Текст книги "Княжна Владимирская (Тараканова), или Зацепинские капиталы"
Автор книги: Сухонин Петрович
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 44 страниц)
Эти толки сперва шли глухо, в виде болтовни, неведомо откуда исходившей и передаваемой с уха на ухо; потом они начали усиливаться час от часу. И вот начались покушения в пользу Иванушки.
Начались эти покушения с людей тёмных, неизвестных, обиженных тем, что они были оставлены в Петербурге, как бы в кадрах гвардии, тогда как более счастливые их товарищи были взяты в Москву, должны были участвовать во всех торжествах коронации и попасть под тот дождь милостей, который во время коронации должен был на них пролиться.
Михайло Шинов, поручик, жаловался Семёну Гурьеву, прапорщику, что его обошли: другие произведены, а он нет.
– Подожди, – отвечал Семён Гурьев, – может, и на нашей улице будет праздник! Собирается партия, – говорят, будто Иван Иванович Шувалов во главе, – хотят принца Ивана опять в императоры поднять. Тут, говорят, и Голицын Иван Фёдорович, тот, которого покойный государь очень любил, и троюродный дядя мой, бригадир Александр Григорьевич Гурьев; говорят, наших там много.
– А Никита Иванович Панин там? – спросил Шипов.
– Про того не слыхал. Верно, там! Говорили про какого-то знатного Никиту, да, говорят, ещё не высказывается. А ещё, говорят, Корф свою партию тоже собирает. Вот и случай.
Скоро и другой случай вышел.
Сердился очень, что остался в Петербурге, измайловский поручик Пётр Хрущёв и говорил о государыне неприлично. Он говорил, что на государстве ей не быть, так как великого князя, хотя он и малолетний, и миром помазать, и короновать следовало, ибо он от государева корня отросток, а она что?
Подошёл к нему другой поручик, Степан Бибиков, и говорит:
– Что кипятишься, или в разыскных дел канцелярию попасть хочешь?
– Попаду, так и выпустят, – отвечал Хрущёв. – Ведь вон Пассека летось арестовали, да выпустили же, как сила взяла. Иди и ты к нам, не бойся; нас одних офицеров тысяча человек будет; во всех полках есть, и сами фельдмаршалы с нами.
Бибиков сказал это родственнику своему, измайловского полка капитан-поручику Домогацкому, а Домогацкий – Григорию Григорьевичу Орлову.
К Орлову дошло обо всём этом и с другой стороны.
Московского драгунского полка поручик Победимский заявил, что его приглашали в партию принца Ивана, за которым будто бы послан уже капитан Лихарёв. Говорил ему это поручик Чихачёв от имени измайловского капитан-поручика Ивана Гурьева, который будто пригласил к содействию Семёна Гурьева и Льва Толстого, заявляя, что делом руководит Иван Иванович Шувалов; да и Измайловы, говорят, тут.
Начался розыск, без пыток, впрочем. Но никто из поименованных не мог указать, что он имел личное свидание с Иваном Ивановичем Шуваловым; о Никите же Юрьевиче Трубецком никто даже и не поминал, напротив, Иван Гурьев показал, что он говорил о них, собственно, для того, чтобы придать своей партии больше значения. Семён Гурьев показал, что слышал больше всё от Хрущёва, а Хрущёв, что он был только эхом общего говора, слышал как-то, идя с батальоном, сам же об участии каких-либо знатных лиц в их партии ничего не знает. На основании этих показаний и как в этой же болтовне упоминалось имя Никиты Ивановича Панина, который не мог, разумеется, ни мыслью, ни делом в их предположениях участвовать, ни Шувалов, ни Трубецкой к делу привлечены не были.
Разослали виновных в Якутск и Камчатку, но искра осталась под пеплом.
Немедленно по восшествии Екатерины на престол она выписала одного из опальных последнего времени елизаветинского царствования, бывшего канцлера графа Алексея Петровича Бестужева-Рюмина, первого человека, который, видя полную неспособность к правлению великого князя Петра Феодоровича, ещё тогда проектировал, чтобы царственную власть передать Екатерине.
