355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сухонин Петрович » Княжна Владимирская (Тараканова), или Зацепинские капиталы » Текст книги (страница 9)
Княжна Владимирская (Тараканова), или Зацепинские капиталы
  • Текст добавлен: 7 октября 2018, 08:30

Текст книги "Княжна Владимирская (Тараканова), или Зацепинские капиталы"


Автор книги: Сухонин Петрович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 44 страниц)

Рассуждая обо всём этом, Трубецкой поехал во дворец и там увидел любопытную сцену. Несмотря на то что только два или три дня назад император Пётр III подписал указ о дворянской вольности, предоставляя дворянам служить или не служить, оставаться в России или ехать за границу, предоставляя дворянам и другие весьма важные права, он приказал двоих своих любимцев, генерала Мельгунова и действительного статского советника Волкова, выпороть розгами.

Когда Трубецкой вошёл, Волков, уже высеченный, в мундире правителя дел высшей конференции и в орденах, стоял понуря голову в числе других, окружавших государя придворных, а Мельгунов, при помощи двух капралов голштинской гвардии, готовился к экзекуции. Два другие капрала с пуками розог стояли и ждали, пока Мельгунов, лениво раздевавшийся, примет надлежащее положение.

Государь находился при экзекуции сам, окружённый своими любимцами и голштинскими офицерами.

– Ну-ну! – говорил Пётр, замечая видимую медленность в исполнении его приказания.

Наконец Мельгунова разложили, раздевавшие его капралы стали держать его ноги и плечи, и экзекуция началась.

Трубецкой остановился как вкопанный, в полном изумлении.

Правда, Трубецкой не мог быть особенно поражён тем, что увидел царских любимцев, высших сановников государства, под телесным наказанием. Он видел, как наказывали Девьера, помнил пытки Волынского, Хрущёва и Еропкина, сам расправлялся с Долгоруковыми, потом тоже сам подводил под кнут Лопухину и сестру жены своей Бестужеву, бывшую Ягужинскую; наконец, присутствовал при пытках Лестока, – но всё это было в определённой форме, по предварительному аресту, в застенке, по правилам розыска, и производилось над лицами, уже предназначенными к исключению из общества. А тут вдруг, в дворцовой зале, в присутствии самого государя и его двора, будто дать стакан воды выпить. И сохранить при них и их мундир, и их положение. Этого не мог переварить даже Трубецкой. Время, когда Пётр I сёк губернаторов на площади перед окнами сената, ушло уже слишком далеко.

Правда, что после наказания Пётр выполнял над каждым рыцарский обряд восстановления чести. Но как ни порядок наказания, ни самый обряд этот не исходили из русской жизни, то и казалось, что самым исполнением обряда Пётр только увеличивал наказание.

Притом же Трубецкой заметил, что чем более заметна была невыносимость мучения на лице Мельгунова, тем Пётр III становился оживлённее, веселее. Ему будто доставляло удовольствие видеть мучения. Когда же Мельгунов, удерживаясь долгое время от крика, не выдержал и застонал, Пётр будто обрадовался. Выражение самой кровожадной жестокости отразилось на его лице, и он положительно наслаждался этими стонами, переходившими в стариковский вой. Трубецкой вспомнил рассказ Брюмера, находившегося при его воспитании, что в детстве он любил мучить до смерти маленьких птичек, втыкая в них булавки.

Чем же они провинились? Один не обошёл караулов, когда, будучи дежурным по дворцу, должен был сам лично обойти рундом по постам; а другой стал возражать против написания какого-то невероятного указа.

Пока Трубецкой обдумывал всё это и составлял предположение, каким бы образом предотвратить возможность подобного рода сюрпризов, как бы устроить, чтобы бесхарактерность Петра III могла иметь наименьшее влияние и управление империей было действительно в его, Трубецкого, руках, – пока он всё это обсуждал, на другой половине дворца государыня приводила в порядок и укладывала свои вещи, предполагая ускорить свой переезд в Петергоф.

