Текст книги "Княжна Владимирская (Тараканова), или Зацепинские капиталы"
Автор книги: Сухонин Петрович
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 44 страниц)
Вошла княжна Катерина Никитична и остановила свои чёрные глубокие глаза на отце.
– Здравствуй, Китти, – ласково сказал Никита Юрьевич дочери. – Что это я тебя давно не видал? Дня два-три все говорят, тебя дома нет?
– Ах, папа, у Сонечки Апраксиной, что в прошлом году замуж вышла, ребёночек, такой маленький, хорошенький, умер, так maman меня и отпускала каждый день к ней. Очень плачет, бедная. Мы устраивали всё, и гробик, и цветы заказали, и молитвы читать заставили. По ребёнке Псалтирь не читают.
– Это хорошо, мой друг, что ты в твоей бывшей подруге принимаешь участие. Но, мой друг, нельзя же забывать себя ради участия к подруге. Ты молодая девушка, тебе должно жить жизнью молодости. Твоя подруга потеряла ребёнка... очень жаль, но она тоже молода, муж также молод. Бог даст, у них ещё десять других детей будет. О чём же тут в отчаяние приходить? Кто у Апраксиных был?
– Старуха Лопухина приезжала; были Стрешневы, Голохвастова тоже, цветы привезла; сестра Анна тоже приезжала, только без мужа... Ещё был молодой Плещеев.
– А! Плещеев был, и долго там оставался?
– Всё время, пока я там была.
– Э! Не потому ли я и не видал тебя так долго, не потому ли ты и такое участие принимала в потере подругой ребёнка, что там у нас есть... а? Ну, говори, признавайся! Ты, верно, проболтала всё время с Плещеевым? – шутливо проговорил Никита Юрьевич дочери.
– Э, папа, разве я виновата, что он является всюду, где я, и старается от меня не отходить ни шагу?
– Я и не виню тебя, мой друг, и скажу, что если бы он тебе нравился, то... Разумеется, не такого бы я тебе жениха желал. Плещеевы – старый знаменитый род московских бояр. Многие из них были в царской думе хорошими и умными советниками, многие были воеводами; но захудали-то они уж очень. У него теперь, я думаю, двухсот дворов крестьян нет. А так как я тебе многого дать не могу – ведь вас у меня с детьми твоей матери всего тринадцать человек, – то и признаюсь, хотел бы тебе жениха побогаче. Но если он тебе нравится... Скажи отцу откровенно: нравится он тебе?
– Нет, папа, не нравится!
– Между тем он молодой человек, хороший и с умом, почтительный молодой человек. И если бы ты хотела за него идти...
– Я, папа, ни за кого не хочу замуж; но если бы вы велели, то мне всё равно, за него ли, за другого ли...
– Чего ж бы ты хотела?
– Я бы умереть хотела.
– Ну вот какой вздор, в твои годы хотеть умереть. Чисто напускная фантазия. Ты не жила ещё, а хочешь умирать. Ну прилично ли, скажи, думать об этом в твои годы?
– А если вы хотите, папа, я и замуж выйду, за Плещеева ли или за кого вы хотите!
И она так печально и так спокойно смотрела на отца своими чёрными глазами, что Никита Юрьевич не мог не убедиться, что в его дочери нет ничего напускного; что она отвечала ему просто, от истинной души, потому что она так думала.
– Умереть, мой друг, мы всегда успеем, а вот пожить... И если тебе, друг мой, всё равно, то я рекомендовал бы тебе жениха. Неблестящий он с виду, правда, и некрасив, сказать нечего, но зато... Видишь, милая Китти, тебе я уже могу говорить, ты не маленькая, через три месяца тебе шестнадцать лет. Ты – княжна Трубецкая, поэтому не можешь не сочувствовать имени князей Трубецких; а тут речь не просто о Трубецких, а о твоём отце – родном твоём отце. Меня обидели, оскорбили, жестоко оскорбили, унизили, разбили все мои надежды, уничтожили всё, что я думал приготовить для вас, детей моих. Меня с царства, можно сказать, отправили в ссылку, ещё как отправили-то! Даже без манифеста, в котором бы хоть спасибо сказали за сорок с лишком лет службы, когда я в течение этого времени, без малого тридцать лет, занимал первые места в империи.
