Текст книги "Княжна Владимирская (Тараканова), или Зацепинские капиталы"
Автор книги: Сухонин Петрович
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 44 страниц)
– По слову вашего вёл... императорского высочества, я счёл долгом явиться ту же минуту, чтобы засвидетельствовать свои рабские чувства беспредельного почтения и то бесконечно преданное вашему императорскому высочеству сочувствие, на которое от всякого русского вы, по вашему высокому происхождению и вашим несчастиям, имеете неотъемлемое право.
Али-Эметэ всё ещё не могла собраться с силами ему отвечать, не могла овладеть собой, подняться, и всё ещё по-прежнему полулежала в креслах, остановив на нём пристальный взгляд своих больших, страстных, выразительных глаз, как бы желая насмотреться на него, изучить его.
Перед ней был герой Хиосского пролива, сказочный витязь силы и мужественности, граф Алексей Григорьевич Орлов-Чесменский.
Проговорив своё приветствие, Орлов стоял перед ней, несколько склонившись и окидывая в свою очередь её своим быстрым, проницательным взглядом. Она всё ещё молчала, не находя ни слов, ни голоса, чтобы говорить.
– Да какая же вы красавица, матушка княжна, ваше императорское высочество, позвольте вашу ручку поцеловать! – продолжал Орлов, впадая в тон привычной своей искусственной простоты. – Я человек простой, русский и не знаю этих немецких тонкостей, где и что нужно говорить; а всё скажу, что такая красота... Вся вы в матушку вашу, покойную царицу, от которой все посланники с ума сходили и говорили, что краше её и на свете нет. И точна была хороша она, я её чуть помню; а вот вы её живой портрет. Позвольте ручку вашу поцеловать!
Али-Эметэ наконец осилила себя.
– Рада познакомиться, граф, со славным победителем врагов православия и нашего дорогого отечества; тем более что первое слово моего знакомства должно быть слово глубокой благодарности за всё, за всё.
Собравшись с силами это высказать, она подала ему свою руку с робким чувством ожидания и даже как бы невольного трепета.
Али-Эметэ чувствовала, что этот человек приковал к себе её внимание; что влияние его на неё неотразимо; что дальнейшая жизнь будет зависеть уже от него. Где бы она ни была, что бы она ни делала, она уже не забудет, никогда не забудет ни огневого взгляда его серых глубоких глаз, ни его улыбки, приветливой и светлой, ни его голоса, проницающего душу, ни его простой и, как ей казалось, полной искренности речи... Да, она вечно будет помнить их, как будет помнить эту могучую фигуру, которою сама природа, казалось, хотела очертить в её воображении тип русского богатыря и очертила совершенно рельефно в Алексее Орлове, имя которого в это время сияло ещё не потускневшим ореолом чесменской победы.
Она проговорила свои слова и хотела приподняться, чтобы на поцелуй её руки дать, согласно тогдашней моде, ответный поцелуй в его щёку или голову, но не могла осилить себя. Поневоле пришлось ей снова опуститься в кресло, и она опустилась, ослабелая, изнеможённая...
– Ваше высочество изволили устать с дороги, утомиться? – спросил Орлов, заметив её изнеможение. – Я вас обеспокоил?
– Нет, нет! – торопливо отвечала Али-Эметэ. – Я рада видеть вас, граф! Я так желала... я так много о вас думала... Я представляла всегда себе, что только один Орлов, Алексей Орлов, в силах почувствовать, в силах понять, что я перенесла и что переношу, оторванная от родины, можно сказать, брошенная на произвол случая...
Разговор перешёл на политическую почву, в которой Орлов показал себя знатоком человеческого сердца, стало быть, тонким политиком. Он сразу подделался под её тон и вкус, угадав её мысли, её желания и олицетворив в себе все её надежды; так что, когда ушёл Орлов, Али-Эметэ осталась как бы очарованная. Ей уже казалось, что она в Петербурге и что корона, русская императорская корона, уже на её голове...
До самого вечера ходила она отуманенная, трогая ту свою руку, которую поцеловал Орлов, и прикладывая её иногда к своей горячей голове. Ей думалось, что вот эта самая рука может уже счастливить, может миловать. Она, эта рука, вызывает на её правление благословение её подданных, между которыми первый, вознесённый её благоволением на верх счастия и славы, это граф Алексей Григорьевич Орлов-Чесменский.
