Текст книги "Княжна Владимирская (Тараканова), или Зацепинские капиталы"
Автор книги: Сухонин Петрович
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 44 страниц)
VII
ОТЧЕГО ЗАГОРЕЛСЯ СЫР-БОР
Орлов угощал ужином Али-Эметэ. Они ужинали вдвоём и вместе составляли планы свержения Екатерины с престола.
Стол был сервирован в садовой веранде, густо прикрытой зеленью. Апельсиновые и померанцевые деревья в цвету окружали веранду и обдавали её своим возбуждающим ароматом. Между деревьями виднелась небольшая античная статуя, изображающая Венеру, слушающую соблазнительные речи Вулкана. Ответ Венеры изображался тонкой струйкой воды, которая, как бы освежая упавшего на колени Вулкана, падала сперва в серебряную раковину, подаваемую ей Амуром, а потом в мраморный бассейн и журчанием своим будто вторила страстным словам, сближающим две наиболее могучие, наиболее волнующие человечество страсти: любовь и честолюбие.
Несмотря на невыгодные отзывы об итальянской кухне вообще, ужин, предложенный Орловым Али-Эметэ, был превосходен. Правда, повар у него был француз, тем не менее Орлов хотел сообщить своему ужину национальный характер итальянского пира, долженствовавшего напомнить знаменитые ужины Лукулла. Кажется даже, что именно под прикрытием этого условия назначенный ужин с глазу на глаз мог состояться. И точно, ужин был вполне итальянский. Устрицы Средиземного моря, дикая серна сицилийских гор, палермские стримсы и миланский гусь в оливках, может быть выселившийся потомок тех гусей, что когда-то спасли Рим, представляли нечто такое, что нелегко было иметь в Париже и Лондоне, особливо в соединении с полентой, макаронами, итальянской ветчиной и птичками алжирской дичи, так же как и персиками южной Франции, сицилийским мускатным виноградом и африканскими финиками и фигами. Всем этим можно было насытить целый эскадрон, не только одну Али-Эметэ, которая, кстати прибавить, любила хороший и изысканный стол, но вовсе не отличалась особым аппетитом.
Впрочем, высших сортов тенедоское и кипрское вино и, наконец, превосходное лакрима-кристи, из погребов самого покойного святейшего отца Климента XIV, содействовали возбуждению аппетита и помогали находить превосходным всё, что ученик Вателя, француз Гуфье, мог предложить для угощения той, которая, по уверению Орлова, обращённому к ней самой, весьма легко могла занять русский престол как прямая и законная наследница императрицы Елизаветы I.
Орлов высказывал свои предположения относительно осуществления плана, который в его устах казался столь несомненным, охватывавшей его страстным взглядом Али-Эметэ.
– За признание вас моей эскадрой я отвечаю! – говорил Орлов. – Потом я напишу Румянцеву.
– И вы думаете, что Румянцев согласится? – спросила Али-Эметэ, взглядывая на Орлова сколько с честолюбивой надеждой воспользоваться мыслью и действиями этого героя, этого гения, этой силы, столько же и с тем страстным томлением, которое хотело бы, чтобы самое честолюбие охватилось страстностью и сила подчинилась нежности.
Но Орлов искусно играл свою роль.
– Румянцев! Он будет непременно весь наш! Он признается вообще одним из преданнейших лиц памяти покойной императрицы Елизаветы I и будет рад стать за Елизавету II. Когда Екатерина заняла престол, он подавал в отставку и остался только по её особому настоянию. Разумеется, по моему письму он сейчас же остановит наступление, несмотря на свои победы, и даст нам время и удобный случай войти с султаном в соглашение. А тогда у нас будут в руках флот и армия, а к ним и ставший из врага союзником турецкий султан. Для начала это будет кое-что.
Орлов остановился, бросив будто нечаянно на Али-Эметэ страстный взгляд, побеждённый им сейчас же, будто усилиями твёрдой воли. Он ту же минуту налил две рюмки лакрима-кристи, прося княжну выпить рюмку этого нектара за успех хорошего начала.
Али-Эметэ протянула к нему рюмку. Орлов чокнулся и выпил свою залпом.