Бестужев приехал из своего Горетова, казалось, тем же разумным, деятельным и упрямым стариком и тем же пронырливым царедворцем, каким он был и до ссылки.
Весьма вероятно, что, выписывая его, Екатерина полагала возложить на него вновь обязанность великого канцлера, так как в Воронцова Михаила Ларионовича она не верила.
Поэтому она встретила Бестужева не так, как императрица, но, можно сказать, как близкая, душевно преданная родная.
– Батюшка. Алексей Петрович, научи и вразуми, помоги делом и советом моей неопытности! – были первые слова Екатерины при возвращении Бестужева.
Он был восстановлен немедленно в своём ранге; все ордена его, включая в то число и портреты императрицы, были ему возвращены. Даже выпущен был оправдательный манифест, коим объяснялось, что ссылка Бестужева состоялась по ложным наветам и была неправильна. Бестужев получил всевозможные атенции, всевозможное удовлетворение и стал пользоваться при дворе обширным влиянием, так как Екатерина почти по всякому важному делу обращалась к нему за советом. Тем не менее канцлерства он ждал напрасно. Канцлером она его не делала.
Оно и понятно. Дело в том, что Бестужев, оставаясь тем же, чем он и был, в своём Горетове усвоил не совсем удобную для канцлера слабость: любил выпить старик. Ну а выпивка – дело не совсем удобное для политической деятельности. К тому же отчасти по летам, отчасти, может быть, и по природе был он в выпивке очень слаб. Два-три бокала шампанского уже заставляли заминаться его язык. На беду, он этого не замечал и в это время особенно любил говорить и высказывать свои предположения; так что однажды, после парадного обеда, когда Бестужев особенно преследовал государыню этими предположениями, она, чтобы избавиться этих преследований, должна была подойти к английскому послу лорду Букингему.
– Видели ли вы, милорд, когда-нибудь охоту за зайцами? – спросила Екатерина.
– Как же, государыня, несколько раз случалось охотиться! – отвечал тот.
– Не правда ли, моё положение очень походит на положение бедного зайца? Меня преследуют со всех сторон, просто атакуют предложениями, проектами и объяснениями, иногда, право, не совсем согласными с законами здравого смысла, и я поневоле должна укрываться где и как удобнее. Но что же делать? Выслушиваю и делаю, что могу, чтобы всех удовольствовать.
Ясно, что, заметив в Бестужеве указанную слабость, императрица не могла и думать о представлении ему канцлерства, хотя Воронцов отпросился для излечения болезни за границу и место оставалось свободным. Она назначила Панина исправлять эту должность, сознавая, что назначить на это место Бестужева невозможно, хотя, признавая его ум, она часто обращалась к нему за советом.
Но Бестужев этого не хотел признать. Он приписывал, что его не хотят назначить по интриге, искал случая эту интригу разрушить и для того старался усилить своё придворное значение всякого рода искательствами и пронырством.
Вспомнив, как он возвысил своё положение при Елизавете, сблизившись с Разумовским, он подумал, нельзя ли и теперь повторить то же самое, сблизившись с Григорием Орловым. Для этого нужно сделать для него что-нибудь такое, чтобы заставило его вечно помнить; вообще что-нибудь такое, что поставило бы его до некоторой степени в обязательные к нему, Бестужеву, отношения.
«Но что же сделать? – спрашивал себя Бестужев. – Как что? А свадьбу!.. Да, свадьбу! – продолжал он, рассуждая сам с собой. – Если Елизавета могла выйти за Разумовского, то почему Екатерине не выйти за Орлова, который, не говоря о многих других причинах, уже и потому выше Разумовского, что не шокирует своим образованием, манерами, разговором. Что он ей нравится – в этом нет сомнения; но пойдёт ли она за него – это ещё вопрос. Как же сделать, чтобы пошла? А как сделал Бирон, чтобы его, по завещанию, регентом назначили? Он заставил подать себе прошение, ради пользы отечества».
