Текст книги "Княжна Владимирская (Тараканова), или Зацепинские капиталы"
Автор книги: Сухонин Петрович
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 44 страниц)
К этим данным знали и то, что когда она была помещена в монастырь, то бывший русский посол в Париже князь Кантемир особо переговаривался о ней с прибывшим тогда в Париж генералом общества иезуитов, и она была рекомендована особому и предпочтительному вниманию начальницы и священной коллегии самим генералом общества, указавшим, что она может быть полезна для высших целей ордена.
Всё это в совокупности придавало её положению вид таинственности, вид чего-то особого, чего-то исключительного, что не могло не влиять и на внешнее к ней внимание, и на образование её характера и образа мыслей.
Привезла её в монастырь немка, лучше сказать, жена одного из немецких нюрнбергских купцов, бывшего прежде богатым, но разорившимся от неудачных оборотов. Она привезла её потому, что особа, до того её воспитывавшая, скончалась, оставив малютку на её руках. Она слышала, что отец её был один из самых знатных и богатых князей, более она ничего не знала и имени его никогда не слыхала.
Потому в монастыре и прозвали её просто русской княжной, и это имя, как ни было оно для неё несоответственно, сохранилось за нею до того самого времени, когда ей была доставлена её подлинная фамильная бумага и она вышла из монастыря. Русская княжна – вот всё, что знал о ней монастырь. Так что французскому воображению оставался полный простор окружать происхождение её такой таинственностью, какой кто желал, и на основании этой таинственности строить самые невероятные предположения. Разумеется, французы в этом отношении не заставили себя просить.
Сама о себе она тоже ничего не знала. Она только слышала, что её отец знатностью своего рода превосходит самые знаменитые родовые фамилии Европы; знала, что по неизвестным ей политическим или семейным обстоятельствам она была увезена от него ещё грудным ребёнком, воспитывалась сперва в Италии, потом в Германии, пока не была привезена сюда. Она помнит, что от самых юных дней своих она пользуется везде особым вниманием; малейшие прихоти её исполняются; ей позволяют то, чего далеко не позволяют другим, и даже здесь, в католическом полумонастыре, приглашают для неё грека-священника, который учит её по-гречески и православной религии на греческом языке, так как русскому языку её не обучали, и это был единственный случай, когда на свою просьбу о том она получила категорический, но решительный отказ.
К ней никто не приходил и не приезжал, никто о ней не спрашивал, и она жила, росла, развивалась и расцветала совершенной отшельницей, окружённой полной заботливостью, но в удалении от целого мира.
Однако ж она помнила не одну только монастырскую обстановку; она помнила свою первую нянюшку, изящную и благородную итальянку, дочь какого-то художника, которая, едва ли ещё не на руках, каждый вечер носила её в апельсиновую рощу дышать ароматом цветов и любоваться дивным, голубым морем, на котором блестели последние лучи заходящего солнца. Она помнит нежно-лазоревый цвет, окрашивающий всю картину, помнит эти плоды, к которым тянулись невольно её маленькие ручки, и эти лозы винограда, перекидывающиеся от одного здания к другому и качающиеся в воздухе от лёгкого дуновения вечернего морского ветерка, заставляющего понимать аттическое предание о зефирах. Потом помнит она долгую дорогу, немецкий город, множество игрушек и сестру этой няни, также красивую и молодую, но которую жизнь настолько успела сломить, что она с первого взгляда казалась чуть ли не старухой. Она была замужем за немцем и испытала много такого, что слишком тяжело должно было отозваться на её впечатлительной итальянской натуре. С нею вместе её няня повезла её куда-то, и она опять увидела море, но море суровое, с тёмно-серым колоритом севера и песчаными низменностями, кажущимися вдали морскими чудовищами, выплывшими на поверхность, чтобы успеть уловить хотя бы несколько холодных лучей северного, красноватого и туманного солнца. Но вот всё исчезло, нянюшка её умерла, а её сестра, свято выполняя приказание, должна была представить её в это преддверие монастыря.