– Но мы на этом не остановимся. Мы войдём в переговоры с прусским и шведским королями. Вы говорили, что они заверяли вас в своей готовности вам помогать. Разумеется, это были фразы, фразы и фразы. Я слишком учен, чтобы им верить на слово. Придётся им кое-что уступить, кое-что обещать. А тогда... Тогда они рады будут нам помогать, уж из одного того, что нас они не будут бояться, как боятся теперь Екатерины. О Польше и говорить нечего; все пристанут к конфедератам. Из одной зависти к Понятовскому, которого посадили им в короли, когда они его презирают, они возьмут нашу сторону. Стало быть, дело будет в шляпе. Франция и теперь на нашей стороне; а Австрия, Германия? Они слова не скажут, палец о палец за Екатерину не ударят. Дело будет наше. Я это твёрдо говорю. Не более как через три месяца вы, прекраснейшая из великих княжон, будете царицей севера и повелительницей миллионов, вступив в свои владения при помощи не могущих не обожать вас флота и армии. В том, что это будет, наверное будет, я закладываю свою голову.
– Нет, нет, – отвечала отуманенная представившейся ей картиной Али-Эметэ. – Ваша голова, ваша отвага, мой рыцарь, мой герой, будут нужны, будут дороги для бедной, обиженной всеми принцессы-сироты, которой теперь негде преклонить свою голову и которая тогда, обязанная вам всем, в чувстве женщины найдёт награду вашей преданности и великодушию.
– Но это всё дело внешности, дело союзничества. Вопрос вовсе не в том. Нельзя царствовать, опираясь на штыки и окружая себя только штыками. Штыки хороши для врагов внешних, для слома силы силой, а никак не для охранения и сбережения, которые должны исходить из народной любви, из общего почитания. А существуют ли данные такой любви и почитания к Екатерине? Не знаю, что будет далее, заслужит ли она вперёд, но пока говорю твёрдо: нет, нет и нет! Духовенство её не любит. Она не возвратила ему его имений, хотя обещала это перед вступлением на престол. Мы скажем: «Елизавета II выполнит то, чего не выполнила Екатерина II», и духовенство будет наше. Поверьте так! – развивал свою мысль Орлов, стараясь доказать, что в России полюбят Али-Эметэ, как только о ней услышат. – Интерес – великое дело! В нём сила – и этой силой мы воспользуемся. Притом кто что ни говори, а духовенство не может не смотреть на Екатерину как на немку, более, как на вольтерьянку, которая, пожалуй, и в Бога-то не верит! А вы, законная дочь богомольной и любящей служителей Божиих Елизаветы, верная дочь церкви и преемница добродетелей своей матери, вы обещаете им вознаградить за всё, чего лишило их узурпаторство; может ли быть, чтобы чувства духовенства не преклонились перед вами, чтобы оно не стало обожать вас, молиться за вас?.. Дворянство, простой народ – да они примут вас с восторгом. Война им наскучила, она их разоряет. А вы, возвращаясь в челе вашей храброй армии, только что увенчавшей себя лаврами побед и с оливковой ветвью мира, не можете не вызвать в них глубокого и искреннего сочувствия. Притом юго-восток в огне. Екатерина не может с ним управиться. Какая-то там шельма выдумала, что император Пётр III воскрес из мёртвых и идёт жену в крепость посадить. И что же? Всё поднялось против Екатерины. Не знаю откуда, но вижу, что штука сочинена умной головой. Уж одно то, что народу обещана борода и воля, указывает, что тот, кто этого Петра выдумал, человек неглупый. Исполнение-то, правда, плохо: в насилие да в злодейство бросается... Мы воспользуемся всем, что хорошо, и сделаем напротив всему, что глупо. И дело будет настоящее, дело будет привлекать к нам всех и каждого. Мы скажем: народу земля и воля, раскольникам борода и попы, ходящие посолонь, а барам – служба, деньги и милость царская. Все за нами пойдут: и дворянство, и раскольники, и попы, и крестьяне. Все нам поклонятся. Купцов сманим обещанием тарифов и запрещений. Куда как они любят их, им бы всё запретить. Мещанство и бедняков сманим льготами; скажем, что рекрутчины не будет... И имя Елизаветы II станет общей надеждой, общей радостью. Кем же встретит нас Екатерина? Вон брат мой преданный ей человек был, так она и того прогнала. Я тоже кое-чем ей служил, а она за то в почётную ссылку меня послала. На вашем светлом имени сольются все мысли, все сословия, все надежды. Кем же она встретит это соединение желаний и надежд? Васильчиковым? Паниным? – и то Пётр на нашей стороне будет. Разве Елагиным, Ададуровым или вот Вяземским, Бакуниным, Тепловым да десятком немцев? Ну, на этих защитниках дальше Петровской крепости не уедешь!