С виду казалось, что она более ни о чём не думала как о своём переезде и о том, как бы приятнее провести время летнего уединения. Она укладывала книги, рисунки, узоры, разного рода работу, вообще всё то, что желала иметь при себе. Монтескье, Бель, Дидро, Вольтер были те авторы, которых она называла своими и с которыми не расставалась. К ним она присоединила Буало, Фенелона и Расина.

– Для ума нужна также разнообразная пища, как и для тела, – говорила она и прикладывала к избранным ею авторам ещё письма Скюдери и некоторые из сочинений Кребильона-младшего. – Нельзя питаться одними тяжёлыми мясными блюдами, нельзя жить и на одной зелени. Необходимо мясные блюда разнообразить шпинатом, яйцами или вообще чем-нибудь более лёгким.

Заставив стол набираемыми ею книгами, она приложила к ним оды Гюнтера и «Мессиаду» Клопштока. «Чтобы не забыть немецкий язык», – поясняла она. Наконец, пересматривая вновь всё приготовленное, она спросила:

   – А где же Корнель? Нельзя не взять с собой Корнеля. Я люблю его сильный, будто стальной стих. Он укрепляет душу, даёт силы терпеливее переносить невзгоды жизни.

Государыне в выборе вещей и укладке их помогала весьма ещё молоденькая, смугленькая, чрезвычайно живая и нельзя сказать, чтобы уж вовсе некрасивая дамочка. Она суетливо перебирала книги, хватаясь то за ту, то за другую и начиная опять искать ту, которую перед тем держала. При вопросе государыни о Корнеле она особенно засуетилась. Ей казалось, что она сейчас только держала его в руках. Это была княгиня Дашкова, Екатерина Романовна, племянница канцлера Михаила Илларионовича Воронцова, воспитанная у него в доме, и родная сестра графини Елизаветы Романовны Воронцовой, любимицы императора. Она только недавно вышла замуж за князя Дашкова, секунд-майора Семёновского полка, весьма популярного среди офицеров гвардии.

   – Поверьте, государыня, и я, и мой муж готовы жизнью за вас пожертвовать. Вы прикажите только, ваше величество, и мы в огонь бросимся. Никита Иванович Панин, с которым, опираясь на родство своё, я могу говорить откровенно, тоже вполне сочувствует вашему величеству. Он находит настоящее положение наше невозможным, невероятным... Вы слышали, что и вчера происходила экзекуция. Попались Мельгунов и Волков. Их не жаль; но сообразно ли, соответственно ли? Относительно гетмана Разумовского, я знаю одного офицера, мне его недавно представили... он, говорят, имеет на Кириллу Григорьевича неотразимое влияние. Это Ласунский. Говорят, будто он пользуется особой милостью гетманши. До этого, впрочем, дела нет; но говорят, что через неё он имеет влияние и на Нарышкиных. Вы скажите только ваши намерения, ваши предположения...

   – Любите ли вы удить, княгиня? – спросила вдруг государыня, не отвечая на её вопрос. – В Петергофе для уженья есть превосходные места. Я хочу взять с собой удочки. Там, в пруду, против Марли, разведены чудесные карпы. Они так приучены к хлебу и с такой охотой бросаются на приманку, что ловить их почти не составляет труда. Только поймав, я обыкновенно снимаю их с крючка и отпускаю опять в пруд. Мне становится жаль бедную рыбу, обманутую мною приманкой...

   – Однако, государыня, сколько я приметила, вы любите рыбные кушанья, – заметила Дашкова. – Никита Иванович, разговаривая со мною, очень тонко, однако ж, дал понять, что прежде чем можно приступить к чему-нибудь, нужно знать ваши намерения.

   – Но пока у меня нет никаких намерений! Я смотрю, что делают и будут делать они... Что же касается рыбных кушаньев, то я с удовольствием ем их под влиянием впечатлений детства... У нас в Германии осётр или стерлядь такая редкость... Я думаю взять с собой эти рисунки, мы там можем заниматься рисованьем. В Петергофе есть великолепные виды. Из моего домика чудный вид. Во-первых, море... Я люблю море! Домик, который я там занимаю, недаром зовут Монплезиром, уж точно удовольствие; стоит он на самом берегу моря и весь в зелени... Вот, княгиня, у меня к вам убедительная просьба: съездите в нюрнбергские лавки и выберите мне хорошей бристольской бумаги, итальянских карандашей и других принадлежностей рисованья. У меня во всём этом большой недостаток. И ещё, нельзя ли попросить, чтобы госпожа Неплюева доставила мне европейский географический атлас. В Петергофе он будет мне крайне нужен. Ещё возьмите сепии; у меня её нет, а я хочу попробовать рисовать сепией...