В то время, когда привезли в институт княжну, ей было лет одиннадцать, и на русском престоле царствовала уже Елизавета Петровна, но она ничем не изменила положения нашей княжны. По всей вероятности, она о ней не думала, а может быть, и вовсе не знала. Её отец, Андрей Дмитриевич, может быть, сто раз проезжал мимо окна, из которого смотрела на него его единственная дочь, не думая о том, что она так близко от него. Может быть, и она сто раз любовалась богатым выездом, кровными конями, великолепно снаряженными жокеями блестящего русского князя-богача, не подозревая, что она смотрит на своего отца, о котором она иногда мечтала, но, разумеется, никогда не думала. Ни её няня-итальянка, помнившая хорошо ушаковские наставления и вознаграждаемая с достаточною щедростью за попечения о ребёнке, ни сестра этой няни, выполнявшая указания покойной сестры, – не говорили ей об отце её ни слова. Ясно, что у неё об отце не сохранилось никаких впечатлений, кроме того, что он князь, богат, очень богат и знатен, потому что иначе она не была бы княжною и не воспитывали её бы с такою щедростью и с роскошью.
В пансионе для воспитания будущих монахинь ей дали особую комнату, обставили эту комнату совершенно не соответственными монастырке вещами, предоставили свободу гулять по залам, коридорам и дортуарам, а в хорошую погоду и по саду сколько угодно; наконец, кроме общего обеда и завтрака, утром подавали ещё шоколад, а вечером десерт и фрукты.
Вместе с фруктами в её комнату всегда входил аббат Флавио д’Аржанто, полуфранцуз, полуитальянец, с мягким взглядом, чёрными глазами и сладкой речью. Начиналась беседа скромная, умная, сдержанная, вместе с тем занимательная, весёлая. Отец д’Аржанто старался внушить своей слушательнице, что она прелестнейшее существо, чему княжна охотно верила, и что она назначена самим Провидением для высших целей, ведущих к истинному благу, добру, долженствующих содействовать счастию человечества.
Княжна если не всему этому верила, то слушала весьма охотно. Ей нравилось быть избранницей Провидения, быть залогом благоденствия. Молоденькой головке хотелось быть утешением горю, облегчением страданию. И она полюбила эти беседы с отцом д’Аржанто от всей души, хотя инстинктивно чувствовала, что в них есть что-то не то, к чему влекло её сердце.
А влекло её сердце к восьмилетнему ребёнку другой особенности монастыря, воспитываемой тоже исключительно и с чрезвычайным вниманием. Это была маленькая персиянка. Она прибыла в монастырь несколько месяцев прежде княжны Елизаветы и хотя была моложе её почти четырьмя годами, но развитие её южной крови настолько шло быстрее, что хотя их и нельзя было назвать ровесницами, но казалось, что одна другой старше не более как на полтора-два года. Будучи меньше княжны ростом, но с более округлыми формами, с невыразимой мягкостью и лёгкостью движений, напоминающих собою мягкость и лёгкость котёнка, Али-Эметэ, как называли персиянку, была просто очаровательна. Сразу притягивала она к себе самое равнодушное внимание, захватывала его, а захватив, уже не отпускала, хотя бы тог, кто таким образом становился в круг её чар, был возмущён, огорчён и все силы свои напряг к тому, чтобы сбросить с себя всю силу её влияния. Чарующее влияние Али-Эметэ преследовало, жгло, не выходило из головы и с каждым взглядом на неё росло, усиливалось до самоотречения. И она понимала свою чарующую силу и умела владеть ею чуть ли не с четырнадцати лет.
По мере того как она вырастала и формировалась, ею нельзя было любоваться и восторгаться, как любовались и восторгались русскою княжною; нельзя было увлекаться её красотой, её грацией. Она и не была ни прекрасна, ни грациозна. Но ею нельзя было не упиваться, не засматриваться, а вместе с тем нельзя было не подпасть под то очарование страстности и неги, из которого не было выхода, как из круговорота морских волн.
У неё были тёмно-синие с поволокой глаза, под длинными чёрными ресницами и чёрными же тонкими, будто подведёнными бровями; недлинные, но чрезвычайно густые чёрные волосы, отливающие в синий цвет воронова крыла; овальное личико, необыкновенно правильный профиль и тонкие розовые губки, складывающиеся в улыбку великой страстности и силы, от которых даже самая улыбка казалась дрожащей.
Вид Али-Эметэ изобличал в ней её восточное происхождение. Он вызывал мечту, негу, охватывал собою воображение. Её глаза смотрели на каждого вызывающе, особенно страстно, будто хотели все обещать, и обещать то, что не могут дать другие смертные, что таится только в ней, в ней одной, и что заставляет каждого замирать от счастия, от бесконечных надежд. Она была сказочная мечта тысячи одной ночи, напоминающая собой ту трёхтысячелетнюю цивилизацию, которая преемственно переходила от поколения к поколению и передавала всё, что даёт способность очаровывать, обворажать, покорять... Такова была Али-Эметэ. Но кто была она, тоже никто не знал!