– Вас оскорбили, папа, вас? – спросила Китти, и глазки её неожиданно сверкнули огнём.
– Да, мой друг, меня! Недостаточно сказать оскорбили – опозорили! Даже почётного часового, как фельдмаршалу, не дали! Могу ли я это простить? Могу ли не желать отплатить врагам моим? Могу ли не желать воротить своё?
– Никакого нет сомнения, папа; кто вас оскорбил – жить не должен...
– Друг мой, те, от кого я должен был перенести оскорбление, недосягаемы для моей руки. Да и что это за месть – отнять жизнь. Мы все умрём, стало быть, всем отомстит судьба. Но вот унизить, уничтожить, заставить страдать – вот это месть, действительная месть; вот этой-то мести я и хочу достигнуть. Но у меня связаны руки, у меня нет средств. Не могу же я всех вас разорить для одной идеи о мщении, а других средств у меня нет. Только ты, одна ты, мне их можешь доставить!
– Я, папа! О, в этом отношении располагайте мною! Но каким образом?
– Видишь, моя милая: я стал говорить тебе о женихе. Я сказал, что он неблестящий, некрасивый и уже немолодой, хотя ещё далеко не старик. Ему досталось царское состояние, но он не умеет и приняться за то, как его получить. Если ты согласишься выйти за него замуж, я выхлопочу ему это состояние и тогда положительно сомну, уничтожу врагов моих, ни в каком случае не только не уменьшив богатства твоего и твоего мужа, – я иначе не соглашусь ни тебя выдавать, ни о состоянии хлопотать, если он не переведёт половины всего, что имеет, на твоё имя, но, положительно увеличив его всем тем, что может представиться в выгоднейших оборотах, где будет своя рука владыка.
– Почему же вы, папа, думаете, что помощию этого состояния вы будете в силах наказать врагов ваших?
– Потому, моя милая, что капитал – сила, которая в настоящее время начинает преобладать и перед происхождением, и перед личностью. Оглянись кругом, думает ли кто-нибудь о том, кто были у нас с тобой деды и прадеды. Нет, решительно! И ловкость, и разум, и звание ценятся, если они богаты; если нет, если нужно им прибегать к труду, чтобы не умереть с голоду, то этого никто не хочет и знать. Ну что же ты мне скажешь на это?
– Я скажу то же, что и сказала, папа: располагайте мной, хотя я и не хочу замуж. Нет сомнения, враги ваши должны почувствовать, что князя Трубецкого нельзя оскорблять безнаказанно; и если для этого нужна моя жизнь, то я, папа, ваша дочь, и, как многие люди уверяют, любимая дочь, поэтому я должна быть вас достойна!
– Милая моя, дорогая моя!.. Тогда мы унизим врагов наших, уложим их вконец, потешимся над ними; можно сказать, сотрём в пепел, насколько пожелаем мы сами. Обними же меня, мой друг, поцелуй меня! Моя дорогая, моя истинно любимая дочь! – И Никита Юрьевич действительно с горячностью обнял дочь.
– Скажите же, папа, кто этот мой будущий жених, богатство которого может дать вам победу?
– Князь Юрий Васильевич Зацепин, единственный наследник всех князей Зацепиных как в имениях их, так и в капиталах. Через неделю он обещал быть здесь!
