окинул опытным и холодным взглядом положение дел. Он увидел, что гвардия если не вся шла против императора, оставаясь верной присяге и знамени, то потому, что не знала о существовавшем заговоре. Совершавшийся переворот был для многих неожиданностью. Во-вторых, многие не шли из страха, а иные из презрения к измене. Зато теперь он видел, что и ста человек, которые пошли бы за императором, нельзя было набрать. До такой степени в течение шестимесячного царствования гвардия Петра была им обижена, возмущена и оскорблена. Духовенство со своим первенствующим архипастырем полностью сочувствовало перевороту, предпринятому Екатериной. Уже одно распоряжение о рекрутчине с сыновей священников и дьяконов заставляло его смотреть на Петра чуть ли не как на врага христианства, особенно после облегчений, сделанных им в пользу раскольников, и после того как им была подтверждена секвестрация монастырских недвижимых имений. Сенат, дворянство, сословия тоже были на стороне императрицы. Неуважение к личности и заслуге, выходки, можно сказать, детские против мнений, обычаев, уважаемого всеми порядка в такой степени оттолкнули от императора Петра III всех, что говорили: «Что бы ни сделалось, всё будет лучше». Даже народ, простой народ, крепостная чернь, совершенно безразлично относившаяся тогда ко всякой власти, так как ближайшая власть над нею были помещик и исправник, а эта власть при всех переменах оставалась неизменной, даже эта чернь была против Петра. Кощунство над религиозными святынями и неприличие внешней обстановки вооружили против него даже чёрный крепостной народ. Некоторое сочувствие Петру Трубецкой мог заметить только среди раскольников; но опора на раскольников могла стать серьёзной – Трубецкой это хорошо знал – ни в каком случае не в Петербурге.
Затем Трубецкой видел, что управление взято твёрдой, неколеблющейся рукой и что опрокинуть эту руку у Петра не станет ни твёрдости, ни уменья.
Стало быть, Петра не будет, и мечта управлять его именем царством исчезла из головы Трубецкого. Нужно теперь подумать о том, как бы удержаться. При этой мысли он сейчас же поехал было догонять Екатерину. Но едва он поравнялся с Преображенским полком, как все кругом завопили:
– Прочь, изменник! Он шпионом приехал! Он выдать хочет, хочет объегорить! Он не наш!
Екатерина узнала, в чём дело, и прислала сказать, что она благодарит Трубецкого за усердие, но просит возвратиться в Петербург, так как войско волнуется из-за его присутствия. Трубецкой возвратился.
«Однако что же это такое? – рассуждал он. – Нельзя же, чтобы так? Пусть бы ещё регентство – а то самодержавное главенство. Это не может не вызвать оппозиции, и мы первые о том позаботимся».
Ему доложили о прибывшем вслед за ним в Петербург графе Иване Ивановиче Шувалове.
Трубецкой приказал просить.
– Знаю, что вы вправе сердиться, вправе претендовать, – начал Иван Иванович, входя в гостиную, где Трубецкой его принял, – хотя, видит Бог, я не хотел вас огорчить; я хлопотал для вас о назначении высшем...
– Таком высшем, что, пожалуй, и курица будет считать себя выше, назначьте только ей жалованье... – отвечал с юмором Никита Юрьевич.
– Нет! Я считал, что, сохраняя жалованье и предоставляя председательство в высшем государственном учреждении, я давал вам случай успокоиться, отдохнуть. После только я заметил, что вы признали это для себя обидным. И это мне тем более было огорчительно, что я считал себя обязанным вам своим положением. Но виноват, виноват, приехал просить прощения и в минуту общей опасности соединить свои силы для отпора.
– А отпор есть?
– Он должен быть! Мы должны его открыть, разумеется, осторожно, – отвечал Шувалов. – Если против вас, князь, она и не имеет ничего, то зато на вас накинется Бестужев; а меня она всегда считала своим личным врагом, стало быть, наше положение одинаково. Я не колеблюсь отдать в ваше распоряжение всего себя!