От неё Орлов зашёл с визитом к кавалерам её двора, её шталмейстеру Чарномскому и камергеру Доманскому и поразил их своей вежливостью и любезностью, несмотря на грубоватость формы, в которую он облёк своё тонкое искательство.
Он укрепил в них уверенность, что они служат действительной наследнице русского престола, от которой, при некоторой отважности и ловкости, зависит надеть на себя императорскую корону четырёх древних царств. Встретив при выходе Мешеде, Орлов и ту не оставил своим вниманием, оживив её надежды на будущее счастие; так что, когда он уехал в свой дворец, все окружающие Али-Эметэ утопали в эмпиреях надежд и мечты; все они были как бы в тумане.
Возвратясь к себе, Орлов счёл нужным сейчас же написать Екатерине. В письме своём Орлов обрисовал личность всклепавшей на себя имя таким образом: «Росту она небольшого, телом суховата. Лицом ни бела, ни черна, глаза имеет большие, открытые, волосы тёмно-русые... Говорит хорошо по-французски, по-немецки, по-английски и по-итальянски; надобно думать, знает и польский язык, только в том не открывается. Уверяет она, что хорошо владеет арабским и персидским языками. Свойство имеет отважное и своею смелостью много хвалится...»
Впрочем, Орлов хорошо знал, что женщине нельзя понравиться тем, что ей будешь расхваливать красоту другой женщины, и отчасти писал об Али-Эметэ так, чтобы не возбудить к себе неудовольствия. «Итак, матушка Екатерина» писал он, – начинают подшучивать да подсмеиваться, что чесменский победитель попал на Фенелонов остров и очарован голосом победившей его, всклепавшей на себя имя сирены. Ну да пусть их смеются. Тебе бы угодить».
Екатерина оправдала и утвердила вполне принятые Орловым меры, признавая, что первоначальное распоряжение её о требовании выдачи самозванки от рагузского сената, данное под влиянием первого впечатления, а может быть, согласно совету Григория Григорьевича, который любил решительные меры, было неосновательно. С тем вместе она предписывала во что бы то ни стало доставить к ней всклепавшую на себя имя – живой или мёртвой.
На другой день утром граф Орлов, приняв визиты Чарномского и Доманского, которые вышли от него опять в восторге, видя мечты свои осуществляющимися, опять в полной форме и в орденах явился к Али-Эметэ узнать: нет ли приказаний и нет ли в чём надобности? Али-Эметэ постаралась его удержать. Орлов остался, видимо, с удовольствием, но сдержанно, сохраняя вид полной верноподданнической почтительности, разбить которую было не в силах никакое влияние, никакое чувство. Вся его мысль, казалось, была направлена к тому, чтобы угодить своей государыне, угадать и предупредить все её желания. Он, казалось, не смел дозволить себе даже думать о чарующем влиянии её красоты, о прелести её женственности. Он был только верноподданный, и более ничего. Такая сдержанность сперва смутила Али-Эметэ; потом возбудила её, вызвала в ней страстное, невыразимое желание его победить. Она хотела заставить его увлечься, забыться, хотела, чтобы он подчинился не только значению её происхождения, но и силе её очаровательного кокетства. Одним словом, она хотела победить его как женщина. Но победить Орлова было нелегко; особливо той, которая, смотря на него, сама таяла от желания, сама сгорала от страсти.
Каждый день являлся Орлов докладывать ей о состоянии своих команд, подавал строевые рапорты, спрашивал о её приказаниях, будто был назначен главнокомандующим морских и сухопутных сил, действующих в Средиземном море, её велением, как его государыни и повелительницы. Каждый день Али-Эметэ оставляла его у себя, придумывала новые способы подвинуть его на сближение, на интимность. Орлов не уклонялся; напротив, минутами казалось, сдавался, подчиняясь чарующему увлечению. Но это было только минутами. Почтительная сдержанность опять брала верх. Она осиливала и чувство, и возбуждение, тушила порыв страсти и огонь увлечения.
Однажды вечером сидели они в саду под ясным, голубым пизанским небом, в виду великолепной падающей башни. Аромат померанцев раздражал обоняние; теплота воздуха и лёгонький ветерок, именно зефир, дующий с моря от Ливорно, располагал к неге. Али-Эметэ рассказывала свои похождения. Орлов молчал и слушал.