IV
ДАЛЬНЕЙШИЕ ПОХОЖДЕНИЯ АЛИ-ЭМЕТЭ
Хотя Али-Эметэ и признавала себя вправе упрекать отцов иезуитов, заставивших её через отца Флавио д’Аржанто официально заявить свои права и оставивших потом без надлежащей поддержки; хотя она совершенно основательно могла говорить, что жизнь претендентки на русский престол не может измеряться той же меркой, как жизнь частной женщины, так как ей приходится делать иногда такого рода издержки, о которых она и не подумала бы, если бы не вынуждалась принятым ею на себя положением, – но отцы иезуиты были правы со своей стороны, жалуясь, что, заставив их понести громадные затраты (хотя затраты эти и были сделаны преимущественно за счёт Радзивилла), она пока не сделала со своей стороны ничего. Притом же положение ордена в то время было таково, что им приходилось невольно отклоняться от отдалённых предприятий. Ещё с половины XVIII столетия поднялось на них почти всеобщее гонение. Парижский парламент давно уже постановил их изгнание из Франции. Герцог Шуазель был также против них. Однако они ещё держались во Франции милостью Людовика XV и косвенным влиянием на маркизу Помпадур. Но другие католические государства, находившиеся под властью Бурбонов, не были к ним так снисходительны, как Людовик XV. Король испанский Карл III, вместе с министром своим Арандой, распорядился в одну ночь разом арестовать их во всех провинциях королевства и вывезти из Испании. Арестовано было до 5000 человек. Имущество, принадлежавшее ордену, было конфисковано. Подобным же образом распорядились с иезуитами в Неаполе и Парме. Маркиз Таннучи, управлявший Неаполитанским королевством на правах регента, настоял, чтобы в Неаполе не осталось ни одного иезуита; так же распорядился и герцог пармский, несмотря на то что папа Климент XIII поддерживал орден всей силой своей папской власти. Наконец, по смерти маркизы Помпадур, Людовик XV тоже вынужден был объявить уничтожение ордена_во Франции. По смерти папы Климента XIII к преемнику его, папе Клименту XIV, ходатайства об окончательном уничтожении ордена начали поступать со всех сторон. Кроме помянутых государей дома Бурбонов, о том же просили папу германский император Иосиф II и почти все государи Италии, так что из католических государей не настаивала на уничтожении ордена и не изгоняла иезуитов только одна Мария Терезия, да и та объявила, что в этом отношении она вполне подчиняется решению святого отца папы.
Ясно, что папе пришлось уступить, и орден был официально закрыт. Такое закрытие неумирающего общества Лойолы скрепило только связи ордена и сделало его могущественнее. Вместе с тем оно очень озаботило иезуитов, заставив приискивать меры к сохранению своих громадных имуществ от секвестра передачей этих имуществ в надёжные руки частных лиц; наконец, необходимостью обеспечения положения своих отдельных членов. Ясно, что заботы о всём этом не могли не отвлечь иезуитов от интриги, которой они не видели не только конца, но даже начала. Тем не менее, узнав, что сочинённая ими принцесса отправилась в Рим, они поручили ехать за нею вслед отцу Антонию и командировали ещё одного испанского, номинально экс-иезуита, в действительности же одного из самых деятельных своих членов, поляка Ганецкого, который долго жил в Испании и Италии и составил там себе обширные связи. Таким образом выходило, что Али-Эметэ с жалобой на иезуитов отправлялась под руководством и покровительством самих же иезуитов.
Но, выезжая из Рагузы, Али-Эметэ, должно быть, ступила левой ногою. Письмо её к Гамильтону, с которым, казалось, она так сумела сойтись, одновременно было в руках Панина и Орлова; а въехав в Вечный Город, она узнала, что папа Климент XIV умер и что собран конклав для избрания нового папы.
Обидно было Али-Эметэ приехать в Рим из-за папы и не видеть не только папы, но даже никого из кардиналов, так как все они были заперты для конклава в Ватикане; между тем у неё, как и всегда, не хватало средств. Что было делать, к кому обратиться?
– Всего лучше обратиться к кардиналу-протектору Польши, ваше высочество, кардиналу Александру Альбани, – отвечал Доманский, успевший уже вместе с Чарномским явиться к Али-Эметэ. – Он всегда принимает в поляках участие. Его же, говорят, и в папы выберут.
– Прекрасно; но каким образом?
– Нужно узнать, где он помещается, пробраться к его окну и ожидать, пока он вышлет спросить, что нужно; а уж потом будет зависеть от него.
– Ступай, Доманский, отнеси ему моё письмо. Я хочу видеться с ним непременно.
Но Доманский воротился с помятыми боками и не передал письма.