И, бюрократ от кончика волос на голове до ножных ногтей, Бестужев, по примерному делу, решил, что и они подадут прошение, в котором пропишут, что, озабочиваясь будущим любезного для всех нас отечества и по вниманию к тому, что великий князь один и слабость его здоровья повергает всю Россию беспрерывным опасениям относительно её государственной будущности, они, по своей бесконечной рабской преданности, решились пасть к стопам её величества и умолять избрать себе супруга по своему желанию, не стесняясь ничем, с тем чтобы в случае – чего Боже сохрани! – несчастия с великим князем другие дети её величества могли быть наследниками её славного царствования.
Сказано – сделано; составлено было в этом смысле прошение и предлагалось к подписи.
Но тут будто чья невидимая рука толкнула пружину; всё заговорило. И заговорили не обойдённые поручики, не тёмные, неизвестные никому личности запасных кадров, а ближайшие сподвижники Екатерины, способствовавшие ей в получении престола. Заговорили: Разумовский, Панин, Воронцов, Теплов – с одной стороны. Они, впрочем, только отказались подписать прошение. Больше заговорили с другой: братья Рославлевы, Ласунский; Хитрово – все те, которые головой рисковали, стоя за матушку царицу Екатерину Алексеевну, и считались приятелями Орловых.
– Орловы давят нас своею гордостью! – говорил Хитрово. – Мы одинаково трудились помочь нашей государыне, одинаково готовы были не жалеть жизни своей; а они и графы, и премьер-майоры гвардии, и камергеры, а мы? Что мы?
– Да. Хотя нам одинаково назначили по восемьсот душ, но к этим восьмистам душам они едва ли не каждый день получают прибавку; а я вот для устройства тех же данных мне восьмисот душ просил помощь – отказ, и ещё какой отказ! Небось Орловым отказу нет, всё само и без просьбы приходит! – прибавлял Ласунский.
– Да, но всё бы это ничего, если бы не нахальство их, особенно Алексея. Он теперь и говорит-то, будто милость какую оказывает! – прибавил младший Рославлев.
– О, это главный плут! Его искоренить нужно во что бы то ни стало! Григорий глуп, он бы не выдумал эдакой штуки – чуть не в цари лезть, не подговорил бы Бестужева. Это всё дело Алексея, – заметил старший Рославлев.
– Говорят, Панин спрашивал у государыни, с её ли согласия это делается. Она не отвечала, но сделала вид, будто это ей вовсе не неприятно, – заметил Ласунский.
– Если так, то нужно извести весь род Орловых. Просто убить их! – сказал Хитрово. – Представим государыне: пусть выходит замуж за иностранного принца или вон за Иванушку, а то за его брата – за кого хочет, только ни за которого из братьев Орловых.
– А если не послушает, то пусть на нас не пеняет, а мы Орловым служить не хотим! – сказал Рославлев-младший.
При этом разговоре были князь Несвицкий и Ржевский. Они сейчас же поспешили к Григорию Григорьевичу Орлову и передали ему всё от слова до слова.
Екатерины в это время не было. Она, выполняя обычаи древних цариц, ездила по монастырям; была в Ростове, Ярославле, ездила к Кириллу Белозерскому, потом проехала в Воскресенский монастырь.
Григорий Орлов не задумался, покатил к ней. «Дескать, убить хотят, весь род извести, за то, государыня, что тебя больше души своей любим!» И поднялась история.
Пока эта история шла и разбиралась, обрушились невзгоды на Ивана Ивановича Шувалова. По университету были неправильно розданы суммы. Счёт пустой, Иван Иванович заплатил бы. Он пожертвовал на университет, верно, «трое против розданной суммы. Но Ададуров, который в царствование Елизаветы был сослан по инициативе Ивана Ивановича, теперь, будучи назначен временно заведующим хозяйством университета, в свою очередь, хотел удружить другу, выставляя его чуть не казнокрадом. Государыня решила милостиво этот вопрос. Она, принимая во внимание сделанные Шуваловым на университет пожертвования, не велела взыскивать причитающейся с него суммы. Но он узнал, что она смотрит на него с презрением; говорит о нём как о презренной постельной принадлежности, часто необходимой, но... Он даже самому себе никогда не повторял того, как государыня его назвала.