– Благодарю, граф, и ценю вашу доверенность. Разумеется, вы меня обидели. Я был генерал-прокурор, у меня была власть на всю Россию! А тут вдруг – в почётные куклы... Вы говорите – отдохнуть; да кто же вам сказал, что я устал? Кто сказал, что мне нужен был тот отдых, которым вы по своей доброте меня наделили? Желание отдыха обусловливается болезнью, старостью и вообще какой бы то ни было немощью? Мне и теперь 62 года, и надеюсь, никто не скажет, что я слишком слаб и тяжёл, когда в мои годы маршировать выучился и прусский строй понял. Кирилл Разумовский моложе меня, думаю, лет на пятнадцать, если не больше, но как ни учился, – говорят, из Пруссии нарочного капрала выписывал, – а всё марширует курам на смех! Стало быть, я далеко не стар, особенно для того, чтобы думать и обсуждать... Но всё это в сторону! Если работать вместе, то старое вспоминать не к чему. А разумеется, вдвоём всякое дело идёт скорей и надёжней, поэтому в свою очередь и я вам скажу: отпор есть! Нужно только суметь за него взяться!
– Намекните, князь; я в вашем распоряжении. Вы знаете, как после милостей покойной государыни мне было тяжко. Но теперь я подпадаю просто под гнёт... Я должен бояться стен собственного дома, которые могут возбудить зависть новых любимцев; должен бояться надеть или не надеть какую-нибудь пуговицу. Правда, Пётр оставил Разумовского в покое; но, во-первых, по легкомыслию; во-вторых, надолго ли; а в-третьих, всё же тот подарок ему поднёс – миллион... А Кириллу, Бог знает, долго ли бы он его в покое оставил? Меня, вы знаете, он хотел взять с собою в поход в Гольштейн. Зачем? Ну какой я военный? Ясно, чтобы иметь под руками, а там, пожалуй, недалеко было бы до пыток и ссылки. Но с ним уладиться я всё же как-нибудь ещё надеялся бы. Он незлой человек. «Ну, думаю, поднесу ему в свою очередь миллион или что-нибудь в этом роде! А эта барыня... Нельзя даже вообразить, до какой степени в ней развиты скрытность, хитрость и злоба! «О, она железо скушает! – говорил Алексей Петрович Бестужев. – Враг вам, враг мне, но человек, нельзя не сказать, умный». Нет сомнения, надолго ли, накоротко ли, но теперь он опять в ход пойдёт; чего же можем ожидать мы?
Граф Шувалов несколько раз прошёлся по комнате и опёрся на решётку экрана, стоявшего перед камином. Он смотрел на Трубецкого с ожиданием изречений оракула, понимая, что не ему, сластолюбивому, евнухообразному и уже довольно ожиревшему, составлять проекты, которые могут дать отпор женщине, подобной Екатерине. Он вздохнул, вспомнив дорогого братца Петра Ивановича. Вот тот бы выдумал, он бы составил... Иван Иванович Шувалов забыл, что и братца Петра Ивановича он же в благодарность за доставленный ему случай сумел стушевать, тоже с почётом, с соблюдением всех условий благодарности, но так же, как и Трубецкого, сумел заставить и его отдыхать!..
Трубецкой смотрел на Ивана Ивановича внимательно; он как бы хотел пронизать насквозь эту ещё молодую сравнительно, но уже отяжелевшую фигуру в обер-камергерском мундире. Он вспомнил, как он с его двоюродными братьями тянули его изо всех сил за уши, как хлопотали, разумеется назло Бестужеву, разумеется для себя, но всё же выводили его выше и выше. Ну, вот вытащили, и что же? Всё побоку! Что, если и теперь? Нужно всмотреться, нужно угадать...