Стража приняла его за одного из тех проходимцев, которые, под предлогом свидания, бродят по двору и садам Ватикана для испрашивания подаяния и разных милостей, смущая душу запертых кардиналов разными вестями и слухами.
Али-Эметэ признала, что дело было сделано с недостаточной ловкостью, и хотела отправиться сама.
– Но женщины не допускаются вовсе на двор Ватикана в это время, – заметила ей Мешеде.
– Я надену мужское платье.
– Это невозможно! – сказал патер Иосиф (Ганецкий). – Дайте мне письмо, я попробую.
Не скоро удалось передать письмо и Ганецкому. Несколько дней ходил он стоять под окном кардинала, купив прежде у кого следовало секрет, где это окно. Однако ж удалось, и письмо было передано.
Кардинал отвечал, что видеться ему невозможно, но что у него есть поверенный, аббат Рокотани, и княжна обо всём может переговорить с ним.
Аббат Рокотани был обворожён княжной. А тут ещё явился патер Лодий – приятель Ганецкого, служивший прежде офицером в русской гвардии. Он уверял аббата Рокотани, что знает княжну; много раз видел её в Зимнем дворце; услышал, что её хотели выдать замуж за принца гольштейнского; но что будто после переворота, за которым следовало вступление на престол Екатерины, она уехала в Пруссию.
Вследствие этих уверений Рокотани стал преданнейшим прозелитом Али-Эметэ. Он заявлял всем об её высоком происхождении и принял от неё для передачи кардиналу Альбани письма.
В письме своём Али-Эметэ коснулась двух, особо интересных для кардинала предметов. Первое – дел Польши, о которых говорила с видимым знанием настоящего их положения. Она обещала, если Бог приведёт её владеть престолом своих предков, восстановить Польшу во всех её правах и преимуществах. Второе – о католической религии, которую она обязывалась поддерживать и распространять в своём народе. Она высказала даже готовность сама принять католичество, но с тем чтобы это было совершенной тайной, ибо, – объясняла она, – принятие ею католичества в настоящем было бы равносильно отрицанию всех её прав. Кардинал отвечал коротко: «Да благословит Бог ваши добрые намерения!» Но этот лаконичный ответ сопровождался поручением аббату Рокотани содействовать, в чём можно, великой княжне Елизавете Всероссийской. Такое поручение быстро помогло Ганецкому пополнить несколько пустую кассу княжны, только ненадолго. Она вновь открыла роскошный салон в Риме, и деньги уплывали из её рук как вода, хотя она и открыла новый источник получения себе доходов, продавая обещание на награду, по получении престола, русскими орденами.
– Но ведь сила капитала и заключается в том, что его можно издерживать, – отвечала она на упрёк Ганецкого в её безумном мотовстве.
– Всякая сила, однако ж, истощается! – отвечал Ганецкий и был прав. Она скоро очутилась опять в нужде, и нужде крайней. Обещаний её никто более не покупал; даже аббат Рокотани перестал приходить.
От кардинала Альбани, разумеется, нельзя было вновь ожидать помощи. Кардиналы не любят давать; они предпочитают лучше, чтобы к ним приносили, а они окажут нравственную поддержку. Ей пришлось снова занимать по мелочи, прибегать к ростовщикам, расставаясь со своими бриллиантами и не зная, что будет впереди.
В одну из таких минут, когда к ней со всех сторон приступали «за деньгами» и она терялась от невозможности даже придумать что-нибудь, что бы такое сказать на эти общие требования, ей докладывают:
– Банкир Джекинс просит позволения представиться вашему высочеству!
– Джекинс! Что ему нужно? Ну, пусть! Скажите камергеру Чарномскому, чтобы он мне его представил.
Чарномский через несколько минут ввёл низенького старичка в чёрном шёлковом кафтане, с небольшими золотыми петличками, в коричневых панталонах, чулках и башмаках с бриллиантовыми пряжками, – старичка худощавого, сгорбленного, седенького и хромавшего, поэтому шедшего с тростью, в набалдашник которой вставлен был редкий по своей величине изумруд.
– Чем могу быть полезной? – спросила Али-Эметэ, раскидываясь на кресле и приветливо кивая головкой Джекинсу, после того как он был представлен ей Чарномским.