«Тут ждать нечего, нужно исчезнуть, чтобы не было хуже, – сказал себе Шувалов. – Поищем эту княжну Владимирскую. Может быть, с нею что-нибудь и сделаем», – продолжал он, обсуждая своё положение, и стал проситься за границу для поправки здоровья.
Императрица улыбнулась, когда читала его прошение.
– Встретилось что-нибудь забавное, ваше императорское величество? – спросил сидевший против неё с бумагами Панин.
– Да как же не забавное? – отвечала Екатерина. – Вот прошение, описывающее весьма красноречиво страдания от понесённых трудов, старости и болезней и доказывающее необходимость отдохнуть в тёплом климате, как вы думаете кого?
– Не знаю, государыня.
– Ивана Ивановича Шувалова!
– Шувалова? Да помилуйте, государыня, какой же он старик? Право, не знаю, но думаю, есть ли ему ещё тридцать лет? А если и есть, то разве с небольшим. В службе он, думаю лет двенадцать, четырнадцать, никак не более. Сами изволите знать, в чём состояла его служба. Впрочем, точно, может быть, он болен, хотя, право, желал бы я такой болезни. Видите, кожа от жира лопнуть хочет!
Государыня улыбнулась.
– То-то шутник Нарышкин меня всё уверяет, что Шувалов непременно каждый день два раза перчатки должен покупать. Купит утром – по руке; а вечером лопнут, рука расползлась.
– Да-с, упитанный телец, ваше величество.
– Но всё равно. Я его отпущу; пусть едет, куда хочет. Чем меньше трутней, тем богаче улей. Кстати, скажите, что я увольняю от всех должностей и его милого кузена графа Александра Ивановича. Мне не нужно фельдмаршалов, которые не могут командовать даже ротой, и таких государственных людей, которые не понимают ничего, кроме плети и палки. А дорогой Шувалов даже с ребёнком не умел распорядиться иначе, как предписывая, в случае непослушания, бить его «палкою и плетью», и такое милое распоряжение он применил к этому несчастно рождённому принцу Ивану, которому перед тем присягал служить верой и правдой.
Между тем история с Хитрово разыгрывалась. Открылись новые обстоятельства. Узнали, что убийство Орловых, всех четырёх братьев, было подготовлено; что им помогала какая-то невидимая рука, которая сближала, слаживала, готовила везде помощников.
– Кто же это? Неужели Бестужев? – спросил императрицу Панин, успевший стать из покровительствуемого им – его врагом. – Я рассчитался с Бестужевым, – говорил он, – содействуя его возвращению, потом возврату почестей и имения, наконец, к полному его оправданию, и в ответ на это встречаю только каверзы да интриги против себя.
Дело в том, что на Панина государыня возложила управление делами иностранной коллегии вместо уехавшего канцлера Воронцова, тогда как на это место метил Бестужев. Вот он и каверзничал против Панина, с целью его столкнуть.
Государыня задумалась.
– Не думаю, – отвечала она. – Хотя он старый, опытный интриган и неисправим в своём стремлении интриговать, но тут он ни при чём. С Орловым он, видимо, сошёлся.
– И это прошение он заготовил с соизволения вашего величества?
– А что вы думаете об осуществлении этого прошения? Говорите откровенно, граф, – продолжала Екатерина, заметив, что Панин затруднялся отвечать, – виновата, вы ещё не граф, но я вас жалую моим графом. Я потому вас так назвала, что манифест о пожаловании вас уже заготовлен. Говорите откровенно. Вы знаете, что я умею иногда глотать и горькие пилюли.
– Милость вашего величества превышает настолько мои слабые заслуги, что язык не находит слов для благодарности, – отвечал Панин, – поэтому я считаю себя обязанным говорить то, что думаю, хотя собственно о частной жизни вашего величества я никогда не думал. Это вне сферы моих обязанностей, и я считаю своим долгом верноподданнейше сочувствовать исполнению всякого вашего желания. Но если уже воля вашего величества вызывает меня на откровенное объяснение, то скажу, что я бы никогда не позволил себе это вам посоветовать...