Но сколько ни смотрел Никита Юрьевич на Шувалова, сколько ни желал войти в сущность его помышлений, он видел только одно, видел, что тот трусит, страшно трусит. Не за жизнь, – зная Екатерину, он мог рассчитывать, что жизнь его в безопасности, – но трусил он из-за потери жирного куска, который достался ему на пиру жизни: за француза-повара, за право кататься цугом, за возможность слушания разного рода прославления его ума, могущества, великой мудрости и лицеприятства; наконец, за право поразвлечься иногда от воспоминаний о ласке отцветшей красавицы с юными зефирчиками кордебалета...
«Он мой, – подумал Трубецкой. – Теперь он не посмеет ни восстать, ни отстать от меня. Да и я не таковский, чтобы его выпустить. Купаться, так будем купаться вместе. Тогда всё же в нём была кое-какая энергия, а теперь... За внешние условия он отдаст не только первенство, но... всего себя».
И, думая это, он начал говорить свободно.
– Отпор найден, и этот отпор главнейше в ней самой, в её безмерном славолюбии и стремлении быть всем. Видите, она не довольствуется регентством. Ей мало сущности власти, нужен ещё и корень. Она объявляет себя самодержицей, забывая, что и дерево не держится на чужом корне.
А корень, который она избирает, чужой. Против него будут все, начиная с её родного сына. Теперь оглядимся, к каким обстоятельствам поведут нынешние происшествия? Прежде всего, что они делают с Петром?
– Они увезли его в Ропшу!
– И там с ним покончат! Это, разумеется, с политической точки зрения самый дерзкий, но в настоящем положении и наиболее рациональный исход. В политике не жалеют человеческой жизни! Но ещё вопрос, покончат ли? Всё же отречения, обещания, все полумеры будут писаны на воде! Ведь Пётр не малолетний! Положим, что порох выдумал не он; но не разучился же он читать, и если не он, так другие найдут случай выкопать его, хотя бы из-под земли. А там у него явятся и деньги, и войско, и народ. Родовое начало, как его не жми, выплывает наверх само. Деньгами, на первый случай!, его снабдит хотя прусский король, а там... Но, положим, они покончат рационально, всё-таки нужно будет объяснять, лгать. Вот уж и слабая сторона.
– Скажут, удар.
– Но в такого рода случайные удары, кстати, обыкновенно никто не верит! А не поверят случаю, не поверят и смерти. И вот где-нибудь... у нас же в таком ходу, начиная с Дмитрия Расстриги, самозванство... Не забудьте, граф, что у нас в России есть две силы, силы ещё не тронутые, но которые могут разрастись до ужасающих размеров. Первая сила – это крепостное право, вторая – раскол. А раскольники очень ценили Петра III. Он первый снял с них путы, отделяющие их от человечества.
– Вы думаете, князь, что может явиться самозванец?
– Не думаю, что может, но скажу – явится непременно, и не один; но только вопрос, как он пойдёт, как его поведут... Если поведут хорошо, то вот и отпор.
– Гм! Нужно повести умно!
– Разумеется, граф, – улыбнувшись, отвечал Трубецкой, – чтобы комар носу не подточил! А тогда, вы понимаете – отпор...
– Да, и верный, и страшный.
– Но, разумеется, эта мера слишком крутая, слишком решительная. Она может отразиться гибелью на сотнях тысяч; на первое время нужно будет поухаживать около Иванушки!
– Да ведь он, говорят, совершенный идиот?
– А нам какое дело? Ну, составим совет, будем его тешить мистицизмом. Нам и духовенство поможет. Мы же уступим ему и по рекрутству, и по имениям. Впрочем, и это не всё, есть кое-что другое!
Шувалов даже вытянулся от любопытства.
– Кто сказал, что у прежних государынь не было прямых наследников? Вот княжна Зацепина, в пользу которой я недавно завещание утверждал; она приходится Анне Ивановне родной и законной племянницей. Тут и деньги не нужны, на первое время есть. Елизавета Петровна тоже была замужем. Разумовский был человек молодой, разве от него не могло быть детей?
– Говорят, и были!