Княгине пришлось поневоле ехать исполнять поручение государыни, не добившись того, что она хотела знать.

«Какая, однако ж, она легкомысленная и поверхностная! – думала княгиня Дашкова, садясь в карету. – Можно же в такое время, когда, можно сказать, жизнь поставлена на карту, когда каждую минуту надо ждать, что вот возьмут и отвезут в Петропавловскую крепость, в эту минуту думать о рисунках, об уженье рыбы... Хорошо, что за неё есть кому подумать... Я не зеваю, стараюсь всеми мерами...»

Но пока она так рассуждала, перед Екатериной как лист перед травой вытянулась стройная и изящная фигура Григория Орлова.

Красивый, молодой, в шитом золотом артиллерийском мундире, Орлов напоминал тех мифических паладинов средних веков, которые принимали девиз: «Любовь и смерть» – и в самом деле любили и умирали.

   – Это ты, Грегуар, здоров ли, мой друг? Что ты так вопросительно на меня смотришь? – сказала государыня, милостиво протягивая ему руку, которую тот почтительно и страстно поцеловал.

   – Благодарю за милость, государыня. Я по приказу: с братом давно ждём!

   – Насилу выпроводила эту болтушку. Чрезвычайное самолюбие! Мне кажется, она думает, что свет перевернётся, если она о нём не будет заботиться. Где же, однако, твой брат? Зови! Времени немного. Она вернётся, а пока её необъятное самолюбие необходимо щадить!

Чрез несколько секунд вместе с Григорьем Григорьевичем Орловым вошёл его брат, Алексей Григорьевич.

Огромного роста, значительно выше Григорья Григорьевича, который и сам был большого роста, в плечах, как говорится, косая сажень, с широкой грудью, с кулаком, как молот, видимо, необыкновенной силы и с несколько плоским лицом, на котором виднелся небольшой знак, вероятно остаток прежних похождений, – Алексей Григорьевич был тип тогдашнего русского молодечества, с его ухарством, беззаботностью и бесшабашной, но разумной отвагой. Это был тип молодца, который любит и песню спеть, и на кулачках подраться, да так, что на стену один лезет или один против стены стоит, а при случае и смекалкой развести. Не белоручка, не неженка, готовый во всякую минуту вскочить без седла на бешеную лошадь, сцепиться один на один с медведем, он был именно то, что называют русский удалец, представитель той мужественности и силы, которому древние римляне созидали жертвенники и прославляли как олицетворение силы природы, побеждающей красоту.

   – Вот, матушка государыня, мой брат Алексей, – сказал Григорий Григорьевич, казавшийся против брата пигмеем.

Екатерина оглянула Алексея с головы до ног и улыбнулась.

   – Мне много говорили о вас, – сказала она. – Много говорили о вашей силе и удали, – прибавила она, стараясь подделаться под русский лад речи, которому всегда подражала и который изучала с необыкновенным терпением. – Очень рада, что имею случай познакомиться с вами лично. – И она протянула ему руку.

   – Матушка царица, ваше императорское величество! – отвечал Алексей Орлов, взяв ручку государыни двумя пальцами и с медвежьей ловкостью, может быть, умышленно пожал её так, что государыня чуть не вскрикнула, пока он подносил её руку к своим губам. – Мы, матушка, родная наша, за тебя все готовы живыми в могилу лечь! Ты прикажи только, и мы всё размечем, всё твоё будет...

   – Я надеюсь на вас, я верю вам! – отвечала Екатерина благосклонно. – Братья Орловы для меня всегда будут как эмблема верности. Грегуар, верно, говорил вам, в каком я нахожусь положении. Вы слышали об оскорблении, которое было мне нанесено публично, перед лицом целого света. Они забыли, что, оскорбляя меня, они оскорбляют русскую императрицу, оскорбляют нацию... Так жить невозможно! Вы согласны? Нужен исход, какой-нибудь исход...