– Да, это была грустная история! За что и почему мать моя, государыня, разгневалась на моего отца, я, разумеется, ни понять, ни оценить не могла. Но партия, которая стремилась к тому, чтобы сделать эту ссору непримиримой, зная привязанность моей матери ко мне, не пожалела семилетнего ребёнка. Мне дали яду. До сих пор мне мерещатся те страшные мучения, которые я тогда испытала. По счастью, тут случился доктор Шилинг; он дал мне сильное рвотное и тем спас мне жизнь. Тем не менее мать моя должна была уступить внешнему давлению, и меня убрали.
Меня увёз бедный священник и моя нянька, так как жизнь моя была в беспрерывной опасности. В каждом подносимом мне куске хлеба я должна была бояться отравы. Но куда скрыть, где воспитать ребёнка, которого ищут, преследуют враги, имеющие столько влияния, что могли заставить мать мою от меня отказаться, а отца – заставить забыть! Меня скрыли у одной старушки помещицы, откуда персиянин Гамет увёз меня в Персию к родственнику Разумовского, бывшему у Надир-шаха первым визирем. Это был князь Гали... – Она остановилась и задумалась. – И я должна была привыкать к новому порядку жизни, к новым обычаям. Лелеенная и балованная матерью в детстве до того, что все преклонялись перед капризными требованиями ребёнка, я в чужом гареме, окружённая чужими людьми, должна была угождать всем, чтобы не встречать упрёков, укоров, а иногда и побоев от многочисленных жён князя, принявшего меня на воспитание... Грустно мне было, очень грустно!
«Да, точно была бы грустная история, – подумал Орлов, – если бы не была от слова до слова ложью». Но это он, разумеется, только подумал, показывая к словам её полное внимание и выражая её несчастиям видимое сочувствие.
– Когда мне минуло шестнадцать лет, многие находили, что я недурна, и решили, что я должна ехать в Европу, чтобы занять принадлежащее мне место. Тут и воспитавший меня князь Гали, родственник моего отца, и его политические друзья окружили меня своим вниманием. Они дали мне средства и поддерживают меня до сих пор. Я проехала Россию в мужском платье, под видом служки одного архиерея, приехала в Берлин, там виделась с лордом Кейтом, братом того, который был на русской службе. Там виделась и с королём. Фридрих принял меня весьма приветливо и обнадёжил в помощи, в случае если в России найдётся партия, готовая меня поддерживать. Это совпадало ровно с тем временем, как Екатерина вступила на престол, и планы прусского короля рассыпались в прах от смерти Петра III. Такого же рода удостоверение получила я и от шведского короля, бывшего тогда кронпринцем, с которым я встретилась в Париже у герцогини де Круа. В Париж я поехала из Берлина. Здесь я сошлась с министрами Людовика XV и многими князьями Германской империи, между которыми встретила особое сочувствие в курфирстве Трирском и князе гольштейн-лимбургском. Последний влюбился в меня и предложил не только своё сердце, но и руку; но могла ли я принять их, когда у меня была в виду обширная империя, моя прекрасная родина. В Париже сошлась я также с польскими конфедератами, которые обязались в помощь мне сформировать польский легион и стали настаивать, чтобы я ехала к турецкому султану Абдул-Гамиду и при помощи его верховного визиря Халиль-паши, находящегося в дружеских отношениях С воспитавшим меня персидским визирем князем Гали, убедила его принять во мне явное участие. Но тут начинаются любовные преследования меня князем Радзивиллом, от которых я принуждена была бежать в Рим...
– И получить сведения от верноподданнейшего слуги, который головы своей не пожалеет, чтобы видеть светлое личико вашего императорского высочества украшенным короной, на которую вы столько лет имеете неоспоримое право и которою до сих пор владеет узурпаторство. О, великая, прекрасная княжна, повелите только, скажите – и Орлов, сумевший надеть эту корону на голову Екатерины и в благодарность за то отправленный в почётную ссылку, сумеет восстановить вновь нарушенное право и поднести эту корону нашей прирождённой государыне Елизавете II.
– Граф, вы меня смущаете! – проговорила Али-Эметэ кокетливо, но робко, видимо в волнении, и тая от восторга перед его увлечением. – Я бы согласилась на это в таком только случае, Сели бы... если бы...