– Признаюсь, я не верю. Незачем было бы их прятать. Когда всех, даже племянниц его, казачек и крестьянок, Елизавета берегла, воспитывала и устраивала, может ли быть, чтобы ни с того ни с сего она бросила своих родных детей? Да и Разумовский. Он был слишком награждён, слишком богат, чтобы не взять детей к себе. Ну, нашли бы им названую матушку. Но дело не в том, были ли; а найдутся люди, которые, в случае нужды, могут поверить и сказать, что были.
– Да! А тогда?
– Тогда, само собой разумеется, заговорят и об ударе, и о немецком царстве, и о фаворитах. Вы знаете, граф, что в мутной воде раки ловятся и грибы растут.
Шувалов растаял, когда Трубецкой стал раскрывать свои дальнейшие планы, сущность которых опиралась всё-таки на то, чтобы комар не мог носу подточить и чтобы, выведя на свет Божий интригу, они оба, пружина дела, были, во всяком случае, в стороне.
– Князь, я уже принёс вам моё извинение и искреннее раскаяние. Клянусь вам, что если я был и виноват, то не от неблагодарности! Я старался доказать, что я благодарен глубоко. Но самомнение, мысль, что я принесу несомненную пользу, если возьму всё в свои руки, меня увлекли. Но я виноват, глубоко виноват! Теперь я ваш и телом, и душой! Распоряжайтесь, требуйте, и машина в ваших руках.
Приятели-враги обнялись и расцеловались.
– Хорошо! – сказал Трубецкой после нескольких минут лобызания. – Но первый спор лучше последнего. Следует уговориться вперёд. Если наша возьмёт, то что может вас удовлетворить?
– От вас зависит, от вас зависит, князь! Теперь я уже не имею честолюбивых замыслов. Я хлопочу о спокойствии. Разумеется, я ещё не стар, люблю почёт, наконец, и привык заниматься. Но я вполне полагаюсь на вас.
– Просвещение и внутренние дела! Согласны?
– Разумеется!
– А я возьму на себя политику и войско, меня это займёт!
– А финансы?
– Отдадим Глебову. Он будет у нас под рукой и обогатит обоих, да и ответственности меньше!
– Отлично!
– Флот отдадим Головину.
– Коммерцию можно поручить Кастюрину, из нашей воли не выйдет!
– Из нынешних возьмём только Волкова. Правда, теперь он и нашим и вашим, зато голова, золотое перо. Теперь, по совести, в конференции и работал только один он.
– Итак, князь, дело надо считать решённым. Буду проситься за границу и повидаюсь с этой княжной самой. Обо всём вы получите сообщение, как мы условились. Хорошо бы только Разумовских притянуть!
– Нет! Они, по крайности Кирилл, всецело передались туда, – заметил Трубецкой. – Он, кажется, и жену и детей готов забыть. Смотрит и слушает как оракула, дурак дураком! Ну, Алексей – тот в святость бросился. Притом, кто бы что ни говорил, а любить ему нас, особенно вас, граф, не за что! Да и к чему? Люди слишком тяжелы на подъём и привыкли брать всё только деньгами, благо они у них есть! Алексей поднёс государю миллион, чтобы тот только его не трогал. Не меньше, думаю, поднесли они и Екатерине. Нет, будет успех, они и без того будут наши; а чтобы помочь нам, они палец о палец не ударят.
– А Воронцовы?
– О Романе и говорить нечего. Михайло же, тот и без того под рукой, нам помогать станет; по крайней мере, не помешает ни в каком случае. Меня, признаюсь, заботят больше попы. Ну, да нужно посмотреть сперва, как дело поведут, а там можно будет видеть, за что взяться. Если обопрутся как есть на Григорья Орлова, то и говорить нечего, такая опора недолго продержится!
Шувалов уехал от князя обнадеженный и успокоенный.
«В самом деле, – думал он, – как они ещё дело-то поведут; а то после переворота с Бироном последовал новый переворот, в пользу Елизаветы. Как знать, не последует ли что-нибудь и теперь? Если правление будет опираться на гвардию, то, естественно, что гвардия обратится в преторианскую стражу или, как говорил император, именно в янычар. А тогда твёрдость всякого правительства будет сомнительна. Но Трубецкой прав: что было – видели, а что будет – увидим!»