Орлов остановился, бросив на Али-Эмегэ страстный, вызывающий взгляд. Он видел, что она вся отдаётся одновременно впечатлению его слова и очарованию его присутствия; что быть с ним, его видеть, с ним говорить, для неё наслаждение, вне всех планов честолюбия, которые тем не менее её волнуют и туманят.
«Размякла наша королева, – подумал он. – Ну, теперь, Алёшка, не зевай! Твоё время пришло».
– Боже мой, граф, да это ясно! А я этого не видела, я не знала. Я всё думала: как же сделать, как же начать? Вы мой рыцарь, мой герой!.. – Так Али-Эметэ в своей мысли постоянно называла Орлова, с той минуты, как он унёс её от тосканских гвардейцев... – Вы, рыцарь чести и герой мужества, возьмётесь ли вы вести неопытную представительницу очерченного вами величия по указанному вами пути, чтобы достигнуть слияния всех в одной мысли?..
– О матушка, о великая княжна, царица наша прекрасная! Да разве может кто отказаться, может кто устоять против твоего взгляда ясного, против твоего слова радостного? Разве родился тот человек, который бы не с радостью положил за тебя свою голову? Ведь ты нездешняя, ты небесная, наше солнышко красное, наша ясочка родимая. Твой взгляд кровь мутит, туманом глаза застилает. Я не знаю, я не помню, кажется, всего себя изрезать бы дал...
И среди своей несвязной, бестолковой и, казалось, страстной речи он вдруг своей сильной, могучей рукой охватил стан Али-Эметэ и прижал к своей груди, покрывая её поцелуями.
Али-Эметэ давно уже таяла от каждого его взгляда, давно уже ждала его объяснения и давно решила отдаться ему беззаветно, вполне, душой и телом. Она соображала, что все, которым она отдавалась, были преданы ей беспредельно и никогда не забывали минут, когда она счастливила их своей лаской. Таков же будет, разумеется, и Орлов, герой, рыцарь, диво-богатырь, уже успевший раз надеть русскую корону на ту, которую теперь упрекает в неблагодарности. А она будет ему благодарна. В её беспредельной любви он найдёт ту отраду, которую не даёт ему ни кипучая деятельность, ни беззаветная отвага.
Думая это, Али-Эметэ ждала только его слова. Но в данную минуту, обманутая его долгой сдержанностью и досадной почтительностью, среди честолюбивых мечтаний и планов, она никак не ожидала, никак не думала... Поэтому, под влиянием неожиданности и долго сдерживаемой чувственности, она просто замлела в его объятиях. Что-то новое, неизведанное, незнакомое охватило всё её существо.
В груди будто оборвалось что, и она в беспамятстве склонила свою голову на его богатырскую грудь.
Наступило молчание, прерываемое шёпотом, поцелуями и страстной, чувственной лаской любовников, забывших в эту минуту и корону, и царство, и целый мир...