Её привёз какой-то англичанин, заплатил деньги за её воспитание до шестнадцати лет, положил капитал, впрочем небольшой, на её выход и первое образование.
Говорили, будто перед избиением Шах-Надиром всего рода последнего из персидских царей один из его верных вельмож успел спасти его дочь-ребёнка и передал её на воспитание англичанину, который привёз её во Францию и отдал в монастырь. Другие отвергали это объяснение, находя его неестественным уже по самой ничтожности суммы, которой обеспечивалась её будущность. Они говорили, что её прибытие во Францию не имеет ничего тайного, ничего загадочного; что оно опирается на чисто реальные расчёты и исходит прямо из стремлений к личной выгоде, овладевшей, как известно, всеми помыслами высших слоёв общества на Востоке.
В то время, – говорили они, – как Надир-шах, отуманенный невероятным счастьем, отдавшим его произволу всю Персию с среднеазиатскими ханствами, вздумал напасть на передовые русские укрепления Закавказья и когда, отброшенный от них неоднократно твёрдой рукой с большой потерей своих полчищ, он бесновался и пьянствовал от отчаяния и для развлечения и успокоения себя рубил головы окружающим его царедворцам, в то время, когда самые заслуженные и любимые им сподвижники трепетали от страха за свою жизнь, – одному из них, Сипех-Селар-хану, одумалось представить ему в подарок захваченную при нападении на русские укрепления немку.
Шах занялся этой немкой. Он бросил все военные предприятия и велел вести переговоры с русскими о мире, а сам, со своей новой Фатимой, обещавшей ему Магометов рай на той земле, скрылся в роскошных садах тегеранского дворца и хотел разрешить неразрешимый шиитский вопрос о девяноста девяти наименованиях имени Аллаха, оставив на попечении Сипех-хана и государство, и его доходы.
Этот случай заставил Сипех-хана подумать, что для получения над своим повелителем наибольшего влияния, которое, разумеется, предоставит ему и власть, и деньги, самое лучшее, пока немка ему не успела ещё наскучить, подготовить для его гарема европейски воспитанную девушку, выбрав из типов красоты Востока то, что представится особо замечательным.
Это решение заставило Сипех-хана задуматься, где он возьмёт такую девушку, чтобы её воспитывать с уверенностью, что она заставит собою забыть всё и всех. В это время, как нарочно, умер его брат. Наследуя его гарем, он заметил дочь брата, семилетнего ребёнка необыкновенной красоты: с глазами, кидающими стрелы, так говорил он. Эта девица и должна быть первой жемчужиной шахского гарема и первой покровительницей ему самому. Она заставит забыть всех немок и курдинок, заставит забыть грузинских гурий. «Лунолицая красавица через какие-нибудь семь-восемь лет будет такова, – говорил опытный в этом отношении Сипех-Селар, – что перед нею будет меркнуть солнце».
Рассуждая таким образом, он решил воспользоваться племянницей.
В то время в Тегеран для переговоров с персидским правительством в звании посла и полномочного министра прибыл член английского парламента лорд Кейт, бывший потом послом в Вене и Петербурге. К нему решил Сипех-Селар-хан обратиться со своим проектом, прося совета и помощи.
Рыжеватый шотландец, несмотря на неподвижность своего туманного альбионского воззрения, понял, что этот проект Сипеха если и не будет полезен ему самому, то тем не менее может принести большие выгоды Англии. Воспитанная для гарема восточного деспота девушка может влиять на него не только в пользу личных интересов своего дяди, но и в пользу английского преобладания, в особенности в коммерческом отношении. Недолго раздумывая, лорд Кейт взялся содействовать Сипех-хану в его предположении Родной брат лорда, генерал Кейт, служа ранее в русской службе, только что перешёл в прусскую. Лорд отправил переданную девушку к нему, с тем чтобы тот нашёл случай отослать её в Англию. Таким образом, наша Али-Эметэ через Россию была отправлена сперва в Прагу.
Там она была оставлена в гостинице, с уплатой, разумеется, за содержание её денег, пока происходила в английском министерстве переписка, может ли и какую извлечь пользу Англия из её воспитания. После долгих препирательств, в которых лорд Норт очень хотел все расходы по дороге и содержанию Али-Эметэ возложить на лорда Кейта, признав действия его в этом отношении самопроизвольными, английское казначейство поставило наконец подлежащими возврату деньги, им на это отпущенные, но назначило столь умеренную сумму на её дальнейшее воспитание и содержание, что проект, казалось, должен был рушиться в самом начале. Правда, английское министерство оговорило, что если окажется впоследствии, что Али-Эметэ действительно принесёт английскому правительству существенную пользу, то она будет вполне вознаграждена по мере пользы, действительно ею принесённой.