Орлов стоял перед императрицей, смотря вниз своими серыми из-под густо нависших бровей глазами прямо ей в глаза и не выпуская из своей широкой ладони её ручки.

   – Мне грозят тюрьмой, ссылкой, – продолжала императрица, – но никакая тюрьма, никакая ссылка, ни даже лютая казнь мне не страшны после тех обид, того унижения, которые я вытерпела и терплю каждый день. Лучше смерть, чем унижение, и унижение не меня только, но и моего достоинства!

   – Эх, матушка, царица наша благоверная! – начал Алексей Орлов. – Мы давно смотрим на тебя, скорбим за тебя! Не раз промеж себя говорили: за что нашей всемилостивейшей государыне такую студу напрасно терпеть? Нет человека в гвардии, всемилостивейшая государыня, который бы твоего горя не считал своим горем, который бы обиду тебе не считал себе обидой... Мы все обижены, все оскорблены; но обиду нашей государыни мы признаем себе тягчайшей из всего, что мы переносим! Но ведь мы сами, без твоего слова...

   – Потому-то я и решилась. Надеюсь, что верная гвардия поддержит мои права и права моего сына. Надеюсь, что она не даст в обиду того, кто Божиим соизволением должен над нею царствовать. Грегуар мне говорил, что у вас всё уже готово, что вы ждёте только одного моего слова; скажите же, в какой степени я могу на эту вашу готовность рассчитывать?

   – Готово, матушка, всё готово! Скажи одно слово – и вся гвардия поднимется разом, как один человек, и вся за тобой хоть в огонь пойдёт.

   – Но что же вы сделаете, как вы распорядились?..

   – Мы, государыня, набрали своих для каждого полка. Эти уже главные, их мы знаем, и они нам за своих отвечают. Таким образом, Преображенский полк отдан Пассеку, Измайловский – Рославлевым и Ласунскому, Семёновский – Ушакову, Вадковскому и Бибикову, артиллерия и нефронтовые разные – вот ему, – он указал на брата, – и брату Фёдору. На них же возложены сношения и оповещения по всем нашим. Конногвардия и гусары – уж это моё дело! Лошадей никому не уступлю. Страсть такая, государыня, сызмала. Вот у Пассека уж и приговорены: Барятинский Фёдор – с той самой минуты, как государь велел брату его вас, государыня, арестовать, он весь ваш душой и телом, – Бредихин, Баскаков, Меншиков; все ребята тёплые, за себя постоят; в Измайловском, у Рославлевых, – Повалишин, Хохолков и немчик Кюмель; у семёновцев – Ушакову и Вадковскому помогают Тимковский, Дашков, Лукашов и другие; у меня – Хитрово. Всего у нас считается слаженными на жизнь и смерть офицеров 40 человек, а они уже подговорили рядовых общим счётом более 10 тысяч человек.

   – Вы думаете, я так сильна?

   – Сильны, матушка царица! За ними все пойдут! Скажите слово, мы сейчас всё перевернём.

   – Видите, государыня, – сказал Григорий Орлов. – Вот вам подтверждение! А вы спросите о брате, кого хотите; он царства не возьмёт, чтобы солгать! Стало быть, теперь всё зависит от вас...

И он, стоя подле неё, самовольно взял ручку государыни и поднёс к губам.

Екатерина оставила свою руку в его распоряжении и на минуту задумалась.

   – Послушайте, Орлов, – сказала она, обращаясь к Алексею Орлову. – В случае удачи я обещаю вам всё, чем только может наградить своего подданного государыня. Я готова разделять с вами опасность. Но ведь вы понимаете...

   – Эх, матушка государыня, такие ли горшки о нашу голову разбивались. О наградах мы не думаем, только бы ты была покойна да счастлива. Мы награждены уже светлым взглядом твоим. Себя-то только береги да вели только... сегодня, что ли? Я сегодня же всех на ноги подниму. Наши ребята подобраны, скажу без хвастовства, один к одному, будто все братья родные; умрут – не выдадут. Послужить послужим, а там будь что будет; двух смертей не будет, а одной не миновать!.. Так сегодня, что ли? Прикажи!