– Ваше высочество, мне сказали, что вы изволите искать денег, желаете занять 7 тысяч червонцев. Я, с своей стороны, позволил себе явиться и доложить вашему высочеству, что наш банк, могу сказать – первый в Риме по своей солидности и осторожности, предлагает вам открыть свой кредит до какой угодно суммы. Семь тысяч или семьдесят тысяч червонных для нас безразлично. И если вашему высочеству угодно, касса нашего банка всегда к вашим услугам.
Али-Эметэ посмотрела на него с изумлением.
– Откуда вы взяли, что мне нужны деньги? – спросила она дрожавшим, нерешительным голосом; уж слишком они ей были нужны. – Почему вы полагаете, что я возьму у вас деньги? – продолжала она, колеблясь и как бы теряясь. – И на каком основании вы думаете, что если я у вас возьму, то возврат их в вашу кассу несомненен? Я так ещё недавно в Риме, и, признаюсь, меня весьма удивляет... Я вам очень благодарна, но желала бы знать... Видите, мне деньги вовсе не нужны; но...
Джекинс улыбнулся. Он знал, что сегодня только у его бухгалтера заняли 80 червонных от её имени, под залог бриллиантовой цепочки, и заняли по 3 процента в месяц, с платежом процентов ежемесячно.
– Я ниоткуда не взял; мне граф Ланьяско сказал, что вы желали бы занять. Я и подумал: «Такая прекрасная принцесса, платёж такой верный; да я из 7 процентов годовых с моим великим удовольствием; особенно при таких надеждах и таком поручительстве...» Вы простите меня, ваше высочество, что я позволяю себе так говорить; но я банкир, торговец деньгами, и должен искать сбыт своему товару. Видя, что я могу у вас иметь верный и обеспеченный сбыт, я себе позволил... Ещё раз простите, что позволил беспокоить. Но вы изволите быть здесь чужестранкой, может быть, если не теперь, после будет нужно. Я позволю себе только заявить, что наш банк всегда к услугам вашего высочества...
– Кто же заверил вас в моей несомненности: лорд Гамильтон, лорд Монтегю, князь Радзивилл, кардинал Альбани, княгиня Сангушко или, может быть, принц лимбургский.
– Столь высокие особы, без всякого сомнения, каждый своим заверением, даже словесным только, представили бы полное обеспечение в несомненности. Но, признаюсь, я имею ещё более твёрдое ручательство на всякую сумму, какую бы вашей чести угодно было потребовать из банка. Все поименованные вами господа могли бы быть ручателями за настоящее, за то положение, в котором ваше высочество изволите находиться теперь; а мой ручатель представляет полную и несомненную гарантию и за будущее, за осуществление ваших надежд, за великую судьбу, которая вас ожидает...
– Вот хорошо, – проговорила Али-Эметэ с невыразимой грациею, способной расшевелить даже сухое, чёрствое сердце старого банкира. – Кто же это такой добрый прорицатель моего будущего? – спросила она как бы шутливо, но с видимым желанием увлечь банкира своей любезностью. – Садитесь, m-r Джекинс! Во всяком случае, я очень благодарна вам. Кто же этот прорицатель моей будущей судьбы?
– Русский пресветлейший и знаменитейший адмирал-фельдмаршал, граф Орлов-Чесменский!
Только что Джекинс проговорил эти слова, как заметил, что Али-Эметэ разом побледнела. Потому ли, что она никак не ожидала услышать это имя, о котором, со времени своего письма к нему, она много думала; или просто по какому-то предчувствию, что в эту минуту решается её судьба, – только она почувствовала, что сердце её как-то необыкновенно забилось, кровь будто разом отхлынула... Нужно было, чтобы прошло несколько минут прежде, чем она была в силах отвечать.
– Это знаменитый вельможа по своему богатству, влиянию, щедрости и отваге, – продолжал Джекинс, восторгаясь при одном воспоминании имени Орлова. – Его именем теперь полна вся Италия. Его слово дороже миллионов. Он, кажется, может одним своим именем сдвинуть горы. Нынешняя императрица русская, говорят, ему только и обязана своим престолом. И неудивительно: он может всё!