Такое решение заставляло лорда Кейта отказаться вовсе от участия в воспитании персиянки, тем более что он не желал и не мог желать, чтобы вывезенная им из Персии девушка могла иметь какие-либо претензии к наследству, оставляемому им его детям, особенно ввиду того что за предоставлением майората старшему сыну и многочисленностью его семейства и без того наследство это было весьма ограниченно. Но, разумеется, отказываясь от взятой им девушки, он хотел сохранить своё реноме, не желал стать вразрез чувству своей человечности. Он не мог допустить мысли, что вот он привёз персидскую княжну, с тем чтобы потом пустить её по парижским или гамбургским улицам для снискания себе куска хлеба. Притом он не мог также не принимать в соображение, что ненавидимое всеми торийское министерство лорда Норта, несмотря на милость к нему короля, удержаться долго не может; что весьма вероятно, виги будут более склонны к поддержке коммерческих интересов и внешних сношений. Поэтому, написав обо всём Сипех-Селар-хану и прибавив к означенной английским министерством сумме кое-что из своего и добровольного пожертвования его знакомых, он отправил её на первое время в Киль тоже к нюрнбергской вдове разорившегося купца, которая после доставила в преддверие монастыря и русскую княжну.
Кажется, что нюрнбергская дама, родная сестра бывшей няни русской княжны, по смерти разорившегося мужа начала заниматься подготовкой девочек к поступлению в высшие учебные заведения того времени, к числу которых относился и иезуитский коллегиум. Пансион этой дамы был устроен в Киле, чтобы было удобнее иметь сношение с Германией, Англией, Швецией и Данией. Тем не менее она часто должна была уезжать, хотя не надолго, из Киля в Нюрнберг, где заканчивались дела её умершего мужа.
У этой дамы начали её учить. Арифметике учил её круглый сердитый немец Шмит. Он часто плевался и любил браниться. Фамилию учителя истории она забыла. Языкам – немецкому, французскому, английскому и итальянскому – её учили сама нюрнбергская дама и её помощница-англичанка, смотревшая вечно, будто проглотила аршин. Ходила за ней старая-престарая старуха, которую звали Катериной. По инициативе ли лорда Кейта или сами по себе, но многие её нередко навещали. Она помнит барона и баронессу Штерн, нередко привозивших ей конфеты, и данцигского купца Шумана, платившего от имени её дяди Сипех-хана за её содержание.
Но по мере того как дела нюрнбергской дамы распутывались и устраивались, она, скучая от своих занятий, решила отправить Али-Эметэ в иезуитское преддверие монастыря. Она была хотя и замужем за протестантом, но католичка до кончика ногтей и находила, что лучше, возвышеннее и целесообразнее воспитания, какое дают отцы иезуиты, не может и быть. Лорд Кейт, который думал главнейше о персиянке, как бы от неё отделаться поприличнее, согласился на это.
– Пусть идёт в монастырь, если захочет. Я же не могу принять на себя ответственность за её целую жизнь!
Решившись на это, он уплатил за её воспитание до шестнадцати лет и положил тысячу пятьсот фунтов на её выход, обзаведение и устройство первых шагов жизни.
Затем её отвезли в монастырский пансион, где она подружилась с русской княжной и душевно к ней привязалась, как в свою очередь полюбила и её русская княжна; полюбила, как взрослая девушка любит ребёнка, тем более что между ними существовала связь в исключительности положения их обеих.
Таким образом, Али-Эметэ, мимо глаз которой, как тени, мелькнули и степное море приволжских лугов, и золотые маковки московских соборов, и невылазная грязь тогдашних петербургских мостовых, сама не зная как, очутилась в объятиях русской княжны, тем скорей, что нюрнбергка, привезя княжну Элизу, сочла себя обязанной познакомить их взаимно, как двух представительниц Востока в столице Франции.
Обласканная холодной и чопорной русской, Али-Эметэ привязалась к ней как кошечка, как зверёк, которого ласкают и любят. Она прибежит, свернётся у неё на коленях, прижмётся к груди, кушает фрукты и слушает отца д’Аржанто об избранниках Божиих и высшем предназначении их деятельности.