   – Нет, когда он захочет гвардию из Петербурга в Данию вести. Предлог будет хороший! За день дам знать!

   – Слушаем, матушка царица! А не прикажешь ли кого представить из наших?

   – Нет! Напрасных подозрений наводить не нужно. А вот Грегуар принесёт мне от тебя список. Я при первом случае каждому дам почувствовать, что я знаю, что на него могу полагаться; стало быть, он может не сомневаться, что, в случае удачи, я его не забуду!

Алексей Орлов хотел было гаркнуть «ура», но Григорий остановил его.

   – Что ты, сумасшедший!..

   – Виноват, матушка царица! Да обрадовался так и за тебя, и за себя, и за матушку-Россию; а то ведь сердце изныло, себя не помнишь от горя, что с нами делают...

Она отпустила их, подав снова Алексею Орлову свою руку и удержав на секунду Григорья, чтобы осчастливить его более нежным знаком внимания. Но, проводив их, она ту же минуту велела позвать своего секретаря Одара.

«Добрые, хорошие люди эти Орловы! – сказала Екатерина, провожая их глазами. – И какие молодцы! Алексей кажется ещё удалее; зато Грегуар красавец и как сложен! Видно прямо, что они себя готовы не жалеть; но им кажется, что всё это так легко! Они говорят: нас сорок офицеров, у нас десять тысяч гвардии. И они думают, что с сорока офицерами и десятью тысячами гвардии можно перевернуть сорокамиллионное государство, победить двухсоттысячную армию. Нет, друзья, ценю вас, благодарю, но вы слишком молоды, чтобы на вас, и только на одних вас, опереться! Верно, что вы голов своих не пожалеете: но будет ли польза в том, что я подведу под плаху ваши головы? Положим, что с десятью тысячами мы захватим, арестуем императора, а там что? Что о таком захвате скажет народ? Что скажет духовенство, дворянство, сословия, войско? Что, если в ответ на манифестацию с десятью тысячами сенат объявит всех нас лишёнными покровительства законов, а синод предаст анафеме, как Стеньку Разина? Если Румянцев, Чернышёв, Пётр Панин поведут против нас свои корпуса, атакуют со всех сторон? Что ж нам, драться со всеми? Брать штурмом один по одному пятьсот городов русской империи?.. Говорят, у Елизаветы и тысячи человек не было! Да! Но у Елизаветы были права! Она была дочь славного государя, любимая и войском, и народом, шла против иноземного владычества, можно сказать выдуманного, сочинённого и уж, разумеется, народом нисколько не любимого. А я?.. Император – законный государь. Россия в течение восемнадцати лет признавала его своим великим князем, наследником престола. Она знает, что он Петру I родной внук. Правда, он делает всё возможное, чтобы она его возненавидела; но мне нужно много, очень много, чтобы она меня полюбила, а пока... Нет, не довольно одной силы, хотя, разумеется, и без силы нельзя, но нужно ещё кое-что, и я озабочусь, чтобы это кое-что было».

Вошёл Одар.

   – Поезжайте к преосвященному Дмитрию и скажите, что я еду в Петергоф, приготовилась во всём, как он говорил, и прошу его заехать отслужить молебен в комнатах великого князя. Он же вчера чувствовал себя не совсем здоровым!

Одар скрылся, а Екатерина приказала ещё позвать воспитателя своего сына, бывшего перед тем нашим послом в Швеции, Никиту Ивановича Паника.

   – Ну, Никита Иванович, – сказала она, когда тот вошёл, – садитесь рядком да поговорим ладком, по русской пословице!

И Екатерина показала ему место против себя, через столик.

Панин сел.