– Почему? – спросила Екатерина. – Разве вы тоже думаете, что государыня должна быть выше чувств, выше страстей, выше, наконец, физических требований... Разве тоже думаете...
– Я ничего не думаю, государыня; я говорю, что считаю себя обязанным сочувствовать исполнению всякого вашего желания. Я убеждён, что всё, что вы изволите предпринимать, исходит, как вы сами изволили сказать, из вашего стремления разлить возможно большее количество счастия и благоденствия между вверенными вам народами. Я только рассматриваю, сужу и, согласно вашему высочайшему соизволению, высказываю откровенно то, что ложится на душу при рассмотрении тех или других обстоятельств. Глядя на предложенный мне вопрос, я думаю: зачем государыне стеснять себя, зачем себя связывать? Разве лучше, если потом, как пришлось покойной государыне, расходиться. Притом, не могу умолчать, граф Алексей Разумовский, человек бесхитростный, был предан ей всей душой. Он скорее жилы позволил бы из себя вытянуть, чем пошёл бы против неё. Против графа Григорья Григорьевича я ничего не говорю; но его характер... Знаете, государыня, о его характере говорят, что бывают минуты, когда он не помнит себя, когда его бешенство доходит до исступления, представляет род болезни. А сближаться с таким характером бесповоротно – я бы не посоветовал никому, тем более своей всемилостивейшей покровительнице. Брат его Алексей скромнее, умнее, зато интриган, каких мало. Он верный исполнитель, хороший слуга, но ничьим другом он не будет никогда! К тому же – простите за откровенное слово, высказываемое с вашего же соизволения, – тогда ропшинская история обратится в историю Макбета и всецело падёт на вас...
Екатерина вскочила.
– Разве я виновата в этой истории? Разве я не хотела...
– Никто и не винит вас в ней, государыня! Всякий говорит про ваших слишком усердных, чересчур предупредительных слуг... Но когда случится то, чего в своих видах домогается Бестужев, то аналогия будет слишком близка. Я это высказываю, впрочем, государыня, как своё личное мнение...
Екатерина села и старалась успокоиться.
– Да! – сказала она наконец сдержанно. – Во многом и очень многом вы правы. Этого не должно быть и не будет никогда! Я вас уполномочиваю говорить это всем и каждому. Что же касается старого интригана Бестужева, то я ему слишком много воли дала. Я не знала, что его страсть к интригам не разбирает ничего. Постараюсь ввести его в свои границы. Но всё же остаётся вопрос: где же эта пружина, кто это невидимая рука, которая на каждом шагу старается вызвать мне противодействие; которая хочет, кажется, в стакане воды поднять против меня бурю, до такой даже степени, что успела возбудить против меня тех, на безусловную преданность которых я имела право вполне полагаться? Я не говорю о Хитрово – он ещё мальчик, может быть, сам не понимает, что делает и что говорит. Но Рославлевы, Ласунский?.. Я не хочу их преследовать, я только удаляю их от себя... Но желала бы я знать, чья рука их натравила? Кто это направляет всё так, что я должна лишаться людей, даже самых мне близких?
Она замолчала, замолчал и Панин. Ему нечего было отвечать: нигде ни одним словом, ни одним намёком эта рука не обнаружилась.
Двор переехал в Петербург. Екатерина, можно сказать, всю себя посвятила государству, желая водворить справедливость, порядок, благоустройство; тем не менее в обществе начали ходить какие-то тёмные слухи, какие-то странные пререкания. То из того, то из другого места стали приходить известия о самозванцах и производимых ими волнениях. Рассказы самые невероятные будто чудом проникали в общество и распространялись повсюду.
Екатерина рассердилась и издала манифест о вралях.
– Врут без меры, – говорила Екатерина своему статс-секретарю Ивану Перфильевичу Елагину. – Но есть какая-то невидимая рука, которая искусно направляет это враньё мне во вред. Хотела бы я поймать эту руку!
Несмотря, однако ж, на это желание Екатерины, она этой таинственной руки не поймала; но своей прозорливостью, своим великим умом она угадала её и приказала просить к себе Никиту Юрьевича Трубецкого.
VII
ЧЕМ БОЛЬШЕ, ТЕМ ЛУЧШЕ.