Рассуждая в этом смысле, Шувалов поехал в Зимний дворец, где, не говоря дурного слова, его повели присягать.
Трубецкой между тем с особым интересом разговорился с каким-то расстригой-попом и тонко вразумлял его, какие последствия могут произойти от переворота и каким образом может сам собой возникнуть контрпереворот.
Расстрига много не понимал, но мотал себе на ус.
Разговор коснулся князя Зацепина. Расстрига описывал, как Дмитрий Васильевич продал своё имение, как прокутился совсем и впал в такую крайность, что из последней деревеньки, которая у него осталась и к которой он причислил всю свою дворню, стал по одиночке псарей продавать.
В свою очередь Никита Юрьевич стал мотать себе рассказы расстриги на ус.
Расстрига говорил о грабежах, о том, как появился в их местах разбойник Топка и никому прохода не даёт. Как шайка его растёт с каждым днём из беглых и он два раза уж с войсками сцеплялся, – такой отчаянный и головорез, что и сказать нельзя. Раз ведь попался было, так откупился, воевода отпустил.
Никита Юрьевич знал это хорошо, но спросил:
– Как отпустил?
– Да так! Воевода ему позволил по базару ходить, милостыню собирать. Тот при всём народе из глаз конвойных словно сквозь землю провалился, исчез как дым, а на другой же день прокурорскую деревню выжег.
Далее расстрига поведал о старцах на Узенях, о разных согласиях, о том, как местные воеводы народ жмут, сколько денег берут.
Никита Юрьевич молчал и тоже всё мотал себе на ус, давая себе слово выписать к себе князя Дмитрия Васильевича Зацепина во что бы то ни стало.
«От крайности он на всё пойдёт! – думал про себя Никита Юрьевич. – Кого бы только говорить с ним заставить, чтобы не самому».
В то время как Трубецкой в Петербурге обсуждал могущие быть последствия совершившегося переворота, Екатерина сидела в Монплезире, в комнате, которую называют малой голландской кухней и которую занимала до того одна из её любимых камер-фрау Катерина Ивановна Шаргородская. В комнате был маленький очаг из расписных голландских изразцов и, говорят, она действительно служила кухнею, в которой Екатерина I, бывшая тогда ещё просто Мартой, готовила своему царственному супругу Петру Великому любимый им форшмак. В ней стояла ещё та резная мебель из чёрного дуба, которая тогда была общей принадлежностью голландских домов. Екатерина сидела на одном из таких стульев, перед небольшим столиком, на который были поставлены в деревянных точёных подсвечниках две сальные свечки, а между ними лежали вновь изобретённые тогда щипцы. Сбоку за этим же столом и на таком же стуле сидел Григорий Орлов и по своей всегдашней привычке не то рисовал, не то чертил что-то на лежавшем перед ним чистом листе бумаги. Прямо против государыни стояла атлетическая фигура Алексея Орлова.
Вечер 29 июня 1762 года в Петергофе был превосходный. Солнце садилось на гладкую, как зеркало, поверхность моря, отбрасывая последние лучи свои на террасу Монплезира и освещая неясные очертания вдали, слева Кронштадта, а справа Петербурга. Оно как бы взывало взглянуть, полюбоваться на его ясный закат. Воздух был полон ароматов цветущих лип и каштанов. Тишина была мёртвая, только изредка прерывал эту тишину трелями запоздавший со своей песней соловей.
Казалось, и воздух, и закат солнца, и чудный вечер вызовут на террасу даже мёртвого; казалось, нельзя было не пожелать взглянуть на эту картину покойного моря; нельзя было не пожелать вздохнуть полной грудью этим чистым, свежим воздухом, этим бальзамическим ароматом зелени и цветов и не замечтаться под звук этой переливчатой, то нежной, то будто торжественной и радостно-игривой соловьиной песни...
Да! Но только не тогда, когда кипят людские страсти.