   – Вы говорили мне, – начала Екатерина, – помните, о том, что будет ещё хуже! Согласитесь, что хуже того, что делается теперь, уже не может быть! Что это такое? Прусский союз против своих союзников? За что такой милый подарок всей Восточной Пруссии и Бранденбургии с Берлином прусскому королю, без всякого возмездия? Провинции эти были куплены русской кровью! И что такое за поклонение пруссакам и благоговение перед Фридрихом, к унижению России? Не далее как только при его деде, Петре Великом, прусский король считал себя счастливым, что может быть в числе подручных русского императора, а при прадеде его никто и не говорил о Пруссии и прусском короле иначе как о вассале Польши и одном из князей германских, могущих считаться разве с герцогом курляндским или графом лимбургским. Наконец, внутренние дела: Трубецкой из кожи лезет, чтобы придать им хоть какой-нибудь смысл, не тут-то было! Первому встречному голштинцу вздумается что-нибудь выпросить прямо в противоречие только вчера утверждённому, и вся работа, все соображения уходят в воду. Наконец, эта война за Шлезвиг, война, которая может поднять на нас всю Европу? Скажите, может ли быть что-нибудь ещё хуже? Я уже не говорю ни о приличии, ни об уважении к себе; не говорю о том, что не только я, но и великий князь подвергаются ежеминутно опасности быть заключёнными и сосланными по прихоти той же Романовны; не говорю, что вся гвардия обижена предпочтением голштинцев и назначением во главу ей человека, не служившего России никогда, – прусского генерала, стало быть недавнего врага и который не умеет даже говорить по-русски. Ну, Никита Иванович, скажите, может ли быть что-нибудь ещё хуже?

   – Нет, ваше величество, должен отдать справедливость вашей проницательности. Император превзошёл всё, что можно было ожидать.

   – Ну, так научите, что делать?

   – Делать можно одно – изменить порядок правления, отменить абсолютизм и примениться во внутреннем устройстве к положению шведских штатов.

   – Прекрасно! Но как это сделать?

   – При всеобщем неудовольствии, думаю, это не так трудно. Заменить отца сыном и предоставить регентство в руки вашего величества, как это и предполагал, изволите помнить, Алексей Петрович Бестужев?

   – И вы готовы мне в этом содействовать?

   – Если ваше величество изволите принять мою программу, я сочту себя обязанным всего себя посвятить делу.

   – Для спасения себя, для ограждения не только прав, но и личности моего сына я должна принять всякую программу, должна согласиться на все условия. Вот Орлов мне предлагает, чтобы ни голштинцев, ни лейб-кампании, этой гвардии в гвардии, не было; вы – отречение от абсолютизма; вероятно, преосвященный потребует возврата церковных имений и ещё чего-нибудь. Гетман тоже, верно, найдёт, что просить: наследственное гетманство, самобытность Малороссии. Но что бы кто ни требовал, я уверена, что требования эти будут направлены к общей пользе, и считаю себя обязанной исполнить их. Нужно только, чтобы все были готовы.

   – Несомненно, ваше величество, мы приготовимся. Я уже говорил с Иваном Ивановичем Неплюевым, говорил с Волконским и, наконец, с его любимцами Вильбоа и Корфом. Все согласны со мной. Только и вам нужно решиться выбрать день.

   – Я уже решилась, поэтому и пригласила вас. О выборе дня мне говорила княгиня, ваша племянница. Но, признаюсь, я не знала, могу ли я сказать ей. Она, разумеется, очень милая, меня любит, хлопочет и много помогает. Но она, как бы сказать, слишком ещё молода, слишком увлекается, так что, право, не знаю, можно ли на неё вполне полагаться. Притом положение при императоре её сестры... Знаете, Никита Иванович, в иных случаях я не то что недоверчива, но осторожна и не всё говорю, что знаю... Гвардия уже выбрала свой день, тот день, в который император решит её вести из Петербурга для войны с Данией... Если вы не находите ничего против...

   – Если не раскроется как-нибудь вся наша махинация прежде, – улыбаясь, сказал Панин.

   – Разумеется! Итак, решено! Я принимаю вашу программу. Вы мой?

   – Душою и сердцем!

   – И возьмётесь переговорить с сенатом и другими ближайшими лицами?

   – Всенепременно, ваше величество! Я уже докладывал вам, что с большей частью лиц я уже говорил.

   – Тогда благодарность моя и моего сына будет к вам беспредельна, и сын мой, насколько он будет в состоянии, как конституционный государь, доказать, что такого рода услуги никогда не забываются, не только за себя, но и за меня он постарается.