Али-Эметэ устроилась в Париже под именем княжны Владимирской.
– Ну, мой милый мордашка, дорогой мой гофмейстер, будущий министр финансов, я посылаю тебя делать визиты за меня. Развози мои карточки всем этим господам, которые сделали мне честь своим посещением... я не то хотела сказать, – кому я сделала честь, дозволив себя посетить. Нужно быть вежливой и сейчас же отдавать визиты, тем не менее не должно забывать своего высокого положения и не бросаться из стороны в сторону самой. Ты – мой гофмейстер, поэтому в этом отношении можешь вполне заменять меня!
Али-Эметэ говорила это, сидя в своей заново раззолоченной гостиной и перебирая карточки, лежавшие в великолепной севрской вазе с рисунком, изображающим охоту французского короля Франциска I, устроенную им в честь знаменитой тогда красавицы Агнессы Сорель.
– К кому же ехать? – спросил её барон Эмбс, поправляя манжеты у рукавов своего гофмейстерского мундира.
– Прежде всего к княжне Сангушко. Она была так мила, что прежде всех приехала поздравить меня с прибытием и специально давала у себя бал, чтобы познакомить меня со здешним обществом. Нужно быть благодарной и не забывать одолжения, поэтому княгиня Сангушко у меня всегда первая. Она была у меня вчера, поэтому непременно нужно сегодня же завести ей мою карточку.
– А далее?
– Далее заезжай к Потоцкой, Бенигне, она тоже такая милая! Сейчас же взялась мне услужить, достала ложу в Comedie Franfaise посмотреть этого приезжего англичанина, как только я сказала, что ещё не видала его и не могла ложи достать...
– А потом?
– Потом заезжай и оставь карточку у герцогини Лонгвиль, у мадам де Шеврез, у маркизы Сорей и у мадам де Дисмонд. У последней карточки моей не оставляй, а оставь, если хочешь, свою и скажи, что ты приезжал поблагодарить её от моего имени за посещение. Ну да мне тебя не учить; ты знаешь, как это сказать, – продолжала Али-Эметэ, оканчивая разбор карточек. – Да, ещё не забудь графини де Жернак. Она не только была у меня, но привезла драгоценный подарок: перстень, которым будто бы обручалась дочь какого-то моего предка с французским королём Филиппом которым-то. Какого предка и кто он был, я, право, не помню, хотя она и рассказывала подробно. Впрочем, всего лучше, вот возьми с собой таблетку. Здесь все записаны, у кого нужно быть. У герцогини Шуазель я сама была... А как хорош рисунок на этой вазе, посмотри – королевская охота в честь Агнессы Сорель. Будут ли когда давать королевские охоты в честь Али-Эметэ?
– Уж хоть сказала бы – в честь принцессы Владимирской!
– Ну в честь принцессы Владимирской, не всё ли это равно? Да, ещё будешь проезжать по Сен-Жерменскому предместью, заезжай в отель Монтебелло и захвати с собой этого красивого поляка, которого мне представила мадам де Шеврез; привези его ко мне обедать. Как его фамилия?
– Чарномский.
– Да, пан Чарномский. Мне ужасно смешно бывает, какие глаза он мне всегда строит. Он смотрит на меня решительно как кошка на сырое мясо.
– А тебе весело его дразнить?
– Отчего же и не подразнить, если люди так глупы? Поезжай же, мой милый, и скажи Жозефу, чтобы он принёс мне сегодняшнее меню. Я сама взгляну, что там есть. Ведь сегодня обедают у меня маркиза де Ту и граф де Сакс. Нужно, чтобы было что кушать; они в этом знают толк. Поезжай же, милый, скорей... постой, я дам тебе на прощанье свой поцелуй!
Ван Тоуэрс после нежного прощального поцелуя скрылся. Тогда она приказала позвать к себе барона Шенка.