Комната, в которой сидела Екатерина, была мала и тесна. Кроме троих, в ней находившихся, казалось, не было места никому более. Единственное окно её, доходящее до самого пола, как и все окна этой части Монплезира, выходило прямо на террасу. Но ни Екатерина, ни её собеседники не только не подумали открыть окно и взглянуть на ясный закат, не только не решились вдохнуть ароматного воздуха, но укрылись ещё, опустив двойную штору из голландского баркана, подбитую зелёным полинялым коленкором, висевшую тут, вероятно, со времён Петра Великого, чтобы с террасы невозможно было видеть ни кто там, ни что делает и даже есть ли там кто-нибудь. Между тем Большой Петергофский дворец был ярко освещён, и там ждало государыню самое разнообразное общество, состоявшее из начальников частей предводимых Екатериной войск, сопровождавших её вельмож и являвшихся со всех сторон различных начальников учреждений, которые прибывали выразить Екатерине своё почтение и преданность и к которым на походе ещё присоединился Разумовский, чтобы руководить своим, командуемым им Измайловским полком.
Екатерина сидела заметно измученная, что было и неудивительно после того, как целый день она должна была выполнять роль спокойной торжественности и уверенного в себя величия и притом сдерживать себя, принимая послов мужа и давая объяснения всем, кто только имел случай эти объяснения её выслушивать.
– Я не хочу ему вреда, Алексей, – усталым голосом говорила Екатерина. Она чувствовала, что в эту минуту она решает не только свою судьбу, но судьбу всего государства. Но, будучи почти не в силах преодолеть свою усталость, она только прибавила: – Пусть живёт и, если может, наслаждается жизнью. – Но, переведя дух и как бы оживившись, она продолжала: – Я готова предоставить ему для того все средства, даже если он хочет – его Романовну. Я хочу только быть спокойной от его по-детски диких, ни с чем не сообразных выходок. Я хочу, наконец, спасти Россию от этого невозможного, невероятного человека! Поэтому что бы там ни было, а его собственноручное отречение от престола необходимо. Он не может царствовать. Самая мысль о предоставлении ему власти должна пугать всякого, кто его знает. Вот его любимцы, Вильбоа, Корф, те то же говорят... Они явились ко мне прежде даже, чем сенат успел объявить присягу. Поэтому от моего имени обещайте ему хороший пенсион, право жить где угодно, пожалуй, даже забавляться со своей охранной стражей, делать парады, разводы, обмундировывать её по новым образцам... Одним словом, делать всё, что он делал и теперь. С бесценной Романовной он тоже может не разлучаться. Обещайте всё, только чтобы отречение было написано его собственной рукой... В случае же его крайней настойчивости, обещайте ему даже его любимый Гольштейн. Скажите ему, что он может удалиться туда с пенсионом, титулом, свободой, своей Романовной и всеми своими любимцами. Одним словом, обещайте, что хотите, только пусть он всех нас освободит, пусть напишет формальное отречение.
Алексей Орлов стоял и слушал эти слова молча, переминаясь с ноги на ногу. Он временами многозначительно взглядывал то на брата, то на государыню. Григорий Орлов тоже молчал, продолжая не то рисовать, не то высчитывать с карандашом в руке.
– Что он теперь делает? – вдруг спросила Екатерина, откидываясь на спинку стула и поправляя отворот обшлага Преображенского мундира, в котором она была.
– Кто он? Государь? – спросил необдуманно Алексей Орлов.
– Мой муж, Пётр Фёдорович. За его письмом ко мне и объявлением сената он уже не государь! – заметила Екатерина тихо, но знаменательно.
– Виноват, ваше величество! – отвечал Орлов, поправляясь. – Я назвал его так машинально, по старой привычке!.. Супруг вашего величества, ках привёз его брат Григорий, сидит в Марли и пьёт с Иваном и Фёдором Барятинскими красное вино. Ведь мы именинники сегодня, государыня, – продолжал Алексей Орлов шутливо, – так, ради именин, нам немножко и покутить не грешно...