Но честолюбие тоже страсть. Не прошло получаса, как они говорили уже опять о своих честолюбивых надеждах, о замыслах, которые изменили бы карту Европы и дали бы иное направление историческому развитию цивилизации. Мечты политические, экономические и социальные скоро охватили их разгорячённое воображение. Но мечты эти были уже другого вида, другого направления против тех, которые рисовались за полчаса перед этим в их глазах. Теперь в мечтах их Орлов, осчастливленный беспредельностью любви русской императрицы Елизаветы II, был уже её мужем, правителем империи как регент и первый министр. Он заключает союз с турецким султаном и шведским королём, отдавая каждому только то, что каждый из них заслужит, помогая низведению с престола Екатерины и возведению Елизаветы. Польша должна поплатиться за все недоумения, происшедшие от переворота. Она должна вознаградить Россию за турецкую войну, за уступку Россией Швеции Ревельского округа, за молчание или помощь прусского короля. Она поэтому уступит России всю Самогитию, часть Литвы по Днепр на севере и до самого Днестра с Каменцом на юге; а Пруссии – Курляндию и часть польской Померании; за то Россия отступается от Понятовского, не мешается в дело диссидентов и предоставляет полную свободу внутреннему олигархическому устройству Польши, в которое Россия обязывается не вмешиваться ни прямо, ни косвенно. Турция сохраняет Крым, Молдавию и Валахию, завоёванные русскими, уступая только порты Азовского моря, Таганрог и Азов, которые отходят к России как необходимые для сбыта произведений её юга. Взамен того что Россия теряет при этом, Орлов озабочивается открыть сообщение с Китаем и через Бухару и Персию, особенно при покровительстве дяди Али-Эметэ князя Гали, через Персию, путь в Индию, торговые сношения с которой разольют богатство в народе и снабдят Россию всем, в чём она может нуждаться. Внутренние преобразования предполагались в мечтах их ещё шире, ещё радикальнее. Основанием всему служила свобода совести и свобода личная. Орлов говорил об освобождении, крестьян. Он уверял, получив от Екатерины в разное время более 10 тысяч душ, что это его личное и всегдашнее желание. Он хотел освободить всех, с находящейся в их пользовании землёй, имуществом и полной независимостью от всяких обязательств к владельцам, предполагая, впрочем, определить владельцам то вознаграждение, которое, по справедливой оценке потери их прав и собственности, будет им следовать.
– Ах, Алексей, хорошо бы было, если бы всё это исполнилось! Я понимаю, что тогда общее сочувствие было бы на нашей стороне; да откуда денег столько взять?
– Эх, матушка, великая княжна, царица моя ясная, распрекрасная! Да у кого же и деньги-то есть, коли у России нет? Ведь на полмира родная раскинулась, чего в ней нет? А коли извлечь не умеют богатства, что под носом, то что же делать! Глупому сыну, говорят, никакое богатство в помощь не приходится. И точно, видал я князьков, которые, чтобы на вечер к какой-нибудь Леклер или Даллоке ехать, усадьбы дедовские целыми волостями, старыми княжествами закладывали. Ну да ведь мы не будем глупыми детьми! Так ли, чудная, светлая, очаровательная царица, звёздочка моя ненаглядная?
И пошли опять восторженные, страстные ласки...
«А что, если и в самом деле так? – спросил себя Орлов, когда остался один, проводив великолепный поезд Али-Эметэ к её дворцу. – Если она не лжёт?.. Нет, нет, тысячу раз нет! Во-первых, Румянцев на удочку никогда не поддастся. Не такой человек. Он поймёт, что тут Орлов будет в первых, а он только во-вторых. А он не любит быть во-вторых. Потом, духовенство, обманутое раз, не поверит в другой; дворянство не захочет Орлова и тоже не поверит. А главное, Екатерина-то не глупый сын и не даст себя захлопнуть в ловушке, как её, блаженной памяти, супруг. Она скорей сама позаботится прихлопнуть кого нужно, а это Орлову не рука, никак не рука... Стало быть, не так; и синицу в руках на журавля в небе менять не приходится!»
И началась у них жизнь и мечты вдвоём. Али-Эметэ, обеспеченная в своих требованиях даже до неограниченного мотовства и счастливая любовью человека, которого она полюбила, – первого человека, который с каждым днём становился ей милее и дороже, – не очень торопилась с осуществлением своих планов. Она жила и жила полной и счастливой жизнью любящей и любимой взаимно женщины. Желание её было «и век бы так прожить». Другое дело было Орлову, который всё бросил для неё и оплачивал все её издержки, становившиеся с каждым днём роскошнее, как действительной царицы и самодержицы севера.
Однажды Али-Эметэ высказала свои предположения о связях с Римом.