Она задрожала от своей мысли, однако ж осилила себя и мягко, с выражением томности и неги, проговорила:
– Если бы вы согласились разделить со мной бремя правления.
Слово было брошено, а Орлов был не такой человек, чтобы им не воспользоваться. Но он и тут не торопился. Он видел, что она во всякую минуту может быть его; что от него зависит потребовать от неё всё, что можно требовать от женщины, и она будет не в силах ему сопротивляться, не в силах отказать; стало быть, нужно немножко терпения. Нужно маленькое терпение до тех пор, пока страсть не дойдёт до предела, когда шаг далее – уже безумие.
Провожая из сада Али-Эметэ к её дворцу, Орлов случайно наткнулся на четырёх человек полупьяных гвардейцев тосканского герцога Леопольда, брата германского императора, сына Марии Терезии, королевы австрийской и венгерской. Флорентийские гвардейцы считали себе дозволенным в недавно присоединённом к их герцогству славном городе Пизе, потерявшем уже прежнюю свою силу и величие, немножко посвоевольничать и побушевать, как везде, где администрация опирается исключительно на военную силу.
Видя хорошенькую женщину, провожаемую одним, когда их было четверо, они начали к ней приставать. Необыкновенная сила Орлова выручила её из неприятного и опасного приключения. Первый, который подошёл к ней близко, получил удар, подбросивший его кверху и заставивший отлететь шагов на десять прежде, чем он упал. Едва ли после такого удара он остался жив; по крайней мере, в ту минуту он лежал без движения. Три других, разумеется, не смели подойти, но побежали звать товарищей, чтобы остановить убийцу. Орлов торопит Али-Эметэ идти; но та, истомлённая продолжительной прогулкой и волнением, не могла. Тогда он подхватил её, как пёрышко, посадил к себе на плечо и, сказав, чтобы она держалась за его голову, зашагал своими исполинскими шагами. Через две минуты Али-Эметэ была уже в своём дворце.
С этой ночи Али-Эметэ только и думала, что о нём, о своём герое, своём Алексее, который везде её защитит, везде охранит. Он даст ей царство и будет им управлять как её друг, муж-правитель, так точно, как управлял Англией Вильгельм Оранский.
«Почему же нет? – думала Али-Эметэ. – Он будет любить меня, беречь, лелеять. Ведь через меня он получит царство, империю. А он честолюбив. Не буду же я Екатериной, которая, в благодарность за корону, отправила его, как он говорит, в почётную ссылку, надеясь, что в борьбе с турками он сложит свою буйную голову. Нет, я эту голову буду беречь, охранять, украшу её короной, которую через него же получу. Но нужно связать это крепче, нужно привязать его к себе, приковать, как невольника, как приковала я к себе князя лимбургского, Чарномского, Доманского, Шенка и этого бедного Ван Тоуэрса. Освободили ли его, бедняка, из тюрьмы кредиторы?.. Нужно приковать, а для того нужно заставить Орлова забыть на минуту свою ко мне почтительность, как к государыне, для любви к женщине; нужно увлечь... Мужчина никогда не оставляет меня, когда я ему отдаюсь. Но эти русские так нерешительны... А как он силён, как могуч!»
В этих мыслях, млея от собственной своей мечты, Али-Эметэ перебирала все средства, чем бы можно было вызвать со стороны Орлова увлечение её красотой до самозабвения, до страсти...
А Орлов, возвратясь к себе и целуя ожидавшую его страстную графиню Чириолли, жившую у него, к великому огорчению его дальней родственницы Катерины Львовны Давыдовой, уже целые три дня, так как она отпросилась у своего мужа ехать в Рим принять благословение вновь избранного святого отца папы и участвовать в тамошних празднествах, – в это время думал:
«Баба-то, всклепавшая на себя имя, втюрилась, кажется, в меня порядочно. Ну что ж – и дело! Пора, давно пора! Б Петербурге просто горят от нетерпения. А врёт-то как здорово, без милосердия врёт! Чего тут не придумала: и визирь-то персидский, и прусский король Фридрих, и корону-то разделит... Дело хорошее, было бы что делить!.. Ну, ладно! Осчастливим, осчастливим, успокойся! Не плачь только потом!..»