   – Государыня, вопрос о пользе отечества и государя для меня всегда был выше личных стремлений. А в ваших милостивых словах заключается обеспечение того, что отечество наше не будет игрушкой той – приходится признаваться – чисто детской фантазии, с которою государь Пётр Фёдорович полагает управлять обширной империей; той детской фантазии, которая в нём, уже женатом, совершеннолетнем, вызывала желание показывать язык духовенству, когда оно перед ним кадит. Теперь он мучит гвардию в то время, как готовится к войне... тоже, впрочем, как дитя, которое не может отстать от занимающей его воображение игрушки.

   – С преосвященным Дмитрием я говорила много раз. Сегодня на половине великого князя он будет служить напутственный молебен по случаю моего отъезда в Петергоф; дайте ему почувствовать, что он имеет право причислять вас к числу своих.

Панин откланялся.

«Он смеётся, – сказала про себя Екатерина, когда он ушёл, – говорит об ограничении, о конституции, и где же, у нас, в России, где большая часть народа ещё рабы. Кто же будет представителем этих рабов? Их господа! Но тогда, понятно, придётся писать законы, как писал их Дракон для илотов, кровью. Уж один пример верховников при Анне должен был бы, кажется, вразумить его. Нет! Людской фантазии, видно, нет пределов. Земский собор, выборная комиссия – другое дело. У нас же общее представительство? Нет, не доросли ещё мы и не умеем ради общей пользы жертвовать своими личными интересами. Никита Иванович мог бы знать это по Швеции! Но делать нечего, я должна со всеми соглашаться, чтобы после разобрать...»

К государыне вошёл новгородский архиепископ, знаменитый вития того времени, Дмитрий Сеченов.

Государыня встала, приняла благословение и поцеловала руку архиепископа.

   – Новое горе, государыня; новый ропот возбудит! Господи, к чему это поведёт, чем это кончится? – сказал архиепископ, поднимая свои карие, умные глаза на образ Божией Матери, сиявший в дорогой ризе в кабинете государыни.

   – Что ещё? Что он сделал?

   – Приказал вынести из церквей все образа, кроме Спасителя и Божией Матери. Из домовых церквей таковый унос был выполнен ту же минуту, и самые церкви закрыты. Как выполнить его в приходских церквах – ума не приложим!

   – Как? Что такое? Расскажите, святой отец; садитесь, расскажите!

Преосвященный сел. Расстроенным, как бы надтреснутым голосом он стал рассказывать, что вот призывает его к себе государь Пётр Фёдорович. Он пришёл, вступая в чертоги его с подобающим благоговением к наречённому в будущем помазаннику Божию, главе православия.

   – Но при самом моём входе, – рассказывал преосвященный, – трое из окружающей его немецкой челяди начинают глумиться надо мной, над саном моим, над брадою и власами моими, обзывая меня между собою, на диалекте своём, и козлом, и псом, и жрецом вааловым; обнося кругом табачищем своим с поклонами, якобы подражая святому каждению. Бог благословил нас примером терпения. Мы, служители Божии, должны подражать Ему в том, прощая обиды и молясь за ненавидящих ны. Поэтому я сделал вид, что не понимаю их говора. А в это время вышел государь.

«Я вот что, отец архиепископ, хотел с тобою говорить, – начал он. – Пора нам бросить азиатскую неподвижность и идти вслед за Европой. Во всех истинно образованных странах, отринувших богомерзкую власть папы, приписывающего себе божеские свойства, принято, что духовный чин в обыкновенном, светском быту своём ничем не отличается от всех других граждан. Я хотел бы, чтобы и у нас священники и епископы также носили обыкновенное платье, стригли волосы, брили браду, тем паче я слышал, что это вовсе не воспрещено канонами вашими, а составляет один только обычай».

«Обычай, государь, освящённый преданиями православия, основанный на преемственности символов...»– начал было я, но государь не стал слушать.