– Береги тебя Бог от всякого с ним сближения, – отвечал Орлов. – Ты не знаешь, что такое Рим? Это гнёт совести в пользу его славолюбия. Это насилие ради возвышения его богатства и силы. Я довольно здесь шатаюсь по Италии и насмотрелся и наслушался здешних порядков и мнений. Папство – это, по мнению Рима, царство над царствами. Оно осталось то же, что и при Григории VII, который писал английскому Вильгельму Завоевателю, что как свет физический в мире распространяется солнцем и луной, так и правда на земле поддерживается королём и папой. Король представляет луну, охраняющую порядок и правду в их видимости, а папа – солнце, освещающее самую глубь внутренних помышлений и совести. В этих словах все понятия, все стремления папства. Ты будь императрицей, а он царём императоров. Ты думай только то, что повелевает он. Это не рука для России, не рука для моей очаровательной Елизаветы II. Мы будем ласкать иезуитов, кланяться папству настолько, насколько и пока это нам необходимо, с тем, однако ж, чтобы после употребить против них оружие: поклон, да и вон!
– Так ты думаешь, мне не нужно ехать в Рим к кардиналу Альбани, так как конклав, говорят, кончился и он принимает папскую тиару под именем Пия VI?
– Отчего ж и не съездить, если ты хочешь; только не принимай никаких обязательств. Кстати же, мне нужно будет завтра ехать в Ливорно, куда прибывает моя эскадра...
– Ах, и я бы хотела ехать с тобой в Ливорно. Я никогда не видала военных кораблей и морских манёвров. Правда, уезжая из Лондона, мы проходили мимо английской военной эскадры. Но мы проходили ночью, и я была в таком состоянии, что мне было не до кораблей.
– Что ж, поедем! Я напишу вперёд к английскому консулу Дику, чтобы он приготовил тебе приличное помещение. В Рим можешь съездить после. Оно же, кстати, необходимо прежде познакомиться с эскадрой, чем станем объявлять ей о себе... Действительно, недурно вперёд съездить...
Орлов сказал это так спокойно и с такой небрежностью, что никакой хитрый политик, никакой иезуит не мог бы подозревать тут умысла; тем более не могла подозревать тут умысла страстно любящая и беззаветно преданная ему женщина. Таким образом, поездка в Ливорно была решена.
VIII
ЖИЗНЬ ПЛАТИТ СВОЙ ДОЛГ
Князь Никита Юрьевич Трубецкой, спелёнатый по докторскому предписанию, в то время как всякая часть его тела судорожно подёргивалась и дрожала под пелёнками от неестественного положения и судорожных сотрясений всего его существа, – лежал в постели и кричал неистово, страшно, криком, раздирающим душу.
Подле его постели, на стуле, не сходя с места с той самой минуты, как уложили тут отца, сидела его младшая дочь, княжна Китти, подававшая ему лекарство и не сводившая с него глаз. Кругом его постели стояли все другие его домочадцы; но, выслушивая час или полтора неистовые крики и смотря на страшные мучения и судорожные извороты его лица, все не выдерживали, уставали и уходили. Одна Китти, безмолвная, немая, с затаённым горем в глубоких, задумчивых чёрных глазах, с молитвой в глубине сердца, без устали готова была сидеть перед отцом и день, и ночь, забывая пищу и сон и как бы не слыша страшных, раздирающих криков.
Ей казалось, что она виновата в болезни отца; что эта болезнь явилась вследствие огорчения от её отказа выполнить его волю, в рассуждении её замужества. Оглянувшись и увидя, что в комнате, кроме неё, у отца никого нет, она проговорила с робостью, но твёрдо:
– Папочка, милый папочка, полно, перестань, не огорчайся! Я выполню твою волю, пойду за того, за кого ты хочешь; сделаю всё, что ты прикажешь!