– Ну вот и я! – весело сказал Шенк, входя и снимая с губок Али-Эметэ поцелуй, данный Ван Тоуэрсом при прощанье, хотя ответный поцелуй со стороны Али-Эметэ был весьма холоден. – Дело устроил, как следует, и мы опять с деньгами. Маке выдал 50 тысяч франков на год, с обязанностью дать отсрочку ещё на год, если заплатим проценты, с тем только, что когда ты воссядешь на владимирском престоле своих предков, то дашь ему орден.
– И ты взял деньги?
– Ещё бы, стану я откладывать! Получил, за вычетом процентов, 43 тысячи чистеньких. Из них взял и сейчас же отсчитал 10 тысяч за твою новую карету, о чём так приставали. Ещё, пожалуй, сделал бы скандал!
– Милый, милый! Ну поцелуй же меня за твои хлопоты... Крепче, крепче! Вот так!
И ответный поцелуй был совсем не такой мёрзлый, какой дан был Шенку при здорованье.
– Что ж ты сделал с остальными деньгами?
– Две тысячи возьму себе, а 41 тысячу передам барону Эмбсу, так что у тебя с полученной пенсией в кассе будет более 60 тысяч. Надеюсь, месяца на два, на три хватит?
– Разумеется, если пенсию будут выдавать аккуратно. А вот что, друг! У меня обедают маркиза де Ту и знаменитый маршал граф де Сакс. Мне хотелось бы угостить старика как следует – ведь он знаток и гастроном. Ещё, кстати сказать, мой сервиз, нужно говорить правду, порядочная дрянь. Помнишь, ещё тот, что ты купил мне в Лондоне? Ну разве можно в хорошем доме – я надеюсь, что у принцессы Владимирской хороший дом, – подавать на английском фарфоре? Съезди, друг, и выбери мне хорошенький сервиз севрского или, ещё лучше, старого саксонского фарфора. Мне кажется даже, что лучше, если ты возьмёшь саксонский. Это до некоторой степени польстит маршалу, который не забывает, что он сын саксонского короля.
– Можно взять и тот и другой, для перемены!
– Это будет ещё лучше. Поезжай же, друг, и торопись! Мне хочется, чтобы нам подавали сегодня обедать на новом сервизе. Возьми же мой поцелуй на прощанье! Я очень, очень тебе благодарна, мой друг!
Барон Шенк ушёл довольный и счастливый. Метрдотель принцессы Жозеф принёс ей меню. Али-Эметэ его забраковала.
Но не успела она заказать новое меню, состоявшее из русской рыбы, индейской черепахи, английских барашков, персидских смокв, французских пулярдов и немецких компотов, как ей доложили: посол его величества польского короля граф Огинский!
Жозеф должен был исчезнуть, получив приказание, чтобы всё было самое дорогое и самое отборное.
– Проси! – сказала Али-Эметэ.
– Просто сгорал от нетерпения, считая минуты, пока вы, прекрасная, обворожительная принцесса, дозволите мне...
– За то вам и награда. Вы видите – я одна, разослала всех. Мой гофмейстер поехал развозить мои карточки, одну из них бросит и у вас, а шталмейстер производит покупки... – отвечала Али-Эметэ, протягивая графу обе руки, которые тот страстно поцеловал.
– Стало быть, можно не ограничиваться только радостью вас видеть и прижимать украдкой к сердцу ваши милые ручки; можно надеяться получить большее, просить, например, дозволения вас поцеловать?
– Если вам не надоело повторять прошлое... – отвечала Али-Эметэ, опуская кокетливо глаза.
– О, несравненная принцесса моя! Если бы вы знали, в какой степени меня осчастливит ваша благосклонность, вы не говорили бы этого! Если бы мог, я жил бы и умер тут, у ваших маленьких ножек. Поцелуй ваш – мне такое счастие, о котором я не смею даже думать, как о мечте...
Между тем он страстно обнимал и целовал её.
– Довольно, довольно! Вы знаете поговорку: хорошенького понемножку, а то и хорошее надоест!
Говоря это, она обняла, однако ж, красивую голову графа, страстно посмотрела ему в глаза и с увлечением его поцеловала. Потом вдруг живо оттолкнула его от себя.
– Однако мы забываем, что в гостиной не место для свободных излияний чувства! Идите ко мне! – И она позвонила.
В дверях показался комнатный.
– Скажите швейцару, чтобы никого не принимали. Я занята с послом его величества польского короля. Моих гофмейстера и шталмейстера, если приедут, попросить подождать в столовой, а меня не беспокоить!
Когда комнатный скрылся, она игриво и с особой лаской подала свою ручку графу, и тот, обвив рукой её талию, исчез за ней в гостиной.
Они вошли в кабинет.
– Послушайте, Мишель, – сказала Али-Эметэ, или, как теперь она называла себя, принцесса Владимирская, когда она с графом Огинским сидела уже в гостиной, в самой приличной и сдержанной позе и когда было разрешено принимать всех без исключения. – Кто это маркиз де Марин?
– Маркиз де Марин? А вы его как знаете? Это один из весьма богатых и имеющих хорошие связи и отличное положение здешних господ, большой поклонник женской красоты и, несмотря на свои уже за сорок, нередко нравящийся женщинам. Он нигде не служит, занят только своими удовольствиями, вообще представляет из себя довольно устаревший уже теперь тип вивёров времён молодости ныне царствующего короля. Но зачем он вам понадобился и как вы его узнали?
– Мне его представила молодая Браницкая на прошлой неделе на балу у английского посла. Потом он был у меня и просится ко мне в камергеры. А как место камергера у меня не занято, то я думала...
– О! значит, крепко же вы задели нашего сорокалетнего донжуана; ведь он отказался от камергерства при своём короле, чтобы не отвлекаться посторонними от удовольствий занятиями. Но кого же и не заденет блестящая и очаровательная красота моей прелестной принцессы Елизаветы, ведь моей, не правда ли? – спросил граф Огинский и, взяв её руку, поцеловал её и устремил на неё пристально свой вопросительный взгляд.
– Я думаю, ты сам это знаешь! – отвечала Али-Эметэ страстным полушёпотом. – Только, пожалуйста, не нежничай здесь. Помни, что здесь ты посол своего короля, а я принцесса Владимирская, надеющаяся со временем быть чем-нибудь больше. Там у меня другого рода дело. Не смотри так сердито, это тебе не идёт! – Она провела своим мизинцем по его лицу от лба до носа и прибавила:– Не хмурься!
– Меня занимает этот де Марин. Ясно, что он влюбился в тебя до безумия, потому что – нельзя не сказать правду – делает ужаснейшую глупость, поступая на службу к тебе, когда ты ещё только претендентка на что-то; тогда как ему всегда открыты двери к поступлению на службу в своём отечестве, у своего короля. Теперь вопрос, как ты...
– Что ж, ты уж не ревновать ли меня хочешь? Вот чего бы не ожидала! Знаешь, граф, это не смешно, а глупо. Ты посмотри на себя и на него, потом и ревнуй. Ведь ты знаешь, что я твоя; чего же ты хочешь ещё?
– Так-то оно так; но когда счастлив, то невольно боишься за своё счастие, а женщины так непостоянны, так переменчивы.
– О! да ты Отелло, просто Отелло! – смеясь, проговорила княжна, играя своею маленькой ножкой. – И ты заслуживаешь, чтобы я тебя наказала, взяв к себе этого маркиза. Не стыдно ли, а? Не стыдно ли? Терпеть не могу ревнивцев...
– Ну полно, полно, моя очаровательница! Ведь это я только так сказал; ну помиримся, я прошу прощения... дай ручку!
– Да, вот моя рука; только всё же я возьму к себе маркиза. Я хочу, чтобы ты всегда помнил свою выходку ревности и никогда даже в мысли своей не допускал... Ведь мы не связаны между собою никакими обязательствами? Ты женат, и я не спрашиваю тебя о графине Огинской? Чего ж ты хочешь от меня? Я хочу быть свободной, как ветер, и если дала тебе счастье мной пользоваться, то я думаю, что за это ты можешь меня только благодарить и ровно ничего не можешь требовать! Кстати, ты не приедешь ли ко мне обедать сегодня? У меня обедают старый маршал и маркиза де Гу, будет и маркиз де Марин, которого я хочу узнать поближе прежде, чем дам ему решительный ответ.