Но такая жизнь продолжалась недолго. Дядя Али-Эметэ, узнав, что его племянница попала в иезуитский монастырь, испугался. Он думал готовить её вовсе не для монастырской жизни. Поэтому через французское посольство в Персии он вытребовал её и поместил сперва в Гамбург, под именем девицы Франк, потом перевёл в более обширное учреждение в Лондоне, под именем девицы Шель.
С этой минуты Али-Эметэ о дяде своём ничего более не слыхала. Трудно было и слышать, так как Надир-шах, не стесняясь в своём произволе ничем, приказал двум евнухам своего сераля снять с своего любимого визиря Сипех-Селар-хана голову и принести ему; потом, когда ему принесли эту голову в шёлковом мешке, то он два дня над ней плакал, но, разумеется, этим её не воротил, а в утешение себе велел конфисковать все накопленные его визирем богатства, пустив по миру одинаково и его детей, и его племянников.
По поводу долгого неполучения от дяди известия она помнит – тогда не было ей ещё шестнадцати лет, – что её возили к какому-то английскому лорду, который дал ей небольшую сумму денег и поручил по его бланку вытребовать несравненно большую сумму, положенную на её имя в иезуитском коллегиуме, заявляя, что в этом всё её состояние. Она явилась за получением этой суммы и тут необыкновенной красотой своей обратила на себя особое внимание отцов иезуитов, которые с этой минуты не упускали уже её из виду. Кстати сказать, что лорд дал ей паспорт как английской подданной девице Шель де Тремуйль, и она опять начала получать, будто бы от дяди, небольшие суммы, дававшие ей способ поддерживать своё существование.
Но, рассказывая положение Али-Эметэ, мы совершенно забыли о нашей княжне.
С ней тоже случилось превращение. К ней приехал блестящий и красивый кузен, известный нам князь Андрей Васильевич Зацепин, давший дяде слово во что бы то ни стало отыскать его дочь.
Приезд его смутил весь монастырь. Сама аббатиса находила, что редко случается встретить такого истинного джентльмена, каким был её кузен. Смущение это усилилось, когда узнали, что он привёз княжне известие о смерти её отца и бланк на новые пять миллионов франков в гамбургском банке. При этом он передал ей последний совет её умирающего отца не вдаваться в политику.
«Боже мой, с чего отец мой мог думать, что я занимаюсь или хочу заниматься политикой», – рассуждала она, смотря на своего красавца кузена.
– Я полагаю, что я выше политики, и стою только на том, что мне само по себе должно принадлежать, – отвечала она с такой гордостью, что заставила его подумать: «Боже мой, ну чем не наследница русского престола?»
Князь Андрей Васильевич, снабжая её отцовскими миллионами, доставил и все бумаги, определявшие её происхождение. Из этих бумаг княжна Настасья Андреевна, или принцесса Елизавета, увидела, что она действительно после своих трёх кузенов старшая представительница великих князей владимирских, суздальских и московских, а главное, родная и законная племянница умершей императрицы Анны, от её родной сестры Парасковьи Ивановны. Опираясь на эти бумаги, она решила назваться княжной Владимирской-Зацепиной.
Пришло время княжне Владимирской оставить монастырь. Она не знала, что делать и где преклонить голову, несмотря на лежавшие в банках миллионы. Но, разумеется, отцы иезуиты умели не заставлять наследниц с миллионами затрудняться этим. Настасья Андреевна, не разделяя религиозных взглядов отцов иезуитов, не могла не быть благодарной им за её воспитание. Потому ли, что точно имели в виду её капиталы, а может быть, и потому, что они тогда уже составляли планы, которым суждено было развиться впоследствии, но они принимали в ней, можно сказать, отцовское участие. Они положительно её берегли и лелеяли. По наступлении времени её выхода они устроили её со всей роскошью и изяществом, но с полной скромностью и достоинством знатной сироты девицы. Небольшой, но вполне аристократический отель, изящная обстановка, приличный её положению выезд в церковь (католическую) на праздники и в классические пьесы театра; дуэнья, вполне соответствующая, из вдов заслуженных генералов, принадлежавших к высшему обществу, и не согласившаяся получать жалованья, а согласившаяся только жить с ней, потому что одной скучно; скромный приём коротко знакомых – всё это было так хорошо, так прилично, что против этого нечего было сказать. Княжна выезжала весьма мало; но когда выезжала, то поражала всех своей сдержанной, строгой, холодной, тем не менее пленительной красотой. Много крови испортила она красотой своей мадам Помпадур, которая страшно боялась, чтобы король Людовик XV где-нибудь её случайно не заметил. Правда, вдавшись в полный чувственный разврат, король не ценил уже ничего идеального. Помпадур это знала лучше, чем кто-нибудь; но она знала и то, что прихоти этих развратных стариков непредсказуемы и нужно беречься их, очень беречься...