– Пусть кутит, сколько хочет, только бы не скрылся.
– Будьте покойны, государыня. Марли стерегут Баскаков и Бредихин с выборным десятком преображенцев; да и мои гусары наготове...
– Так идите же, Алексей, и приводите эти переговоры к концу!
Алексей Орлов всё переминался, молчал и не уходил.
– А я всё это время рассчитывал, всемилостивейшая повелительница, во сколько дней и сколько войска наш бывший император Пётр Фёдорович может привести из Гольштейна, при помощи своего друга, прусского короля, если в самом деле вы его туда отпустите. По этому расчёту выходит, – вот взгляните, государыня, – что через двадцать дней он может быть у Риги со ста двадцатью пятью тысячами человек отборного русского и прусского войска. Сила порядочная, особенно под начальством таких генералов, как из русских: Румянцев, Чернышёв, Панин, Волконский, а из пруссаков – Кейт, Шверин, да и сам прусский король Фридрих II. Посмотрите, государыня, проверьте, верен ли расчёт?
– Я не говорю, что я так сейчас его и отпущу в Гольштейн, – отвечала Екатерина, оживляясь от противоречия. – Я говорю только, что этим можно увлечь, можно уговорить... Если императрица Елизавета не признала возможным отпустить за границу принца Иоанна – ребёнка, и его родителей, не имевших почти никаких отношений к иностранным государям, то тем паче нельзя допустить его, царствовавшего шесть месяцев и вошедшего с прусским королём в такое согласие, что их, кажется, водой не разольёшь! Я указываю только путь, чтобы получить отречение, против которого нельзя было бы возражать. А там Гольштейн можно заменить Вологдой, отряд войск для упражнения и забавы – наблюдающими жандармами под начальством верного человека, а предоставляемый в полное распоряжение пенсион – содержанием в строго очерченном порядке... Только послушайте, Алексей, я не хочу, чтобы эти переговоры велись здесь. Его нужно увезти куда-нибудь подальше и так, чтобы было известно немногим, где он находится...
– А из Вологды, государыня, вы полагаете, далеко до Берлина, особливо через Архангельск, где легко может быть приготовлен корабль...
– Э, Боже мой, Грегуар, ты вечно споришь. Я ведь так сказала – Вологду. Ну, придумаем другое место, Верхотурье, Томск... Мне теперь нужно только отречение...
Григорий Орлов хотел ещё что-то возразить, но Алексей перебил его:
– Ну что, брат, тут сказки рассказывать! Увидим вперёд, что будет, тогда и станем думать. Будьте покойны, матушка государыня. Постараемся всё сладить, как вам желательно. И точно, надо, главное, его отсюда увезти, чтобы толков меньше было.
– Возьмите с собой Теплова! – прибавила Екатерина. – Он знает, как этот акт должен быть написан, и продиктует. Кроме того, он поможет вам его уговаривать. Обещайте ему, что Романовна и все его любимцы могут быть с ним; что он не будет стеснён в средствах. Куда же вы думаете его отвезти?
– Да куда бы? Всего лучше в Ропшу. Это и близко, и в стороне...
– Прекрасно! Поезжайте, Алексей, возьмите Теплова.
Я надеюсь, что вы приведёте всё к благополучному окончанию, а моя благодарность...
– Полноте, государыня, мы будем счастливы жизнь положить за вас.
И Алексей Орлов ушёл. Григорий хотел было продолжать ещё свои замечания, но государыня прикрыла его рот своей рукой.
– Полно, спорщик, – сказала она, – что вперёд раздумывать? Разумеется, мы теперь в таком положении, что одна минута может всё погубить. Но уж если начали, и начали, по милости Божией, успешно, то к чему вперёд несчастия и неудачи накликать? Распорядись-ка лучше приготовлением к обратному походу. Когда брат твой его увезёт, то всем нам здесь делать будет нечего. Да узнай: освобождён ли Пассек, первая причина, заставившая нас решиться...