Али-Эметэ молчала. Она вспомнила, как мечтала о нём, когда посылала свой манифестик и сочиняла письмо; как она старалась коснуться всех его чувств. Он не отвечал, не обратил внимания на её письмо. Почему? Потому ли, что он видел, что в основании всего лежала ложь; или потому, что честолюбие его было уже удовлетворено и он не хотел рисковать собой для получения чего-либо большего? И теперь, вдруг... Что бы это значило?
Но в хаосе этих мыслей она сочла нужным отвечать холодно и будто сквозь зубы:
– Я его не знаю! Когда моя матушка царствовала, графов Орловых тогда не было вовсе, и я никогда не видала их при дворе...
– Может быть, ваше высочество; но невероятно, чтобы он-то не знал вас, по вашему высокому происхождению. Может быть, даже он и не видал вас, так как вы были в то время ещё очень молоды; но всё же он слышал, в особенности когда стал на ступень, на которой ему не могли быть неизвестны все истории русского двора. Он, разумеется, не мог не интересоваться вашей судьбой, не мог быть не тронут вашими несчастиями. А его участие – это сила, ваше высочество, это судьба! Вот он нарочно выписал меня в Пизу и говорит: «Джекинс, у вас там в Риме живёт под именем графини Пинненберг наша княжна. Узнай, что ей нужно. И всё, что бы она ни потребовала, сейчас же удовлетвори, на мой страх! Слышишь? Ведь ты мне веришь?» – «Ваше сиятельство, – отвечал я, – весь мой дом, всё до копейки, душу мою и ту, кажется, по слову вашего сиятельства отдам!» – «Ну так я прошу: помни, чего бы она ни захотела. Это обязанность, долг чести каждого русского. Мы обязаны помогать ей в чём можно, поэтому вот тебе вперёд кредиты на Венецию, Амстердам и Гамбург; вот чтобы всё, что она ни захочет!»
Али-Эметэ задумалась. Уж очень ей были нужны деньги. Но она всё же отказалась.
– Нет, – сказала она, – мне теперь деньги не нужны, и я ничего не могу взять за счёт и страх господина Орлова.
– Прошу ещё раз прощения, что смел беспокоить, – проговорил Джекинс, видимо недовольный. – Но позвольте надеяться, что когда будет нужно, то вот адрес. Впрочем, банкира Джекинса здесь знают все!
И Джекинс откланялся.
Дня через два после того как был Джекинс, когда Али-Эметэ была чрезвычайно расстроена, потому что денег не могла достать нигде, а являлась уже полиция с требованием некоторых уплат, вечером Мешеде, при помощи горничной, помогая Али-Эметэ раздеваться, выслав зачем-то горничную, сказала:
– Извините меня, ваше высочество, позволю себе доложить: здесь происходит что-то странное. Около нашего дома постоянно расхаживает какой-то молодой человек и, кто бы из дома ни вышел, непременно расспрашивает о вашей особе.
– Какой молодой человек?
– Так, лет двадцати трёх или двадцати четырёх, прилично одетый и с маленьким золотым якорьком на фуражке.
– Это значит – моряк?
– Не умею сказать, ваше высочество. Одет он в обыкновенный французский кафтан, светло-коричневого цвета, с красным подбоем, в перчатках и с тросточкой.
– Ах, Боже мой! Не соглядатай ли, не петербургский ли агент?
– Ничего не могу сказать. Он и ко мне подходил с вопросом, но я не отвечала, не разговаривала с ним. А вот пан Чарномский с ним говорил долго, да и другие. Я спросила у них из любопытства; говорят, осведомляется очень почтительно и вежливо, но будто всё знать хочет: и когда встаёте, и что кушаете утром, рано ли выезжаете, и сколько платите за карету – о всём, о всём спрашивает.
– Право, это меня страшно беспокоит, не агент ли? Ведь я им теперь как спица в глазу. Они, я думаю, Бог знает что бы дали, чтобы меня на свете не было. Покажи мне его когда-нибудь.