– Нет, нет, дорогая, ненаглядная моя! – успел сказать ей Никита Юрьевич среди стона и крика. – Я виноват перед тобой за эту мысль, прости меня! – И он опять застонал невольно от болезненных мучений и судорожного движения. – Прости! Это мне наказание за злую, ядовитую жизнь мою... Ой, ломит, жжёт! Ой!.. Наказание за то, что других я ломал и жёг без сожаления. Не жалел никого и ничего, ради своей корысти, ради возвеличивания себя! Готов был не пожалеть даже тебя, родную, любимую дочь мою, для своих планов, для своего честолюбия, для мщения, забывая, что в человеке прежде всего должен быть человек. И вот наказание... О, о! крутит, крутит, вертит... Ай как нажало!.. Ой, ой!.. – И стоны раздавались вновь, усиленные, страшные стоны.
Вошла княгиня Анна Даниловна, вошли сыновья Юрий и Николай Никитичи.
– Боже, пошли мне смерть! Скорее! Скорее! Освободи от мучений! Дети, милые дети, Юрий, Николай, прирежьте меня, ради Бога, ради Бога!.. – И он стонал, поднимая судорожно локтями тесно скрученные и связанные простыни.
– Не послать ли снова за доктором? Съезди, Юрий, да попроси их всех, кого вздумаешь, и попроси, чтобы они устроили дежурство! – распорядилась княгиня Анна Даниловна.
Князь Юрий Никитич уехал. Через час больной был окружён докторами. Но что доктора ни делали, больному было всё хуже и хуже.
Мучения были страшные, перед которыми немела наука. Нервные сотрясения соединились с болезнью и страданиями кожи и общим расстройством организма. Никита Юрьевич мучился невыносимо, нечеловечески.
– Прирежьте меня, убейте меня! – кричал он. – Друзья, дети, пожалейте меня, прекратите мои мучения, отравите меня! Это наказание за жизнь мою, нечеловечески жестокую, безжалостно самолюбивую. Вот теперь окоченел весь, всё будто корою железною облилось, – это за Фимку, Фимку... Такая женщина была, мещанка в Тамбове; ездил хлеб для армии покупать, был молод, соблазнил... А узнал муж и начал её бить. «Проси, дескать, у князя тысячу рублей. Выпросишь, – говорит, – прощу, словом не попрекну; не выпросишь – на меня не пеняй! Не для того я женился, чтобы моя жена по князьям бегала». Пришла Фимка, плачет, просит! Никогда я скупым не был, но тысяча рублей, за что? «Богата больно будешь! – отвечал я. – Вот пятьдесят рублей, возьми, а то тысяча!» Не взяла, ушла. Муж и принял её в плети. «Всякий день, дескать, так буду!..» Ой, ой, горит, калёным железом жжёт!.. Не выдержала Фимка; на другой или на третий день мужа-то сонного и хватила топором, отмахнула разом голову; а я из Тамбова уж уехал, в генерал-прокуроры попал. Фимку за убийство мужа под суд. Приговорили по горло живую закопать. Я сам приговор утвердил. По закону приговорили, да ведь виноват-то был я... Вот и я будто в землю по горло зарыт, мучусь... Господи, пошли мне смерть, пошли отдохновение! – Трубецкой рвался, гримасничал, стонал в судорогах.
– Жизнь расплачивается сама за себя, – продолжал он. – Я никого не жалел, приговаривал к пытке, велел жечь, кости ломать, из спины человеческой ремни вырезывать; вот теперь меня Бог не жалеет, режет из живой кожи ремень. Справедливо, справедливо! Помилосердуй, Господи!.. Вот раскольников шестьсот человек священника не приняли, за начальство молиться и пошлину за бороду платить отказались. Я велел привести насильно в церковь, окрестить и бороды сбрить. Завопили раскольники. И что же? Не дожидаясь исполнения резолюции, на самый светлый праздник, запёрлись в избе и запалили себя со всех четырёх углов. Горят и поют: «Смертью на смерть наступы!» и сгорели все до одного... А я вот горю, горю и сгореть не могу. Положим, я приговорил законно, да человечески ли? Ой, ой! А моя жена первая, Настя? Согрешила она передо мною, чем? Она мне вперёд говорила – я не слушал. А потом месяцы, годы она стонала от меня. И умерла она наконец. А я и мёртвую не простил! Вот теперь меня Бог не прощает, не хочет облегчить, не посылает смерти. Дети, родные дети, не хотят пожалеть, прирезать, пристрелить... Ой, ой!.. – И он начал опять биться, стонать.
Его начало подёргивать; пена била изо рта. Потом опять неслись перед ним картины его жизни; проходили пытки, которые он назначал, утверждал или смотрел; действовали палачи; слышались стоны, жалобы, скрежет зубов.
– Вот бьют кнутом графиню Бестужеву, родную сестру моей первой жены; кнут вырывает клочьями её нежное тело, так же как и у Лопухиной; а вот плетьми секут Софью Лилиенфельд... Я устроил, я подвёл, – говорил Трубецкой, – всё я! Лилиенфельд попалась случайно, а те всё за то, что Настю поддерживали, её против меня отстаивали. А вот и Долгорукие!..
Вспоминает Трубецкой, как он истязал их, как мучил, как подсмеивался, а теперь, теперь?
«Вот и мне кости ломают, на дыбе бьют, калёные уголья подкладывают. Вот это я велел калёным железом по спине провести, теперь и меня... ой, ой, ой! жгут! жгут! Господи, Господи!.. А пугачёвские злодейства? Разве не я им виной, не я причиной, – думал Трубецкой. – Я подготовил, отыскал, научил. Я дал средства, поднял... А за Пугачёвым самозванка идёт. Всё я!.. Проклятие, проклятие! Вот горю я в огне, и бьют меня воловьими жилами, как я Долгорукова велел бить».
Судороги были так сильны, что, казалось, лопнет тонкое голландское полотно простынь или камчатый капор связывающих и опутывающих князя Никиту Юрьевича полотенец.
В эту минуту вошёл Иван Никитич со своею молодой женой. Он объезжал данные ему в приданое за женой вотчины, но, получив известие о болезни отца, поспешил вернуться.
– А, князь Иван, друг мой! – вскрикнул отец, не то обрадовавшись, не то вне себя от нового воспоминания. – Ты напомнил, спасибо, а я и забыл, совсем забыл. Граф Михайло-то Гаврилович, твой дядя; его пятнадцать лет мучил я в ссылке, мелкими уколами терзал; душу его истомил. А всё за ту же жену, за ту же Настю, твою мать! А жена Михаилы Гавриловича, по роду Ромодановская, Катерина Ивановна, она за что страдала? За что я её тоже годы, полтора десятка лет терзал? Муча её мужа из своей мести, я и её мучил. За то ли, что отец Михаилы Гавриловича меня на ноги поставил, в люди вывел, дочь свою отдал... А Иван Фёдорович, отец Катерины Ивановны, князь-кесарь, меня всегда как родного принимал и во всём, чем мог, поддерживал? Она, по дяде, тётка родная тебе, Иван; говорят, святая женщина. Я не хотел, я не мог видеть её, когда, похоронив мужа в Сибири, приехала она сюда, в Москву. Духа не хватило, сил не было! А вот теперь... Боже мой, опять жжёт, опять дёргает!.. Иван, Иван, поезжай к тётке, проси её, на коленях умоляй, чтобы приехала, простила бы меня; благословила бы, умереть благословила бы, на сон вечный отпустила бы. А то я не умру. Меня всё будет жечь, всё дёргать... Иван, Иван, умоляю, уговори её! Она святая, она простит... А вот потом и её хотел... Китти, Китти, ведь ты прощаешь отца? Скажи, что прощаешь!
Княжна Китти, вся в слезах, хотела было броситься к отцу на грудь, но, оттолкнутая судорожным движением его плеча, отшатнулась изумлённая. Слёзы в глазах её высохли, и она молча смотрела ему в лицо.
– Не касайся меня, мой друг, а только скажи! Я проклят! Я ушибу, убью! Не зная сам, что делаю, убью! Скажи, скажи, ты прощаешь? Скажи, Катя!
Княжна сделала несколько шагов вперёд, смотря в его судорожно двигающееся лицо, потом взглянула на образ, подошла ближе к отцу, взглянула ему в глаза и перекрестила.
– Бог простит и благословит тебя, папочка; прости ты непослушную дочь.
– Благодарю, благодарю! – отвечал князь Никита Юрьевич. – Нет, ты послушная, ты милая. Я злодей, изверг! Но теперь я прощаю всех, всех благослов... Что я? Я проклят, разве я могу благословлять...
И судороги, которые как бы под влиянием магнетизма, волею дочери, приостановились на минуту, – начали бить его с новой силой.
– Жжёт, жжёт, дёргает, давит! – кричал Трубецкой. – О, если бы она меня простила, сняла с меня проклятие! Она святая, она может! Я бы тогда умер спокойно, я бы благословил вас, а вот... давит, жжёт!.. – И он опять заметался и застонал.
Доктора вышли в другую комнату на консультацию. В эту минуту дверь отворилась, и вошла за князем Иваном Никитичем графиня Катерина Ивановна Головкина.
* * *
В Ливорно граф Алексей Григорьевич Орлов-Чесменский представил Али-Эметэ всех офицеров эскадры и присланного к нему вспомогательного десанта как русской великой княжне.
Офицерам велено было титуловать её «высочеством».
– Что он врёт такое? – говорил старый лысый лейтенант Шарыгин другому, не менее старому и лысому Крамарёву. – Какая там у нас великая княжна Владимирская? Правда, было когда-то княжество Владимирское, – было, да сплыло. Из него стало Московское государство, а из него Российская империя. Какое же тут Владимирское княжество?
– А кто его знает! Может, такая и есть. Нам где же всех знать. А велит – значит, нужно. Знаешь, что Орловы государыне свои. Ну какой бы адмирал смел кайзер-флаг поднять? А он поднимает, и ничего! Да нам какое дело? Велит титуловать, ну и титулуем. Нас же за это то он, то она обедами такими кормят, что пальчики оближешь; всякие льготы предоставляют; говорят, на корабле «Три Иерарха» хотят бал задать, да такой, что на славу, будто бы от имени офицеров, тогда как от нас не потребуют ни гроша.
– Хорошо, если бы позволили офицерам своих знакомых пригласить. А то ездить – ездишь, угощаться – угощаешься, а сам никогда ничего. Неловко как-то! Вот праздник эскадра даёт; если и тут никого приглашать не станешь, то после носу показать никуда нельзя будет.
– Говорят, дозволят, всем дозволят; только заранее всякий должен будет объявить, кого хочет пригласить, чтобы, знаешь, русской великой княжне не быть Бог знает с кем.
– Разумеется! Только смущает меня эта великая княжна, право! Как-таки вдруг, невесть откуда явилась. Ни на ектенье её не поминали, никто никогда ничего не говорил, никто не видал – и будто из-под земли выросла. И ещё где? В Италии, за тридевять земель. Чудное дело!
– Самое, брат, главное – дело не наше; а не наше, так и толковать не о чем!
И старые фуфлыги, морские бобры, как прозвали матросики пятнадцатый год командующих вахтами лейтенантов, разошлись каждый по своему делу. Шарыгин пошёл смотреть, как сплеснивают оборвавшийся кабельтов, а Крамарёв, от нечего делать, пошёл учить гардемарин брать полуденную высоту.
– Наша великая княжна очаровательна! – говорил мичман Скрыплев, разглаживая свои густые русые бакены и раскидывая их по белоснежному отложному воротнику. – А какая любезность, какая грация! Я буду танцевать с нею экосез. Она обещала.
– Ну вам, фертам выписным, больше делать нечего. А вот ты бы брам-реи к повороту с марсовыми наверх шёл готовить, как наш брат... Люди танцевать, а тут бегай по салингам да за людьми смотри! – отвечал хмуро мичман Артюков, у которого батистовый воротник трудно было отличить от чёрного сукна мундира.
– Что ж, велели бы – и пошёл не хуже других! – отвечал Скрыплев. – Хвастаться – не хвастаюсь, а тебя перебегу!
– Ты?
– А ты думал кто? Да я!
– Поди лучше к барыням да пой им тарантеллу, а не суйся туда, где, пожалуй, боками своими в блок попадёшь!
Скрыплев обиделся, и Бог знает чем бы кончилась ссора, если бы не команда «Все наверх!» – с якоря сниматься.