И он подписал приказание лучшим судам своей эскадры прибьггь с Паросского рейда в Ливорно.
* * *
Никита Юрьевич Трубецкой вошёл совершенно измученным в свой кабинет после чая, за которым он представлял своему семейству и своей Китти князя Юрия Васильевича Зацепина, долженствующего получить по наследству тридцатимиллионное состояние. Этот будущий миллионер держал себя до того нелепо, что с первого же раза вызвал к себе общее презрение. Он был до того дик, что не удержался, чтобы не похвастаться перед его женой и дочерью даже своей рекрутской операцией и не рассыпаться в жалобах на то, что его заставили такое выгодное дело прекратить. Он и княжне Китти предложил тот же вопрос, который предлагал князю Никите Юрьевичу.
– Если я их купил, заплатив деньги, то мои они или не мои? Если мои, то кто же может мешать мне делать с моими людьми, что я хочу? Если же не мои, то зачем же заставляли меня за них деньги платить? За что казна взяла пошлину, совершая купчую крепость? Говорят-с, – прибавил, сюсюкая, Юрий Васильевич, ни с того ни с сего вздумав вдаться в учёность, – в Риме-с прежде, не в нынешнем-с, а в прежнем-с, императорском Риме, были тоже-с рабы у тамошних господ... как они звались-то?.. да, патриции-с. Так что же-с? Они откармливали ими своих мурен, – рыба такая у них была-с, – чтобы вкуснее стала. Разумеется-с, по-моему, это было очень глупо со стороны римских господ, потому что невыгодно-с. Ну, скормишь раба рыбе, скушаешь рыбу – и не будет ничего; тогда как раб мог бы работать-с или оброк-с платить. Так это было очень глупое обыкновение. Но законно, совершенно законно по римскому праву, потому что если уж он раб мой, так он мой, и я могу делать с ним, что хочу-с. А у нас какой это закон?
Китти за эту учёность его, – заметил Никита Юрьевич, – бросила на него такой взгляд, который мог исходить только от полного отвращения. «Да кого и не отвратят подобные рассуждения, особливо с его шепелявеньем и сюсюканьем? – подумал Никита Юрьевич. – Но тридцать миллионов, тридцать миллионов!..»
И вот, с одной стороны, ему вспоминается, как его опозорили, выгнали, с царства отправили прямо в ссылку.
С другой – рисуется возможность отплатить жестоко своим врагам, имея в своём распоряжении такой капитал, который даст силу интриге и поддержит разгоревшееся восстание.
Затем мерещатся ему массы злодейств, которые это восстание производят: вешание помещиков с чадами и домочадцами, гибель церквей и служащих при них, разорение края. И этому всему он виноват, он!..
Потом мысли его перешли на медленность появления выдуманной им княжны, уклонение от неё иезуитов, слабость действий конфедерации, колебания Франции и, в заключение, Китти и её естественное отвращение от такого жениха, которого не прикрасишь ни княжеским титулом, ни золотым мешком.
Всё это мучило Никиту Юрьевича, томило, волновало, выводило из себя. А тут ещё вспоминалось и прошлое: Долгоруковы, Головкин, Бестужев, Бирон, пытки, казни, которые когда-то он назначал и производил, чтобы или мстить за себя, или угодить другим. А Лопухина? А Ягужинская, бывшая потом за Михаилом Бестужевым? А первая жена его? Всё это его, чисто его дело. И в заключение всего опять: «Опозорили, выгнали». Стоило ли из-за этого биться?
Вошёл Евсеич и сказал, что княжна Катерина Никитична прислала спросить, может ли она прийти к отцу.
– Проси! – отвечал князь.
«Она пожертвует собой для меня, – подумал Трубецкой, – пожертвует собой для мщения за имя князей Трубецких, не прощающих обиды. О, милая, дорогая, любимая дочь, мне жаль тебя, жаль!.. Но опозорили, выгнали...»
Княжна Китти вошла. С минуту молчали и отец, и дочь. Друг от друга ждали первого слова.
Никита Юрьевич судорожно моргнул глазом, но спросил:
– Ты хотела меня видеть, милая?
– Да, папа, я хотела вас спросить. Помните, вы говорили мне о князе Зацепине, о вашем оскорблении, о миллионах, которые Зацепину достаются. Я вам сказала, что для того, чтобы смыть сделанное вам оскорбление, отплатить врагам вашим, я готова на всё. Теперь я позволяю себе спросить: вы видели этого князя Зацепина? Без сомнения, вы слышали его рассуждения, которыми перед нами он себя так ясно очертил. Если вы слышали, то позволяю себе вас спросить: человек ли он?
– То есть как это – человек ли? – спросил Никита Юрьевич, вспоминая, что именно этот же вопрос он сам себе сделал, после того как первый раз говорил с ним. – У нас в то время разговор, кажется, шёл, мой друг, не о человеке, а о капиталах.
– Да, но эти капиталы должны же принадлежать человеку, хорошему или дурному, умному или глупому, красивому или безобразному, но непременно человеку. Так ли, папа? А человек ли князь Юрий Васильевич Зацепин, или обезьяна, собака, или какой другой зверь?
– Моя милая, разве можно так резко говорить?
– Нет, папа! Но отвечайте просто на мой вопрос. Если вы находите, что можно назвать человеком того, кто жалеет, что вы по закону не можете, например, вашим Евсеичем, который более сорока лет за вами ходит, накормить собак, и находит самым хорошим делом продажу девок на вывод; особливо заметьте его примечание, что он сказал: «В Москву много покупают и дорогие деньги дают», и это сказал он мне, о которой думает, что я могу быть его невестой... если вы находите, что это по-человечески, – то я не отступаюсь от своего слова и иду за него. Но, папа, если вы и сами находите, что человек так думать и говорить не может, то неужели вы согласились бы выдать меня замуж за собаку или обезьяну, если бы, положим, у собаки этой или обезьяны были те тридцать миллионов, которые, при вашей помощи, могут достаться Зацепину?
На это Никита Юрьевич хотел отвечать, хотел отвечать сильно. Ему в глазах рисовались слова «опозорили, выгнали», и он хотел распространиться о преданности роду, о величии самопожертвования. Но вдруг лицо его сильно заходило, глаза замигали судорожно, что-то начало дёргать то одну, то другую щёку, и рот начало сильно перекашивать. Он невольно закричал от страшной нервной боли.
Никита Юрьевич стоял в это время посреди своего кабинета против дочери, которая столь настойчиво предложила ему разрешить вопрос о человеческом достоинстве предложенного им жениха.
Вдруг рука его приподнялась, подёрнулась; потом приподнялась и дрыгнула нога; потом другая рука и другая нога, подался и весь корпус. Он опять испустил нечеловеческий крик, – крик отчаянный, страшный, и вслед за этим криком пошёл плясать по кабинету, дрыгая руками и ногами и подёргивая ими, в то время как судороги сводили его лицо, глаза, щёки и заставляли двигаться даже его уши.
Он кричал отчаянно, страшно и начал крутиться в пляске по комнате, будучи не в силах остановиться.
Княжна Китти, омертвелая от испуга, с минуту молчала.
– Папа, милый папа, что с тобою? – вскричала она. – Я согласна, согласна, хотя лучше бы ты похоронил меня! Я сделаю всё, что ты хочешь! Папа, папа!
Но Никита Юрьевич не отвечал ни слова, продолжая свою пляску по комнате и испуская те ужасные крики, которые определяли невыносимость чувствуемой им боли, происходящей от дёрганья нервов и судорожного сведения мускулов.
Сошлись домашние и смотрели с ужасом, не зная, что делать, что предпринять. Евсеич догадался послать за доктором.
Доктор пришёл, посмотрел и не мог даже взять руки Никиты Юрьевича, чтобы пощупать пульс, так он прыгал, скакал, начиная иногда биться головой о стену.
– Что это такое, доктор? – спросила княгиня.
– Такая болезнь нервная, страшная болезнь. Нужно уложить его, хотя силой, в постель. Я пропишу лекарство.
– Как называется такая болезнь? – спросил старший из сыновей, который тут был.
– Пляска святого Витта. Иногда она сопровождается страшными мучениями. Дай Бог князю силы их вынести.
– Отчего, отчего? – спросил князь Юрий Юрьевич. Доктор пожал плечами.
– Нет действия без причины, – отвечал он. – Душевное расстройство, нервные потрясения, глубокое огорчение. Но почему и как – этого ещё не дано нам знать!..