Говоря это, Али-Эметэ переоделась и вышла в гостиную. Там её ждал аббат Рокотами.
– Мой милейший аббат, вас привела сегодня ко мне сама судьба. Я страшно смущена. Во-первых, ваша полиция настолько неделикатна, что меня просто мучит. Будто я сама не знаю, что нужно заплатить; а тут вдруг капитан от жандармов... и будто какая неоплатимая сумма 200 червонцев, но он до того пристал ко мне, что я не знала, что и делать. Напрасно и представляла все резоны – знать ничего не хочет! Я хочу попросить вас оказать мне услугу, просить кардинала одолжить мне хоть одну тысячу червонцев, до получения денег из Персии или от арендаторов моих оберштейнских агатовых копей.
– В этом отношении, ваше высочество, я оказываюсь весьма слабым исполнителем ваших желаний. Кардинал, изволите помнить, сделал, что мог; а теперь, сколько мне известно положение дел – а его дела все у меня, – он, по случаю затяжки конклава, и сам не при деньгах.
– Но ведь сумма в тысячу червонных так ничтожна, и я думала... Но, разумеется, если это для кардинала затруднительно, не будем о том и говорить. Но вот второе: около моего дома ходит какой-то соглядатай, молодой человек, расспрашивает всех обо мне...
– Только один, ваше высочество! Это удивительно! Я полагаю, что для вашего высочества целый Рим готов обратиться в соглядатаев. Римляне издревле отличались поклонением красоте.
– Вы шутите, а я беспокоюсь! Не агент ли это из Петербурга, не злоумышленник ли какой? Я хотела просить, чтобы вы сказали кардиналу...
– Полноте, государыня, не грешно ли вам будет в такого рода историю вмешивать кардинала? Ну, молодой человек взглянул и воспылал без памяти, смотрит на луну, на ваш дом, вздыхает, что же такое? Походит и перестанет.
В это время вошла Мешеде и сказала:
– Вот взгляните, государыня, он стоит прямо против окна.
– Я хочу его видеть. Скажите, Мешеде, Доманскому, чтобы он подошёл к молодому человеку и сказал ему, что завтра, ровно в два часа, я назначаю ему аудиенцию. Меня это интересует.
Аббат Рокотани откланялся.
После того как шаги его смолкли в мраморной галерее занимаемого Али-Эметэ дворца, она, с не совсем обыкновенной живостью, обратилась к Мешеде.
– Послушай, Мешеде, – сказала она, – могу ли я рассчитывать вполне на твою ко мне преданность?
– Всемилостивейшая государыня, – отвечала скромно, но с достоинством ловкая полька, – я льстила себя надеждой, что в моей беспредельной преданности вы изволите быть уверенной.
– Да, конечно, те, которые меня знают, не сомневаются, что я не останусь неблагодарной за их услуги, если только буду в силах сама. Я обещала тебя сделать своею фрейлиной, подтвердить твою частицу «фон», грамоту на которую не умел сохранить твой отец, – если только мои обстоятельства сколько-нибудь мне это дозволят. Повторяю тебе это обещание. Скажу более, я позабочусь о тебе! Подумаю о том, что нужно сделать для того, чтобы ты могла оставаться при мне и статс-дамой, если мне удастся возвратить себе то, что у меня отняли. Я умею быть благодарной не менее Екатерины, которая оставляет же при себе и сохраняет в своей милости и доверенности эту кузину Шенка, мадам Белькю, несмотря на всё неприличие фамилии, которую она приняла по мужу. Стало быть, участь наша общая, моя Мешеде; мы с тобой связаны неразрывно. Удастся мне – поднимешься и ты, не удастся... Что же делать! По крайней мере, теперь мы должны помогать одна другой всеми средствами; себя не жалеть для помощи другой. Вот теперь пришла минута, когда мне твоя помощь крайне нужна; я к тебе и обращаюсь.
– Ваше высочество, я не смею заверять вас, но готова поклясться всем, что есть святого, что в куски позволю себя изрубить, жилы вытянуть, если... В чём дело? Вы только скажите, ваше величество, в чём дело? Вы увидите, что я последней капли крови не пожалею, чтобы...