Между тем Али-Эметэ крайне нуждалась. Она понять не могла, что это значит, что её дядя, который прежде был столь щедр на её воспитание, вдруг стал так скуп, когда она должна была жить и поддерживать себя в свете.
Сумм, полученных от английского лорда и из монастырского коллегиума, ей едва хватило на год. Потом она получила, будто бы от дяди, ничтожную сумму; но ей приходилось выплатить своему довольно обширному штату прислуги жалованья больше, чем была вся посылка. Думая о неисчерпаемых богатствах своего дяди, она положительно недоумевала, что сталось с ним? Не знала она того, что богатство этого дяди давно уже лежит в сундуках преемника Надир-шаха, а что теми небольшими посылками, какие она получала, она обязана отцам иезуитам, которые всматривались в её жизнь и, оценивая её действительно редкую красоту, думали, не пригодится ли она к чему-нибудь?
Уже одно то, что она может подойти под вкус сластолюбивого владыки Франции, стало быть, наденет узду на маркизу Помпадур, стоит того, чтобы о ней подумать и при случае небольшой суммою её поддерживать.
Но им хорошо было рассчитывать, а балованной, несдержанной Али-Эметэ каково было ждать! Она бросилась в Берлин, надеясь, не узнает ли там что-нибудь о дяде, не отыщет ли выхода.
В Берлине она нашла себе исход в поклоннике, карман которого казался неистощимым. Но это только казалось, и им скоро пришлось из Берлина скрыться в Гент.
Поклонник Али-Эметэ был сын гентского банкира Ван Тоуэрса. В самый день его приезда отец его умер, оставив сыну миллионное состояние. Нечего и говорить, что состояние это он положил к ногам Али-Эметэ.
Ван Тоуэрс был женат. У него были малютки, сын и дочь; но это не остановило Али-Эметэ войти с ним в близкие отношения. Направляемая самыми правилами ислама к свободному взгляду на супружеские отношения, она без всяких колебаний отнеслась к тому, что мадам Ван Тоуэрс считала своим бедствием. Отцовские миллионы скоро были прожиты, и Ван Тоуэрс со своей возлюбленной Али-Эметэ бежали из Гента в Лондон; там на некоторое время открылся им кредит, благодаря отцовскому имени, но там же Али-Эметэ решила взять ему в помощь другого и, разорив обоих, бежала с ними в Париж, то есть нужно сказать, что Ван Тоуэрс, как разорившийся прежде, должен был и уехать прежде. Она приехала в Париж с бароном Шенком, который последние месяцы в Лондоне принял на себя звание её официального покровителя.
В это время в монастырь, куда должны были по назначению княжны Настасьи Андреевны поступать все письма, адресуемые на её имя, пришло известие о смерти её кузена Андрея Васильевича, об отстранении им своих братьев от наследства и предоставлении всего ей, если она выполнит условия, изложенные в завещании и утверждённые высочайшей волей императрицы Елизаветы.
При этом извещении пришло и подлинное духовное завещание, которое отцы иезуиты озаботились перевести.
Из него княжна Настасья Андреевна узнала, что она может иметь ещё более 10 миллионов франков капитала, дворцы в Петербурге и Москве, великолепные пригородные имения под Петербургом и Москвой и более 22 тысяч рабов, как тогда говорили, при множестве золота, серебра, драгоценных каменьев и других редких дорогих вещей стоимостью всего до ста миллионов франков, если согласится на нижеследующее;
1) Сохранить неприкосновенно православную веру.
2) Признавать имение это в целости и нераздельности принадлежностью рода князей Зацепиных и назначить наследником только одного потомка мужского пола, выбирая из своих детей или племянников достойнейшего.
3) Выйти замуж не иначе, как за князя Рюриковича, одного из потомков московского дома, представляемого в то время князьями Шемякиными, Ростовскими, Белозерскими и их отраслями в князьях Вадбольских, Кубенских, Кемских, Шелешпанских и Ухтомских.
Настасья Андреевна, прочитав эти условия, улыбнулась и не сказала ничего, оставив как подлинное завещание, так и все приложенные к нему бумаги и документы в руках отцов иезуитов.