Григорию Орлову делать было нечего. Пришлось поцеловать закрывающую его рот милостивую ручку и замолчать. Картина, которая рисуется перед глазами читателя из разговора между государыней и двумя Орловыми, представляет положение императора Петра III в Петергофе, как бы он был в плену. Впрочем, и в действительности он был в плену, только о плене его никто ему не говорил. Напротив, его все уверяли, что вот сейчас государыня будет его просить к себе, что вот они уговорятся и ему будет сделано всякое удовлетворение.
После того как Измайлов привёз от него письмо, в котором он изъявлял готовность отказаться от престола, Екатерина написала ему собственноручно карандашом приглашение приехать для переговоров. С этою запискою, вместе с Измайловым, она послала Григория Орлова.
Орлов, приехав в Ораниенбаум, проведён был Измайловым прямо к Петру в кабинет.
Проходя по дворцу, он видел в одной из комнат старика фельдмаршала Миниха, который сидел между графиней Анной Карловной Воронцовой, её дочерью, Анной Михайловной Строгоновой, графиней Брюс, князем Голицыным и ещё кем-то. Шутя, Миних весело говорил им любезности.
Невдалеке от них стоял сумрачный Гудович, с обнажённой шпагой в руках, будто собирался кого заколоть или сам заколоться. Стояли камердинер императора Пейкер и Алексей Петрович Мельгунов. Затем весь дворец будто вымер. Не встречалось никого, и тишина была как на кладбище.
Григорий Орлов, войдя с Измайловым в кабинет, увидел государя за столом, вполне одетого, в форме и даже при шпаге. Подле него сидел старик граф Алексей Григорьевич Разумовский; перед ними стояла пустая бутылка из-под английского пива, а в ногах валялся разбитый стакан.
– Как же это возможно, государь, – говорил Разумовский, – брат-гетман, с женой и всем семейством, вчера только уехал от меня в своё Знаменское и даже доехать до Петербурга не мог. Утром, когда, вы изволите говорить, поднялись измайловцы, он был ещё в Гостилицах. Я послал, впрочем, за ним нарочного, чтобы сейчас ехал сюда. Только позволю себе уверить, ваше величество, что он и не думает ни о каких предводительствах, ни о каких заговорах.
Государь слушал его как-то рассеянно.
– Мне говорили, мне говорили... – проговорил он.
Орлов почтительно поклонился государю и, подавая ему записку Екатерины, самым скромным и сдержанным голосом проговорил:
– Ваше величество, государыня поручила мне доложить, что она будет счастлива видеть вас в Петергофе и переговорить лично обо всём, что может быть приятно и доставит удовольствие вашему величеству.
Измайлов подтвердил слова Орлова.
– А! Она соглашается на переговоры! – вскрикнул император, как-то по-детски обрадовавшись. – Ну, вот видите ли, граф, моя высокоумная жена соглашается! Она знает, что меня скорее можно на всё уговорить, чем заставить... Наш старый фельдмаршал с носом! Он говорил, что никакие переговоры тут ни к чему не приведут. А вот она и согласна! Вели, Измайлов, подавать карету. Я еду, сейчас еду!
Разумовский ничего не ответил на это восклицание императора, остановив на Орлове свой пристальный взгляд.
Орлову было неловко от этого взгляда. Он старался его избежать и, обращаясь к государю, прибавил:
– Всемилостивейшая государыня изволила выразиться, что со своей стороны она готова предоставить вашему величеству всё, выполнить всякое ваше желание; только она не может находиться в таком положении, что каждую минуту должна опасаться вашей к ней немилости и даже, как ваше величество изволите знать, в Петергофе быть окружённой пикетами. Она просит только снисхождения вашего величества и готова обо всём лично уговориться.
– И прекрасно! Условимся лично! Я ей полцарства отдам! Я всё отдам, пусть она только мне поможет в войне с Данией. Затем пусть царствует... Едем, Измайлов! Садись с нами, Орлов. Молодчина какой! Переходи ко мне в голштинцы, я тебя в капитаны произведу!