– Тут не нужно так много, милая Мешеде; нужны только скромность, маленькая ловкость и... и... и... ну и небольшое кокетство. Последними двумя качествами мы, как женщины, кажется, обладаем вполне. Остаётся скромность. Могу ли я положиться на твою скромность?
– О, ваше высочество, всемилостивейшая княжна, неужели вы изволите сомневаться после стольких опытов моего усердия?
– Нет, нет, милая Мешеде, я не сомневаюсь; но тут дело слишком важное, и, должна тебя предупредить, дело, требующее чрезвычайной осторожности и сопряжённое с некоторой опасностью. Поэтому я, прежде чем скажу, что думаю, спрашиваю: готова ли ты поклясться, что ни в каком случае, никому, ни другу, ни любовнику, ни даже на исповеди, не скажешь, не выдашь того, в чём будешь мне помогать?
– Вот образ, ваше высочество. Пусть Матерь Божия будет ко мне немилостива; пусть я куска хлеба не проглочу; живую пусть похоронят, если я хоть слово...
– И будешь мне помогать?
– Чем только в силах, всемилостивейшая государыня, что только могу, перед Богом клянусь!
– Я тебе верю, Мешеде, не клянись! Видишь, я хочу во что бы то ни стало видеть кардинала Альбани.
– Кардинала Альбани? Да ведь он заперт, ваше высочество, в Ватикане заперт. Женщин туда не пускают ни в каком случае; а если бы кто и пропустил женщину, то не только тот, кто пропустил, не только женщина, которая пришла, но все те, которые её видели, с нею говорили и ту же минуту не донесли, подлежат немедленно смертной казни там же, в одной из ватиканских тюрем.
– Я это знаю и всё же хочу его видеть. Тебя, впрочем, я не подвергаю никакой опасности. Я прошу тебя только пококетничать полчаса с часовым папской гвардии, стоящим у тайной западной калиточки ватиканских садов. Часовой этот – я уже заметила – становится всегда после заката солнца и стоит до полуночи; человек он молодой, красивый, тебе будет не скучно с ним. Он тосканский или миланский граф, очень любезный. Я с ним говорила и обещала, что приду сегодня вечером развлечь его скуку на часах. Он был очень доволен. Я хочу, чтобы в моём платье, под маской и покрывалом, ты пошла к нему вместо меня и заняла бы его на те полчаса, в которые я прокрадусь через эту калиточку и проберусь к кардиналу.
– Всемилостивейшая государыня, а вы?., вы? Ну что, если вас увидят и узнают?
– Во-первых, если и увидят, то ничего; я буду в мужском платье, а кто же может меня узнать, да ещё и ночью? В ватиканских садах всегда, особенно во время конклава, шатается столько сволочи, что никто и не подумает ничего; примут меня за прислужника при каком-нибудь из кардиналов, запертого в Ватикане вместе с ним. Во-вторых, поверь, святые отцы Ватикана те же люди, и хотя они принимают присягу не иметь во время конклава сношений с внешним от Ватикана миром, но все до одного отступают от этого правила. Тайная калиточка, говорят, для того только и устроена, и охраняется только ночью. Никакого нет сомнения, что в сообщениях своих кардиналы имеют иногда и более нежные сношения, чем политика; поэтому, по всей вероятности, они сами приняли все предосторожности, чтобы эти сношения не могли их компрометировать. К тому же волков бояться, говорят русские, в лес не ходить. Я сделаю всё, что можно, чтобы всё это было покрыто тайной, и тебя-то уж не подведу ни в коем случае.
– Что ж тут я, государыня? Я последнее дело. Я хорошо понимаю, что не подвергаю себя ни малейшей опасности. Ну, пришла на свидание с молодым человеком, может быть, моим любовником, и только. Ведь часовым папской гвардии ни у ворот, ни у калиточки, ни даже у самых дверей священной коллегии не запрещается разговаривать с приходящими. Но вашему высочеству идти в мужском платье к неизвестному человеку, под опасностью смертной казни... Государыня, простите, что осмеливаюсь убеждать...