«Что бы там ни было, какая бы там ни была преемственность, – сказал он, – а я не хочу, чтобы мы напоминали Азию. Я хочу... вот хотя бы и по устройству церквей: ну что это за идолопоклонство? От зубной боли молись перед угодником Божиим Антиной, от падежа скота – Власию... и там кому ещё от чего? Церковь есть церковь – прославление дел Спасителя, поэтому в ней не может и не должно быть иных изображений, как Спасителя и Божией Матери».

«Не идолопоклонство, государь, а воспоминание о сподвижниках Божиих. Мы не поклоняемся иконам, а только воспоминаем славные...»

Государь опять не стал слушать.

«Нет, уж об этом оставь, отец архиерей, – сказал он. – Об этом я уж отдал приказание моему генерал-полицеймейстеру. Я думаю, он уже сделал распоряжение, чтобы домовые церкви были закрыты, а из приходских чтобы все эти несоответственные иконы были вынесены. Не сегодня-завтра синод получит о том указ. Я позвал вас потому, чтобы моя о том непременная воля была вам известна и вы, по вашей всегдашней преданности престолу и отечеству, озаботились привести мою волю в исполнение с возможно меньшими затруднениями.

Выслушав эти слова государя, я так и опешил, а он больше ни слушать, ни говорить не стал.

«Идём на вахтпарад измайловцев, – сказал он своим. – Посмотрим там, как пан гетман ножки свои на учебном шагу вытягивает и какие при этом рожи строит! У! Правая нога кверху, рот на сторону, правое плечо к уху, а левое будто в землю уйти хочет, и левый глаз прищуривается. Команда «три!» – и всё навыворот: левое плечо на ухо и левая нога вперёд, а рот на другую сторону».

Засмеялся и убежал, оставив меня одного раздумывать.

«Господи, – подумал я, – неужели Ты вконец прогневался на нас; неужто с корнем должно иссякнуть древо православия в России, такими трудами святых отцов насаждённое и с такой заботой православными самодержавцами взлелеянное и ограждённое?»

   – Нет, святой отец, этого не допустит Бог. Всему этому напускному, всему чуждому скоро будет конец. Это я вам говорю... и конец должен быть...

   – Дай Бог, дай Бог, матушка наша, боголюбивая царица! Да облегчит Господь труды твоя, да ниспошлёт своё благословение на начинания твои!

   – Да, будем молиться по старому благоверному обычаю. Только вот что, святой отец... я хотела говорить с вами. Удастся мне дело в руки свои взять, я, как обещала, вопрос о церковных имуществах кончу немедленно, к общему удовольствию духовенства. Но ведь для этого нужно иметь возможность... а такой возможности меня и моего сына хотят лишить.

   – Как это, матушка, благоверная царица? Я что-то в толк не возьму, как это лишить?

   – Мне предлагают защиту и помощь, ввиду предположения государя запереть меня в Шлиссельбургскую крепость; предлагают перемену главы правления, но с тем чтобы ни сын мой, ни я, представляющая и охраняющая его права, не были бы самодержавными государями, а приняли бы правление по образцу Швеции.

   – Кто ж это смеет предлагать вам, матушка государыня?

   – Как кто? Сенат, генералитет, коллегии, высшие чины двора и управления.

   – А! Барству хочется царствовать! Хочется захватить в свои руки. Нет, этого не будет! Избави Бог, государыня, на это согласиться. Россия не в таком пока положении, чтобы могла сама собой управляться. Припомни, матушка государыня, верховный тайный совет; что вышло? Дело неподходящее, совсем неподходящее. Не привыкли у нас, не умеют; не развиты мы настолько, чтобы общее дело ставилось выше всех частных желаний и личных видов. Да и в Швеции-то, – спросите у Никиты Ивановича, – много ли и там бескорыстных и честных деятелей? А у нас... Нет, нет, государыня! Царствуй ты или сын твой самовластно, самодержавно, как царствовала благочестивая бабка его и самодержавствовал её отец, Великий Пётр, и уважай народную веру нашу. Не подражай своему супругу, который хочет архиереев стричь и брить; но самодержавствуй, а не отдавай царство боярству и проходимству. Другое дело земский собор для решения дел важных. Но по-шведски или по-польски, всякий от себя и во всякое время спор поднимал, – и думать не моги! Ни за что не уступай, матушка государыня; и себя, и Россию погубишь!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю