355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сухонин Петрович » Княжна Владимирская (Тараканова), или Зацепинские капиталы » Текст книги (страница 7)
Княжна Владимирская (Тараканова), или Зацепинские капиталы
  • Текст добавлен: 7 октября 2018, 08:30

Текст книги "Княжна Владимирская (Тараканова), или Зацепинские капиталы"


Автор книги: Сухонин Петрович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 44 страниц)

V
ВЕРХОВНИКИ

Но вернёмся к Никите Юрьевичу Трубецкому, которого мы оставили в самую критическую минуту его жизни, когда шайка молодых шалопаев, под предводительством блестящего фаворита князя Ивана Алексеевича Долгорукова, ворвалась в его дом ужинать у его жены и он волей-неволей должен был исчезнуть и стушеваться под опасением вылететь из окна своего дома.

Разумеется, ужин был роскошный, с полным разгулом. Но потому ли, что наконец такого рода разгул дошёл до своего апогея или просто по общей изменчивости человеческой природы, только действительно Трубецкому более встречаться с Долгоруковым в своём доме не пришлось.

Надоела ли ему княгиня Настасья Гавриловна и потому он начал ездить к ней реже и реже, а потом и вовсе перестал, отвлечённый другими похождениями в самых разнообразных видах, даже до насилия молодых дам, приезжавших к его матери с визитами, или его убедили оставить Трубецкого в покое, так как разве нельзя видеться с его женой везде, кроме дома её мужа, – только к нему он вовсе перестал ездить. Скоро в обществе начали поговаривать, что Иван Алексеевич хочет жениться; наконец, что он сделал предложение и точно женится на дочери покойного фельдмаршала графа Бориса Петровича Шереметева, графине Наталье Борисовне. Но скоро наступил конец торжеству Долгорукова. Император Пётр II, простудившись на охоте, захворал оспой и умер. Пришёл праздник на улицу Трубецкого; а Трубецкой оскорблений не забывал.

Долгоруковы все были в силе. Они соединились с Голицыными и составили большинство в верховном совете, где, кроме них, заседали ещё только граф Таврило Иванович, подагристый, ленивый и неспособный старик, да Андрей Иванович Остерман, иностранец. Что же могли они говорить и делать против трёх Долгоруковых и двух Голицыных. Эти трое Долгоруковых и двое Голицыных и решили: за прекращением мужского потомства в колене Петра Великого избрать царствующей государыней вдовствующую герцогиню курляндскую Анну Ивановну и составить ограничивающие её самодержавную власть пункты. Составили пункты, но не на пользу народа, как обеспечение его прав, не на возвышение родины поднятием нравственного значения её сынов, даже не в пользу высших сословий, начинающих уже чувствовать тяжесть произвола, а исключительно в пользу двух фамилий, которые должны были вместе с избранной царицей распределять между собой самодержавную власть.

Ясно, что все обиделись: уж именно кого захочет Бог наказать, затмение на разум пошлёт. Все заговорили:

   – Что ж это? Был у нас один царь или царица, худы ли, хороши ли – Божья воля! Всё же один государь был и по своей воле царством правил; а тут будет восемь, и только из двух фамилий, верховников, потому что кого захотят Голицыны и Долгоруковы, допустят в свой совет, а не захотят – не допустят; ясно, мы все и сама государыня будем у Голицыных и у Долгоруковых в руках. Ну, а если они между собой грызться начнут, ведь от нас будут клочья лететь! Так нельзя, – начали говорить все. – Нельзя! Мы ничем не хуже по роду ни Голицыных, ни Долгоруковых, – говорили древние русские князья Рюриковичи: Ростовские, Белозерские, Оболенские, Зацепины, Ромодановские, Лыковы, Гагарины, Волконские, Звенигородские и другие; им вторили и Гедиминовичи, и другие пришлые князья: Куракины, Трубецкие, Хованские, Черкасские, Урусовы и другие.

   – Так нельзя, – говорили старые московские роды: Матвеевы, Морозовы, Головкины, Нарышкины, Лопухины и Салтыковы. – Мы на службе старому московскому дому стояли всегда выше всех князей.

   – Нельзя! – говорили и новые люди, выдающиеся своими заслугами: Ягужинские, Головины, Румянцевы, Неплюевы.

   – Нельзя, – говорили иностранцы: Минихи, Менгдены, Остерманы.

   – Нельзя, – говорил народ: купцы, мещане, чёрная сотня, представители крупных и мелких капиталов. – Мы уважаем и род, и заслуги князей Долгоруковых и Голицыных, но не желаем видеть их самовластными царями, делящими между собою самодержавную власть.

   – Нельзя! – говорило и войско.

Такое всеобщее «нельзя», ясно, не давало надежды верховникам на удержание в своих руках власти. И точно, недовольные, в числе которых стоял и Никита Юрьевич, скоро нашли лазейку к государыне. Парасковья Юрьевна Салтыкова, родная сестра Никиты Юрьевича, взяла на себя труд быть посредницей между недовольными и императрицей, и пункты, ограничивающие самодержавную власть русского императора, были уничтожены.

– Ты меня обманул, князь Василий Лукич, – сказала государыня, уходя по изорвании пунктов. – Ты сказал, что этого желает вся Россия.

Ясно, что после этих слов самодержавной государыни песенка Долгоруковых была спета; их скоро разослали по деревням, и все о них забыли, кроме Трубецкого, который не забывал ничего и никогда. Тут же, говорят, он ещё до приезда Бирона в случай попал.


* * *

   – Терпелив же и ловок наш генерал-прокурор, – рассказывал один из сенатских другому. – Какие уж, говорят, невзгоды терпел, а всё выше лез. Да всё со случайными людьми норовит знаться, и мастер на это, сказать нечего. Вот Бирон приехал, в случай попал, гляди как он с ним сошёлся! Спят и во сне друг друга видят!

   – Ну, генерал-прокурор теперь не то, что прежде, при Петре Великом; не то, что был Павел Иванович Ягужинский. Тому всюду дорога была, везде свой нос совать мог! Теперь не то. Кабинет выдумали, кабинет настояще-то царством правит! – заметил другой сенатский.

   – Так-то оно так! – отвечал первый. – Оно точно, что кабинетом наш сенат как шапкой накрыли; а всё генерал-прокурор остался генерал-прокурором, и наш Никита Юрьевич нигде себе охулки на руки не положит. А уж ласков-то, поди как вежлив, обходителен, и говорить нечего; к Ягужинскому, бывало, идёшь, три молебна прежде отслужишь, а к этому хоть бы каждый день ходил. Не облает человека напрасно, и кажется, коли его что не коснётся, человек добрый.

   – Добрый-то он и точно добрый, к празднику вот мне 50 рублей награды выдать велел, – прибавил третий, – да уж зато и мучит! Подавай всё сейчас, особенно по этим долгоруковским делам: а они, как на грех, в моём повытье. Который раз их поднимает. Думаешь: ну, конец! Можно и в архив сдать! Ан, глядишь, опять заставляют наверх всплывать, опять сызнова. Должно быть, Никита Юрьевич помнит их великую себе благостыню!

   – Ещё бы не помнить. Ты не слыхал разве, что Долгоруков-то его раз чуть за окно не выкинул; говорят, уж за шиворот взял. Не скоро такую штуку забудешь! Вот он и злобится на Долгоруковых, почитай, не меньше Бирона.

   – Да на чём же он дела-то о них поднимает, когда уже решенье вышло и в исполнение приведено, – спросил второй сенатский, видимо желая поболтать, вместо того чтобы за делом сидеть.

   – Ну, повод-то всегда, всегда найдётся. На что другое, а чтобы повод найти, Никита Юрьевич на это такой мастер, что другого, пожалуй, и нет. То в ведомостях откроет, что вот такие-то и такие вещи были взяты из царской сокровищницы Долгоруковыми, когда они в силе были, и не возвращены; то кто-нибудь из своих же – ведь и свои иногда хуже чужих бывают, а тут львы-то бессильны, почему и ослу не лягнуть, – так вот найдёт кого-нибудь из своих же, что на них жалуется, что ему тот или другой Долгоруков то или другое отнял, то или другое не возвратил или недодал, недоплатил. А как только придёт такая жалоба, Никите Юрьевичу и подавай на справку всё, от самого начала. Пиши и то, как они государя от дела отводили, как обрученье с ним своей сестрицы устроили и потом небрежностью своей уморили. А потом и о подготовке пунктов, и о том, как они стерегли и стесняли государыню и как Ягужинского арестовали. Всё это в точности ему пропиши, обо всём он вновь напомнит. Ну а этого мало, так, смотришь, донос придёт, что вот они о государыне такие-то и такие речи говорят, фаворита так или так поносят. Никита Юрьевич опять в сближении со всем прочим докладывает. Этим он уже добился-таки, что своих приятелей из их деревень в Берёзов упрятал; но, кажется, и там он норовит на них руку наложить. По крайности, опять велел мне дело подобрать.

И точно, Никита Юрьевич не давал Долгоруковым покоя. Помнил он их дружбу, особенно князя Ивана Алексеевича. Уж и Бирон на что больше на них злобился, раза два говорил: «Ну их zum Teufel! Они теперь не опасны, оставь!» А Никита Юрьевич всё своё. «Как не опасны, – думал он, – я докажу, что очень опасны!» И вновь подкапывался, вновь подыскивал.

Сперва он и жену хотел было в лапы взять, особенно когда тесть-то, граф Таврило Иванович, умер. Но не удалось. Назначили Ягужинского кабинет-министром, и жена его, Анна Гавриловна, вместе с братом, Михаилом Гавриловичем, твёрдо за свою сестру, его жену, вступились. Делать было нечего. Нужно было довольствоваться мелкими уколами и ждать. Не помог бы тут и зять, кабинет-министр, князь Алексей Михайлович, потому что с Ягужинским тяжело было возиться, государыня к нему всегда милостива; а во-вторых, Михайло Гаврилович женился на Ромодановской и по жене государыне родным стал приходиться, а Алексей Михайлович не такой человек был, чтобы решился напролом идти.

Но вот прошло без мала восемь лет, ни тестя, ни жены, ни даже свояка, Ягужинского, давно нет; на суд Божий ушли. Никита Юрьевич на другой уже женился, а все оскорбления, нанесённого первой женой, не может простить. Его враг ещё жив, и Никита Юрьевич помнит своё и не пропустит случая.

А тут и подвернулось дельце, доносик маленький; само собою разумеется, Никита Юрьевич сумел ему дать ход. Речь шла о каком-то духовном завещании, будто бы составленном Долгоруковыми и подписанном князем Иваном Алексеевичем под руку покойного императора Петра II, и ещё о каком-то подложном его письме. Этими бумагами Долгоруковы будто бы и в ссылке хвастаются, будто ими и издалека грозят.

Доносилось, что в них покойный император будто бы признается, что, увлечённый красотой своей невесты-обрученницы, он не выждал назначенного для свадьбы срока, а, воспользовавшись её неопытностью, вступил с ней в любовную связь и, умирая, оставляет беременной, почему, и как обручение по православному закону есть уже половина брака, то он, признавая свой проступок, завещает русский престол ребёнку, имеющему явиться на свет от княжны Екатерины Алексеевны Долгоруковой, безразлично, будет ли мальчик или девочка, с назначением регентшей его мать княжну Екатерину Алексеевну, при содействии её брата князя Ивана Алексеевича.

Трубецкой сумел раздуть важность дела, исходящего из представленного доноса. Указывая на пример Самозванцев, он навёл подозрение на то, что княжна Екатерина действительно может явиться с ребёнком, и в глубине Сибири заявить, что это сын Петра II, что может вызвать весьма важные смуты, прекращение которых потребует значительных средств; да ещё удастся ли эти смуты прекратить? Сыну Бориса Годунова не удалось! Ему Самозванец стоил и царства, и жизни; и не только этого, но даже и чести его сестры.

Объяснение это с точки зрения юридической было, видимо, несостоятельно хотя бы и потому, что нельзя было не сообразить, что если у княжны Екатерины Алексеевны не было ребёнка восемь лет, то откуда же он может явиться на девятый; но со стороны практической Трубецкой доказывал, что в тундрах Сибири, между кочевниками, татарвой и беглецами в киргиз-кайсацкой степи, никто не будет проверять, когда умер Пётр II и много ли лет представляемому ребёнку. Притом всё это может быть подготовлено и подделано, а тогда государство ввергнется в самые ужасные столкновения, и ввергнется только тем, что не были приняты меры заблаговременно.

Представление в этом смысле, составленное с искусством Никиты Юрьевича для Бирона, ненавидевшего Долгоруковых и боявшегося их значения даже в ссылке, повело к тому, что Бирон решил покончить с ними разом. И вот последовало распоряжение из всех мест ссылки свести Долгоруковых в Новгород и там расследовать дело накрепко, с пристрастием. Тогда понимали, что это значит. Трубецкой только этого и желал. Он позаботился, чтобы расследование приняло желаемое ему направление; только бы следствие-то удалось начать как следует и пристрастие бы настоящее к делу применить. По важности дела Никита Юрьевич решил для розысков вместе со страшным Ушаковым ехать самому. Он по крайности послушает, какие его враги будут песенки распевать и какие сказочки рассказывать под пыткой; полюбуется он, как они будут морщиться и корчиться и как умолять о пощаде станут. Наконец, если он сам пойдёт, то уж не даст помирволить ни за что на свете, хотя бы Ушаков и захотел.

Сидит он в своём возке, едет в Новгород и думает: «Увидим теперь этого великолепного князя, этого блестящего обер-камергера и андреевского кавалера с небольшим в 20 лет; увидим этого соблазнителя, силача, красавца и, разумеется, похлопочем, чтобы Андрей Иванович не обидел нашего приятеля, не забыл бы какую-нибудь кость переломить или раздавить; воловьи жилы тоже не пропустил бы к делу приложить, угостил бы нестояще, по-княжески, да и огоньком в конец дал бы полакомиться... Всё это теперь в нашей генерал-прокурорской воле; потешимся же по старой памяти, непременно потешимся!..»

«Вот, дескать, скажу ему, – продолжает про себя Трубецкой, – попробуй, князь, на себе не то шелепы, которыми ты меня пугал, а воловьи жилки; эти почище будут! К тому же ты меня хотел из моего дома выбросить, а я тебя в чужом доме на дыбу подниму и, пожалуй, на рели (виселица) вздёрну. Нет, релей для тебя мало! Мы что-нибудь посущественнее придумаем. Придумаем что-нибудь такое, чтобы полюбоваться было можно... Постараемся, например, в винт ручки и ножки положить и повинтить эдак немножко; пожалуй, так, что и косточки хрустнут, должно быть, от полноты удовольствия».

И великолепен же был князь Никита Юрьевич во время пытки. С каким достоинством он держал себя. Как это он тихо, сдержанно и снисходительно обращался. Говорил не торопясь, ласково, с приятной улыбкою и лёгонькой ирониею.

   – Сила-то, сила у вас, князь, большая; помните, вы мне хвастали своей силой. Вас, князь, пожалуй, простым отвесом на дыбы не вытянешь! Нужно усилить. Что делать-то? – И он просил пудика полтора прибавить к привесу для встряски. – Вас, князь, пожалуй, воловья жила не возьмёт, и колесо о вашу ручку переломится, или винт хрустнет! – говорил он, прося оборотик-другой прибавить, когда в тисках жали Долгорукову руки и ноги, или просил лишний разочек по спине раскалённым докрасна железным прутом провести, когда его уже огоньком в заключение угощали. И таково всё это ласково у него выходило, таково приятно; и смотрел он на всё это таково жалостливо, что со стороны и посмотреть, и послушать было чего. К тому же в промежутках, пока новые муки готовили, Никита Юрьевич, для развлечения, посторонний разговор заводил.

Спросит, например:

   – А что, ваше сиятельство, я полагаю, ваши гайдуки были поздоровее и половчее этих ребят, что теперь с вами возятся? Видите, как всё медленно и вяло они делают? Те бы, думаю, половчее распорядились, если бы тогда вы отечески приказали со мной распорядиться? Ну, да что ж делать? Всему своё время!

Но, долго ли, коротко ли, всё должно было кончиться. Потешился Никита Юрьевич, заставил человека на себя лгать, чтобы только хоть смертью от мук избавиться. Но лги или не лги, а всё при Никите Юрьевиче муки терпи. Сказал, это хорошо; но постой, на розыске утверди да на очной ставке докажи. Нужно, чтобы в показаниях согласье было! Наконец Трубецкому самому надоело в Новгороде сидеть; поехал он в Петербург и повёз на утверждение приговор о предании виновных смертной казни в разных видах, доказывавших изобретательное воображение Никиты Юрьевича. Но в Петербурге нежданно встретил он в утверждении приговора затруднение. Добрая ли минута такая напала на Бирона, или он в самом деле рассудил: «К чему тут напрасно народ злобить лютыми казнями его родовых князей, когда и без того эти князья только одно уже подобие, одну тень людей представляют и, само собой разумеется, опасными быть не могут». Он решил оказать им милость, отрубить им всем только головы. Против такой милости другим князьям Долгоруковым, Василью Лукичу, Сергею Григорьевичу, Трубецкой ничего не говорил; но князя Ивана Алексеевича он взял на своё особое попечение и выпросил-таки, чтобы его не зауряд с другими казнили, а особой лаской почтили: выпросил своему приятелю четвертование. Дескать, пусть ручки и ножки прежде поломают, а потом уж и голову... Голову всегда будет время снять... И действительно, времени хватило...

VI
ОТКУДА ЧТО БЕРЁТСЯ

После того как князья Иван Григорьевич и Сергей Григорьевич сложили свои головы на плахе, а приговорённый с ними к казни брат их Алексей Григорьевич не был казнён только потому, что, сосланный в Березов, успел умереть там прежде; после того как сложил с ними вместе, тоже на плахе, свою голову знаменитый дипломат Петра Великого князь Василий Лукич, а сын Алексея Григорьевича, блестящий князь Иван Алексеевич, после четвертования, с головою своею также Богу душу отдал, младший же брат его Николай Алексеевич остался с вырезанным языком и, вместе с фельдмаршалом князем Василием Владимировичем, был заключён в тесную келью Соловецкого монастыря; после того как царская невеста, гордая красавица княжна Екатерина Алексеевна под розгами должна была дать показание, что она находилась в любовной связи с каким-то Овцыным, так как такое показание Бирону казалось нужным на тот конец, что если бы и в самом деле у неё оказался ребёнок, то у него было бы собственноручное удостоверение, что ребёнок тот не царственной крови; после того как она, сосланная в глубину Сибири, в убогом монастыре должна была сама с песком и дресвою полы мыть, дрова и воду таскать, – после всего этого иссякла сила и величие князей Долгоруковых. Кровью искупили они свою заносчивость, самолюбивые стремления, пожалуй, дерзость и наглость; очистили себя от всего, что было в них недостойного. А заслуги их перед землёю родною, перед государями русскими и народом православным остались за ними. С этими заслугами предстали они перед престолом Божиим с жалобой на своих мучителей. И слава рода их не померкла от таких казней. Происходя в прямой линии от удельного князя черниговского Михаила Всеволодовича, известного тем, что до получения по роду черниговского княжения он был избранным князем Великого Новгорода и заслужил там общую любовь; потом примирил двух враждующих родных братьев, великих князей владимирских, родоначальников великого московского дома, Константина и Юрия, от гнева которого, при нашествии Батыя, был замучен за Русь святую, за веру православную и причислен нашею церковью к лику святых мучеников, – князья Долгоруковы, последовательным рядом своих нисходящих представителей, заслужили славное имя на Руси, и несправедливая казнь едва не целого рода не могла коснуться их имени. Она, скорее, легла пятном на русскую историю как след ничем не заслуженного и ничем не оправдываемого чужеземного владычества, которым, по его беспримерной пустоте и наглому эгоизму, могли руководить такие лица, разумеется, высокого ума, но далеко не честного направления, каким рисует нам история князя Никиту Юрьевича Трубецкого.

После гибели Долгоруковых и за смертью жены своей, казалось бы, Никита Юрьевич должен был успокоиться и признать счёты по нанесённому ему оскорблению оконченными. Казалось бы, но не так думал Никита Юрьевич. Он помнил, что когда он хотел жениться, то против его свадьбы восставали, а после, когда умер его тесть, граф Таврило Иванович, и его неверная супруга должна была подпасть под всю мощь его супружеской власти, то против такой власти его её прикрыли её сестра Анна Гавриловна Ягужинская и её брат Граф Михаил Гаврилович Головкин.

   – Стой, не торопись! – сказали они. – Не одного тебя жены обманывали, не всех же душить! Твоя жена ещё невестой сказала, что ты не мил ей, – чего же ты хотел? Весь грех на тебе да на покойном нашем родителе графе Гавриле Ивановиче, которого ты объегорить успел; нас-то не объегоришь!

А Анна Гавриловна была барыня с весом, с влиянием. Мужа её, Павла Ивановича Ягужинского, сама государыня уважала и любила. Он первым глаза ей относительно пунктов открыл, первым её самодержавную волю начал отстаивать. С нею нужно было быть осторожнее. Наконец она овдовела. Что ж? Михаил Петрович Бестужев-Рюмин в неё влюбился. А Бестужевым Бирон хоть и старался не дать хода – боялся воспоминаний прошлого; говорят же, что отец их, Пётр Михайлович, на деревенских-то хлебах да на вольном воздухе весьма посвежел, – но государыня их жаловала, да и люди деловые. Брата Михаила Петровича, Алексея Петровича, Бирон волей-неволей кабинет министром сделал. Хотя братья и не очень дружны были, но всё же обширные связи и близкие отношения и свойство с Лопухиными, Волконскими и другими, окружавшими императрицу лицами делали Анну Гавриловну для Трубецкого недосягаемой. Граф Михаил Гаврилович, – правда, он в явной вражде с Бироном был, чему Никита Юрьевич много помогал, – тем не менее по своему положению, признанным заслугам отца и своим собственным, наконец, по службе старших братьев, дипломатов, тоже не совсем удобен был к тому, чтобы подвергнуть себя его мести. А главное, он был женат на Ромодановской, двоюродной сестре государыни Анны Ивановны. Парасковья Фёдоровна, знаменитая Салтычиха времён Петра I, мать государыни, была урождённая Ромодановская. А государыня ценит родство и всегда поддерживает своих. Итак, жены и Долгорукова нет, а эти ещё остались. Но когда государыня не выдаёт графа Головкина даже Бирону, что ж может тут сделать Трубецкой?

   – Ждать, ждать и ждать! – отвечал Никита Юрьевич себе. – Ждать, сохраняя с ними самые любезные отношения и в то же время поддерживая, сколько возможно, неудовольствие против них Бирона.

Делать было нечего; он ждал и опять дождался своего.

Государыня захворала смертельно. Бирон хлопочет о регентстве. Государыня поддаётся его увещаниям.

   – Пусть их делают, мы всё переделаем! – говорит Трубецкой князю Андрею Дмитриевичу Зацепину, зная, как мало сочувствия вызывает себе Бирон. А сам думал: «Пусть только он поможет мне Головкина в бараний рог согнуть, а там...»

Государыня померла, и регентом стал Бирон.

И точно, случай подошёл хороший выместить графу Михаилу Гавриловичу всё, что накопилось против него у Трубецкого. Михаил Гаврилович чувствовал, что теперь он не может ждать себе ничего хорошего, и собрался за границу.

«Можно не отпускать, задержать можно», – думает Трубецкой.

Но ни задерживать, ни вымещать, ни переделывать сделанного Никите Юрьевичу не удалось. Его предупредили. Миних арестовал Бирона, и правление приняла Анна Леопольдовна. Понятно, что её двоюродный дядюшка граф Михаил Гаврилович чуть ли не первым человеком стал; даже Остер май в нём заискивать начал. Поневоле пристанешь к Шетарди.

«Разумеется, пристать нужно, – думает Никита Юрьевич. – Уже одно то, что с переворотом в пользу Елизаветы уничтожается иноземщина, становится на своё место народность, не может не вызывать общего сочувствия. К тому же и Головкин пропадёт! Только вот что: Лесток, который тут маклерит, негодяй ужасный. Поневоле задумаешься».

Но долго думать не пришлось. Елизавета вступила на престол. Она имела полное основание признавать Никиту Юрьевича за человека ей истинно преданного. Граф Михаил Гаврилович Головкин сейчас же и попал под караул.

– Опасный человек, государыня, самый опасный человек. Он душою и телом за Брауншвейгцев стоит. С ним беда! – говорил Трубецкой, и государыня ему верила.

Таким-то порядком наступил для Трубецкого второй случай концы с концами сводить, старые счёты кончать.

«Одна беда, государыня терпеть не может пыток; о смертной казни и слышать не хочет, говорит: «Перед Богом слово дала». Ну, что ж делать? Постараемся и без пытки сок повыжать, жилы повытянуть и без смертной казни уморить», – думает Трубецкой.

Вот Никита Юрьевич и начал действовать. Граф Михаил Гаврилович приговорён к ссылке самой дальней, самой жестокой. Напрасно родные ходатайствовали; сама государыня готова была сжалиться, но Никита Юрьевич находил резоны четырнадцать лет его в ссылке держать, пока тот не умер. А графиня Анна Гавриловна Бестужева-Рюмина? С той удалось ему получше распорядиться. На неё государыня была сердита. Она приезжала к ней, когда государыня ещё царевной была, объявлять волю правительницы, чтобы шла непременно замуж за брата принца Антона, принца Людовика Брауншвейгского, красавца, говорят, такого, что мухи к нему на лицо не садились. Ей, стало быть, нужно было беречься и беречься. А она пристала к лопухинцам да с ними разный вздор болтала об императоре Иоанне Антоновиче да о жизни цесаревны и проч., и проч. Из этого Трубецкому можно было кое-что повытянуть, припомнив, как она против него Настю, жену его, отстаивала.

«Не хотела ты понять, – думал Трубецкой, мысленно обращаясь к Анне Гавриловне, – каково мне было, когда меня срамили и обижали в том, что у каждого считается самым священным в его домашнем очаге; да ещё за нанесённую мне обиду гайдуками грозили, в шелепа поставить хотели, из собственного дома вышвырнуть думали; не хотела понять... А! Так испытай-ка теперь на себе, каковы плети-то, каково укоры переносить, людей бояться. Теперь я полюбуюсь, как твоё белое тело кнут резать будет, как твоё красивое личико палач изорвёт и клейма наложит, как язык твой клещами вытянет. Послушаю, какие ты речи с отрезанным языком говорить станешь».

И подвёл дело Никита Юрьевич, добился своего. Слышал её крики под ударами палача; видел, как ей ноздри рвали и язык вырезали. Ну, теперь, кажется, со всеми кончил, объегорил всех, отблагодарил покойного графа Гаврилу Ивановича за его хлеб-соль и покровительство? Но нет, не совсем! Когда Анна Гавриловна против него жену поддерживала, то опиралась на Бестужевых. Надо дать и им себя почувствовать. А тут, как нарочно, Алексей Петрович теперь первым человеком стал... а всё Лесток проклятый...

«Да и хитро, очень хитро себя держат Бестужевы, – думал про себя Никита Юрьевич. – Хоть бы Михайло! Жена попалась, а он и тут вывернулся. Но похлопочем, похлопочем. Терпение и усердие всё дать могут! Теперь же наше положение не прежнее, за себя постоим!»

И точно, положение Никиты Юрьевича было далеко не прежнее. Не говоря о громадном богатстве, которым Трубецкой уже располагал и которое, кто бы что ни говорил, а всё же сила, – самое значение его как генерал-прокурора стало совсем иное. Императрица Елизавета, желая восстановить все учреждения в том виде, в каком они оставлены были Петром Великим, уничтожила кабинет, предоставив сенату быть высшим учреждением. Оттого в руках генерал-прокурора, который являлся как бы руководителем занятий и решений сената, утверждая их своею подписью или представляя на высочайшее воззрение, сосредоточивались все отрасли управления по судебной, административной, хозяйственной и законодательной частям. Вне его ведения находились только иностранные сношения, зависевшие от канцлера, и военное управление, но и то подлежало его ведению по контролю расходов. Когда такая же власть при Петре Великом была предоставлена Павлу Ивановичу Ягужинскому, то она умерялась, во-первых, тем, что государь сам входил во все подробности управления, сам контролировал всякое распоряжение сената; а во-вторых, тем, что сенаторы, назначенные большею частию из близких Петру и пользующихся его доверием лиц, могли легко всякое уклонение от законности и правильности остановить, обратив на него внимание самого государя. При императрице же Елизавете, которая и не любила, и не могла входить во все подробности дел, как входил её отец, и к которой сенаторы не имели прямого доступа, стало быть, и не могли разъяснять лично все обстоятельства рассматриваемых ими дел, власть генерал-прокурора была буквально бесконтрольна и положительно неограниченна.

Никита Юрьевич в царствование Елизаветы стал в России именно тем, чем были некогда палатные мэры во Франции и тайкуны в Японии.

Но если и до сих пор у нас случается слышать, что и усваивается необходимость распределения различных функций государственной власти между разными её органами, то могла ли усвоить необходимость такого разделения императрицы Елизаветы Петровны? Могла ли она вообразить, в какой степени вредно, даже опасно, во всяком случае, несоответственно сосредоточивать различные отрасли управления на одном лице и тем делать это лицо фактическим представителем власти, обращая своё самодержавное могущество в фикцию? Разумеется, Елизавете этого и в голову не приходило. Она говорила: так было при моём великом отце, а я хочу, чтобы у меня всё было так, как было при нём...

Пользуясь таким взглядом государыни и подчиняя своему контролю всё, что было можно по условиям тогдашней жизни, князь Трубецкой становился полным властелином внутренней жизни и законодательства. Но чем независимее он становился, тем сильнее разгоралась в нём жажда власти.

Он жаждал этой власти – власти действительной, без ограничения каким бы то ни было влиянием – с жадностью и нетерпением маньяка. И он достигал этой власти; только вот Бестужев, один Бестужев, со своей коллегией иностранных дел, не даёт ему стать в положение именно палатного мэра. Ясно, что он не мог не ненавидеть Бестужева, не мог не стараться стереть его с лица земли.

Разумеется, Бестужев, со своей стороны, платил той же монетой Трубецкому и тоже не жалел трудов, чтобы подорвать его влияние.

А тут вдруг явился ещё князь Зацепин с полными полномочиями поверять действия обоих. Зацепин – с его понятиями о родовом значении и с его честолюбивыми стремлениями. «Этого допустить нельзя, ни в каком случае нельзя!» – думал Трубецкой. И опасность соединила врагов; они с Бестужевым действовали согласно, и Трубецкому удалось найти средство стушевать князя Зацепина.

Но, стушевав Зацепина, и Трубецкой, и Бестужев поняли, что нужно же его кем-нибудь заменить. Трубецкой, по своим отношениям к Шуваловым, желал, чтобы заменой этой был Иван Иванович Шувалов; Бестужев же открыл Бекетова. Партия Шувалова с Трубецким во главе одержала верх. Теперь вопрос: будет ли тихонький, скромненьким Иван Иванович послушной шашкой в руках своего двоюродного брата Петра Ивановича, стало быть, и Трубецкого, который, по своему влиянию в сенате и при множестве дел и проектов Петра Ивановича, представляемых в сенат, мог иметь на него неотразимое влияние, или, наоборот, он займёт положение самостоятельное и, пожалуй, ещё сблизится с Бестужевым?

Вышло ни то ни другое. Шувалов просто стушевал всех троих. Скромно, незаметно, с французской любезной фразой он предоставил Трубецкому и кузену высшие места, но без того влияния, какое они имели. Бестужева же, при помощи того же Трубецкого, Бутурлина и Воронцова, он стушевал без всяких поощрений, отправив его просто в ссылку, в его имение Горетово, в ранге опального.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю