Текст книги "Княжна Владимирская (Тараканова), или Зацепинские капиталы"
Автор книги: Сухонин Петрович
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 44 страниц)
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
ОН, ВСЁ ОН
Хорошо устроился в своём московском доме князь Никита Юрьевич Трубецкой, зажил барином-патриархом. Всю Москву принимал к себе на поклон.
Дом у него был именно, как тогда говорили, палаты; стоял в самом Кремле, прямо против соборов и царских теремов. Один только неказённый дом и был в Кремле дом князей Трубецких, и этот дом, по отменённому вскоре закону майората, после фельдмаршала-заики Ивана Юрьевича Трубецкого достался Никите Юрьевичу, его племяннику, хотя после Ивана Юрьевича и остались две дочери. Но как быть! Закон обратного действия не имеет, а Никита Юрьевич сперва по праву первородства в мужском колене, по смерти дяди, как князь Трубецкой вступил во владение майоратом, а потом уже как генерал-прокурор самый закон о майоратах отменил.
И устроился же князь Никита Юрьевич: роскошь полная, истинно княжеская. Приём, выезд, прислуга всё это как есть по-княжески, на зависть просто. К тому же всё по-старинному, по-московскому, на прежний лад, только с новыми прикрасами. Что и говорить, зажил по-боярски, в порядке; настоящий московский вельможа. Ему же, как природному москвичу, родовому князю и боярину, ни к боярскому житью-бытью, ни к московским порядкам было не привыкать стать.
Устраивая свой московский дом, князь Никита Юрьевич обратил особое внимание на свой кабинет. Расположен кабинет этот у него был так же, как и в его доме в Петербурге, в двух этажах, с внутренней витой лестницей, но расположен так, что при помощи пристроек, переходов, крылечек и теремов князь мог принимать в нём, одного за другим, пять человек и ни один с другим не могли встретиться. Князя могли ждать и в угловой, и в голубой, и в банкетной, и внизу, и вверху – и ни один не мог видеть князя, если только князь того не хотел. К нему в кабинет можно было проходить через бильярдную, малую столовую, портретную, библиотеку, обходить по китайской галерее и положительно не встретиться ни с кем, если только князь не желал, чтобы приходивший к нему с кем-нибудь встретился.
Ещё была особенность в московском кабинете Никиты Юрьевича, совершенно отличная от того, что было у него в Петербурге. Петербургский кабинет его был обыкновенно завален бумагами; в Москве же у него в кабинете нельзя было найти даже ни одного написанного листа. Всё, что там читалось, – или отдавалось главноуправляющему, стало быть, хранилось в конторе, или сжигалось, для чего в кабинете была устроена особая печь. Не писал князь у себя тоже ничего. Он всё вспоминал ту минуту, как он стоял перед Екатериной и думал: «А что, если в самом деле там, у меня, осмотр делают и найдут этот лист, один только лист? Хотя он потайной доской закрыт... да что им потайная доска! Что, если?.. Ведь тогда пытка, смерть...»
«Поневоле нужно было рассчитывать на великодушие, бить на снисходительность; поневоле пришлось бы выдать, – вспоминал про себя Трубецкой. – Я чувствовал, что найдут, и нашли бы, непременно нашли. И как возможна подобная неосторожность? – рассуждал Трубецкой. – Как это в голову не пришло? Ну уж в другой-то раз не попадусь, ни за что не попадусь! Комар носа, это верно, ни за что не подточит. И зачем писать у себя и самому? Будто нет чужих мест и чужих рук? Нет, теперь, кроме поздравительных писем да записок о торжествах и днях рождениях, моей руки никто ни о чём не увидит».
На основании этого ли рассуждения или по взгляду вообще на порядки московской жизни, Никита Юрьевич старался ввести в свой дом возможную патриархальность и при всей роскоши и великолепии обстановки обращался ко всем с дедовской простотой. Семейством Никиту Юрьевича Бог благословил огромным: у него было три сына от первой жены Настасьи Гавриловны, урождённой графини Головкиной; четыре сына и три дочери от второй – Анны Даниловны, урождённой княжны Друцкой, бывшей замужем за Херасковым, и три пасынка, дети его второй жены от её первого мужа. Из старших сыновей князья Пётр и Сергей Никитичи были уже давно женаты: первый на княжне Хованской, а второй на девице Ладыженской, Ромодановским сродни; богатые невесты взяты были и со связями, настоящими связями. У них у обоих были уже дети, Никите Юрьевичу внуки. Средний брат между Петром и Сергеем, князь Иван Никитич, только теперь жениться надумал и, с благословения родительского, выбрал себе девицу Карпову. Не бедная тоже девица была. Отец её в статс-конторе соляными сборами заведовал лет, почитай, десять, так было чем дочь наградить. Четвёртый сын Никиты Юрьевича, уже от второй жены, князь Юрий Никитич, по летам мог бы тоже женатым быть, но пока всё ещё только осматривался и по своему вкусу невесту прибирал. Старшая дочь Никиты Юрьевича, княжна Анна Никитична, тоже была замужем. Её муж, Александр Иванович Нарышкин, статский действительный советник, как говорили тогда, московскими дворцами управлял и был по дядям и братьям человек в силе. «У него нарышкинские связи! – говорили тогда в Москве. – Кто ни будет, Нарышкина не обойдёт! От Петра ли, от Екатерины ли, а Нарышкиным всё почёт». Недаром рассказывают, будто государыня спросила у дяди его:
– Что, Нарышкин, кем хочешь, князем или графом тебя сделать?
– Зачем это, государыня? – отвечал тот. – Я Нарышкин!
Всё многочисленное семейство князя Никиты Юрьевича, за исключением князя Петра Никитича, бывшего уже сенатором, поэтому обязанного жить в Петербурге, и дочери Анны Никитичны, жившей, разумеется, с мужем в запасном дворце, располагалось и жило в доме князя Никиты Юрьевича. Кроме его собственного многочисленного семейства, у него же в доме жили: две племянницы, княжны Трубецкие, Катерина и Прасковья Ивановны, дети его брата Ивана Юрьевича, умершего в молодых годах и оставившего детей на попечение брата, тогда ещё генерал-прокурора. Обе тоже очень красивые девицы были; старшей пошёл уже двадцать первый год, а младшей едва восемнадцать лет минуло.
Разумеется, при них, равно как и при младших дочерях Никиты Юрьевича, княжнах Елене и Екатерине, были гувернантки, компаньонки и всякие другого рода московские приживалки. Брат их, князь Николай Иванович Трубецкой, прежде также жил у дяди Никиты Юрьевича, но теперь уже был женат и жил отдельно. Князь Никита Юрьевич, видимо, был семьянин хороший, сказать нечего. И братьев малолетних, что остались после отца от второй жены, и племянников – всех призревал и всем помогал. Может, не столько для них, сколько для себя, чтобы силы побольше набрать да славой добра пользоваться. Но как бы там ни было и для чего, а им было добро. Всех родных своих он старался выводить и устраивать.
По случаю предстоявшей свадьбы брата, чтобы участвовать в торжестве и познакомиться с его невестой, приехал вчера из Петербурга князь Пётр Никитич, сенатор, как уже сказано, и александровский кавалер, с своей супругой княгиней Настасьей Васильевной, хорошенькой пятнадцатилетней дочерью княжной Китти и восьмилетним сынком князем Васенькой. Приезд старшего сына, вовсе не знакомого с невестой брата, заставил князя Никиту Юрьевича назначить сегодня фамильный чай. Приглашены были только свои, родные, тем не менее чай должен был быть парадный, в большой столовой, так как предполагалось представить невесту князя Ивана Никитича всем другим, находящимся в Москве родным, и как весьма легко могло быть, что с невестою приедет кто-нибудь и из её родных.
Большая столовая была длинная и прекрасная комната, стены которой, вместо гобеленов, были обиты кожей, с выпукло вытиснутыми на ней сценами охоты. Кожу эту окружали вверху, внизу и по углам панели из нелакированного ореха, с положенными по ним, перемешанными между собою, бронзовыми, золочёными и из чёрного дерева резными барельефами. Столовую украшали также великолепные резные шкафы с цельными стёклами, за которыми виднелась богатая серебряная и золочёная посуда – один из любимых предметов роскоши в роде князей Трубецких.
К чаю начали съезжаться, по-тогдашнему, довольно поздно, к восьми часам вечера. Первыми приехали Анна Никитична с мужем, а за ними младший брат Никиты Юрьевича от разных матерей князь Дмитрий Юрьевич. Он после смерти отца тоже долго жил у брата Никиты Юрьевича, который его, можно сказать, воспитал, записал в службу, а после, когда он надумал жениться, от службы освободил. Поэтому Дмитрий Юрьевич считал себя весьма обязанным брату и хотел быть внимательным к жениху-племяннику, бывшему с ним почти одних лет. Кроме того, он не хотел упустить случая познакомить жену свою с теми из родных, кому ещё не удалось её представить.
Почти вслед за Дмитрием Юрьевичем вошёл родной их, то есть его и Никиты Юрьевича, племянник, граф Иван Петрович Салтыков, сын фельдмаршала Петра Семёновича Парасковьи Юрьевны, урождённой Трубецкой, той самой, которая помогла Никите Юрьевичу при восшествии на престол Анны Ивановны разрушить совет верховников. Он был ещё довольно молодой человек, но уже генерал-поручик, и по его самоуверенной поступи, гордому, хотя и сдержанному взгляду было видно, что он идёт в гору и надеется в свою очередь быть фельдмаршалом. За ним вошла и двоюродная сестра Никиты Юрьевича, дочь последнего московского боярина, фельдмаршала-заики Ивана Юрьевича Трубецкого, после которого майорат перешёл к Никите Юрьевичу, Раиса Ивановна, единственный пример некрасивой Трубецкой. Старшей сестры её, Прасковьи Ивановны, красавицы в полном смысле слова и бывшей замужем за принцем гамбургским, не было уже в живых. Раиса Ивановна вышла замуж после смерти отца и сестры за Дунина, управляющего перед тем её огромным имением, которое, несмотря на то что майорат перешёл во владение младшей линии, успел оставить ей отец, наградив таким же имением и старшую дочь-принцессу, и своего незаконного сына, впоследствии столь известного Ивана Ивановича Бецкого. Свадьба Раисы Ивановны была как бы под сурдинкой, князьями Трубецкими не признавалась, и Дунин принимался Никитой Юрьевичем только в кабинете; в семейном же кругу он не показывался никогда, хотя нельзя сказать, чтобы не имел между ними значения. Деньги всегда были деньги, а благодаря Раисе Ивановне у него деньги были, и большие деньги.
С Раисой Ивановной вошла также родная племянница Никиты Юрьевича Квашнина-Самарина, родная сестра графа Ивана Петровича Салтыкова. Она была выдана замуж фельдмаршалом графом Петром Семёновичем, говорят, по старому обряду, не видав жениха до самой свадьбы, тем не менее они жили с мужем счастливо, как бы в доказательство того, в чём старинные москвичи всегда хотели уверить, то есть что от всех этих новшеств только хуже. За ней шёл и её муж, толстый, жирный, едва поворачивавшийся господин, служивший прежде на разных хлебных местах и теперь блаженствовавший в отставке под судом, барин серьёзный и важный.
За ними приехал единственный посторонний, не родня Трубецким, князь Александр Алексеевич Вяземский, горячий и страстный поклонник второй дочери князя Никиты Юрьевича княжны Елены, хорошенькой девушки общего типа Трубецких, невысокого роста, милой, игривой брюнетки семнадцати лет, с искрящимися глазками, крошечной ручкой и губками, которые так и напрашиваются на поцелуй. Вскорости князю Александру Алексеевичу судьба сулила заменить собой князя Никиту Юрьевича в управлении Россией; он был сделан генерал-прокурором. Но теперь он этого ещё не ожидал. Он был молодым генералом, возвратившимся с ревизии Вятской губернии и усмирявшим там взбунтовавшихся крестьян. Этой ревизией и скорым усмирением бунта он обратил на себя общее внимание, а в настоящем положительно таял от каждого взгляда своей княжны, которую тогда не смел называть своей невестой, хотя и видно было, что дело клеится и что скоро княжне Елене Никитичне Трубецкой придётся сделаться княгиней Вяземской и надеть на свою милую девичью головку тогдашний богатый и безобразный ток.
Окружённый всеми этими чадами и домочадцами, будто библейский патриарх, за длинным столом в своей великолепной столовой сидел князь Никита Юрьевич и мешал длинной золотой ложечкой, сделанной на конце в виде сердечка, свой чай в высоком хозяйском стакане из разноцветного богемского хрусталя. Сидел и слушал и отвечал каждому с теми приветом и лаской, которые заставляли про него говорить, когда он был ещё генерал-прокурором: «Э, что князь ни скажет, будто рублём подарит! Он на пытку вести велит, а ты поблагодаришь, так это он умеет скрасить да обласкать». Впрочем, это говорилось о старом, о былом; теперь давно уж он говорил мало, будто какою мыслью был занят, будто перед глазами мерещилось что... «Да! Мало говорит, зато говорит сдержанно, серьёзно! Видно прямо, слова свои на вес золота ценит, – шептались москвичи, – не любит на ветер пускать! Зато если что скажет, то будто заметку положит, будто отчеканит. Уж именно и послушать, и подумать не грех».
Подле него сидел приехавший из Петербурга сын, князь Пётр, и рассказывал петербургские новости.
На другом конце стола, за серебряным самоваром ведра в два, сидела сама княгиня Анна Даниловна. Она наливала чай, то есть наливала чай не она, а не то её княжеская барыня, не то какая-то из московских приживалок, которой за то дарилось иногда к празднику платье с княжеского плеча; но для большой торжественности, так как чай был парадный, она присутствовала, наблюдала и даже, при помощи золотых щипчиков, сама собственной рукой удостоила положить сахар в стакан мужа, прежде чем приживалке было приказано его налить.
Подле княгини сидела её близкая приятельница, жена брата её покойного мужа, Варвара Даниловна Хераскова. В Москве их звали неразрывными. И точно, за Трубецкой неминуемо следовала Хераскова, а за Херасковой, наверное, можно было встретить Трубецкую. Но такая приязнь нисколько не нарушала счастия их семейной жизни, и, насколько князь Никита Юрьевич был несчастлив со своей первой женой, настолько судьба вознаградила его в жизни счастливой жизнью со второй.
Княгиня Анна Даниловна была уже немолода, но до сих пор очень хороша. Проседь, начавшая показываться в её тёмных волосах, закрывалась пудрой, тонкие брови были немножко подсурьмлены, но свежесть её лица и белизна кожи вызывали зависть к ней даже в тех, кто годился ей в дочери. Она изредка перекидывалась словами с Херасковой, смотрела, как наливали и разносили чай, будто наблюдая за этим, но наблюдала с такой неподвижностью, с таким аристократическим спокойствием, что думалось: верно, разливательница умеет выполнять её желания, угадывая мысли.
Большие серебряные подносы, уставленные китайским фарфором и серебром превосходной филигранной работы в изделиях со специальным назначением для сливок, сухарей, разных печений и богемским хрусталём для рома, разных вин, вареньев и морсов, понесли вокруг стола два громадного роста официанта в ливреях князей Трубецких, и в то же время стол заставился всем, что можно было достать в Москве редкого и дорогого для замены русского паужина русским же чаем. Тут было всё, чем бы кто хотел баловать себя, – от парижских конфет до, несмотря на декабрь, свежей малины с густыми, превосходными сливками. Расположившись группами, по сближению взаимных интересов, все были заняты именно тем, что в этих интересах было для них дороже. У всех была цель, и все были заняты ею, так что Никита Юрьевич, несмотря на многочисленное общество, мог говорить с сыном свободно, как бы не было никого.
Но и ему было не до разговора, хотя разговор его очень интересовал. Со времени самого увольнения Никиту Юрьевича занимала одна мысль и эта мысль решительно подавляла в нём все побочные соображения, все посторонние случайности. Эта мысль обозначалась словами: «Опозорили, выгнали! С царства прямо в ссылку! Подумать нужно, нельзя ли отблагодарить, да из ссылки прямо в царство!»
Всё время об этом думал Трубецкой. Эта мысль угнетала его, томила, до того даже, что он от неё иногда вздрагивал, будто дёрнутый за какой-нибудь нерв. Правда, его сдержанность помогала ему в то же время и слушать, и говорить; но это только потому, что он сознавал необходимость скрывать то, о чём он думает. Впрочем, рассказы сына теперь отвечали его мысли, и он начал вслушиваться в них с особенным любопытством, не давая, однако ж, почувствовать даже сыну, в какой степени рассказы эти его занимают.
– Кажется, наш Грегуар начинает терять кредит! – рассказывал князь Пётр Никитич отцу. – Мне говорил Елагин, что она уже два раза сказала ему: «Генерал Орлов, вы забываетесь!» А это не без значения, особенно у такой женщины-царицы, какова Екатерина. И всё это от несдержанности, самодурства, всё от бешеных выходок! Поверьте, папа, он, когда рассердится, себя не помнит, даже при ней. И притом что за постоянство в наш век? Помилуйте, в её положении, и столько лет...
– Не говори! Она слишком умна для того, чтобы не понимать простой истины: чтобы владеть людьми, нужно прежде всего владеть собой. Людские сердца всего более верят сердцу. В виду всех у ней теперь хоть не монашеское, но чистое сердце. К тому же в настоящее время она большего и не требует. Орлов молод, и она нестара и слишком занята, чтобы думать о глупостях. Вот будет постарше да посвободнее – другое дело!
– Кажется, теперь это другое-то дело уже наступило! – отвечал Пётр Никитич. – Ей наскучило видеть его всем недовольным, притом ещё несдержанным до неприличия.
– Оно, может быть, и правда! Но как же согласить это с тем, что вот братцу его ни с того ни с сего флот под команду отдали? Какой он моряк? Разумеется, и благодарность тут ни при чём. Дело в том, что братец захотел – и он командует флотом.
– Нужно сказать, папа, ведь молодец редкий.
– И негодяй редкий. Если рассчитывать молодечество по росту, то... Посмотри, какие молодцы у меня чай подают, но, уверяю тебя, ни один из них не возьмётся управлять кораблём.
– У него моряков там много, хотя бы Поль Джонс.
– Этот разбойник-то?
– Теперь уже не разбойник, а капитан первого ранга! – смеясь, отвечал Пётр Никитич. – Вам, папа, трудно угодить! Вы на всё умеете будто флёр набросить. Уверяю вас, что мы стараемся выбирать из всего, что есть лучшего, и нельзя сказать, чтобы совсем безуспешно. Но теперь вопрос не о флоте. Все заняты графом Григорьем Григорьевичем. Разойдутся или нет и как разойдутся? – об этом только и речи.
– Панин рад?
– Не один Панин, и Разумовский, и Румянцев, и Чернышёв, все они от радости, кажется, на одной ножке прыгать готовы! Румянцев писал, что от радости он хоть на Константинополь пойдёт, а Разумовский и гетманство своё слагает.
– Разумовскому что ж? Разве он может на что-нибудь надеяться?
– Люди живут надеждой, папа, хоть она и часто обманывает. Вот, говорят, и Понятовский надеется: «Недаром, думает он, она меня королём сделала».
– После того почему же и Ивану Ивановичу Шувалову не надеяться – недаром первый же день при себе дежурить заставила?
– Ну, этому надежда плохая. Сколько я слышал, она его не то что ненавидит, а отзывается о нём с презрением. Даже Вольтер не может помочь... Он теперь в Спа и хотел воротиться, но, говорят, ему посоветовали лечиться подольше. Нет, ему надежда плохая!
– Как знать! Дело будет зависеть от того, кто вместо Орлова в фавор попадёт.
– Панин позаботился об этом и выдвинул Васильчикова.
– Какого?
– Васильчикова, Александра Семёновича, вы разве не знаете его, папа?
– Да ведь он глуп?
– А Орлов Григорий?
– Правда, и тот пороху бы не выдумал, но всё же ведь этот глуп до того, что его даже жалко.
– Зато красив, чудо как красив, просто картина. И Орлов Григорий красив был и теперь недурен, но этот просто загляденье, уж не знаешь, как и назвать! Репнин привозил его представлять. Она пригласила в эрмитажное собрание. Пела там француженка Даллока. После концерта государыня подошла и спросила у Васильчикова: как ему понравилась певица? Тот отвечал, что восхищен и в восторге от её милости, он её не видал... Как ни труп был ответ, но понравился, и Репнин на другой день красную ленту получил.
– Жаль, что не голубую! По крайней мере, мог бы выбрать девиз: «Не войной, так миром», и было бы воспоминание о великих заслугах отечеству, о подвигах.
– Кстати, папа, о подвигах. Меня атакует своими письмами д’Аржанто. А как отвечать ему, согласно вашему приказу, для меня решительно подвиг, то вот последние два письма его я и привёз вам. Не оставьте вашим родительским наставлением.
– Завтра утром посмотрим!
* * *
Пока таким образом продолжался чай и князь Пётр Никитич передавал отцу придворные слухи и новости, Никиту Юрьевича ждали, давно ждали, – и в угловой, и в голубой, разумеется, так, что не видели друг друга. Вероятно, что если бы оба посетителя увидали друг друга, то отскочили бы как обожжённые, пожалуй, после того оба с Никитой Юрьевичем и говорить бы не захотели. Но в том-то и дело, что Никита Юрьевич знал, кого с кем свести и кого развести; а в доме у него были порядок и строгость; болтовни не было и быть не могло. Камердинер князя Евсеич, как звал его князь, или Евграф Евсеич, как звала его вся дворская челядь, был не слуга, а золото; таких слуг нынче нет. Он с князем вырос, был всегда при нём, видел его в горе и радости и положительно думал больше о князе, чем о себе. За князя он с радостью на плаху бы пошёл, пытку бы за него вытерпел, а чтобы против его воли что или его приказанье не выполнить, об этом и думать не моги. Он, кажется, сына родного за то на костре живого сжёг бы. Вечно угрюмый, молчаливый, занятый всегда мыслью: «Всё ли у него в порядке, да нет ли ещё чего, чем бы я мог князю угодить», – он был из тех слуг, тип которых история сохранила в Шибанове, слуге Курбского. Разумеется, такой человек не станет болтать и у него немного выпытаешь. Ему в помощь, собственно при кабинете князя и для приёма приходящих, состояли: второй сын Евсеича, молодой человек, весь в отца, молчаливый, скромный и преданный. Он считал себя обязанным князю по гроб, так как князь купил ему в невесты у княгини Троекуровой, за дорогую относительно цену, её горничную, в которую он был врезавшись без памяти. С той поры он полагал, что если на смерть за князя пойдёт, то и тут не расквитается за его милость. Больше отца за князя стоял. «Счастливым, дай Бог ему здоровья, сделал, а то что бы я без Парани-то был? Совсем погиб бы, руки думал на себя наложить!» – говорил он, вспоминая время своей безнадёжной любви.
Потом для службы тоже по кабинету был ещё татарин, едва понимавший по-русски, которому Бирон за что-то, кажется, за то, что тот не посторонился вовремя, когда Бирон объезжал коня и кричал, чтобы сторонились, велел отрезать уши, и он, бедный, изуродованный, в отчаянии от своего уродства и не желая в таком виде возвратиться на родину, вероятно, умер бы с голоду, если бы князь Трубецкой, увидав его случайно, не велел его прибрать и вылечить. Да ещё тоже при кабинете для службы числился мальчик-казачок, немой от рождения. Вот от этих-то людей и узнавай, что хочешь, и выведывай, особенно когда они находились под руководством и наблюдением неутомимого и молчаливого Евсеича. С женской половины на половину князя не допускался никто; даже княгиня, когда хотела видеть мужа, посылала к Евсеичу спросить: «Можно ли?»
Ясно, что о том, что князь делает, с кем говорит, кого видит, ни толков, ни рассказов и в помине не было. Знали, разумеется, что к князю приходят и приезжают разные люди, – и люди чиновные: генералы, графы, князья, архиереи, и люди простые: монахи, купцы, паломники, немцы, даже татары, мордва, жиды и женщины. Князь принимает всех и не любит, когда они друг с другом сталкиваются. О том же, зачем эти люди ходят, о чём князь с ними говорит, никто ничего не знал и не говорил. «Верно, нужно, так и ходят, – рассуждала дворня. – У князя, слава Богу, дома, имения, хозяйство и к царице близкий человек был, да и чин что ни на есть набольший имеет, не то что простой генерал, так мало ли кому какое дело до него может быть нужно. А коли нужно, так и дело с концом, и рассуждать, стало быть, нечего!» – «Наше дело – делать, что приказывают, – отвечал кто-нибудь на такие рассуждения, – а не молоть языком; наше дело князю угодить по силам; ведь мы у него живём как у Христа за пазушкой, не то что у иных-прочих, стало быть, чего ж ещё?» Когда князь после чая вошёл к себе в кабинет, то Евсеич, докладывая ему об ожидающих, подал на маленьком серебряном подносе письмо.
– Приказано подать по тайности вашему сиятельству! – проговорил Евсеич.
Трубецкой взглянул на письмо и, должно быть, признал его весьма важным, потому что приказал просить ожидавших его подождать ещё, чего, нужно сказать, князь Никита Юрьевич без крайней необходимости не делает никогда, принимая всех, по возможности, в ту же минуту. Но тут, видно, дело было не до приёма; нужно было приняться за письмо.
Письмо это, нельзя не сказать, было весьма странное по своему внешнему виду. Оно было с заграничным штемпелем, но принесено не с почты, и адрес был написан не на имя князя, а на какое-то духовное лицо. Это духовное лицо опять его кому-то передавало, и только последний, кому письмо было передано, доставил его в руки Евсеича. Князь распечатал конверт. Письмо было написано шифром. Князь зажёг приготовленную ручную печь, написал ключ к шифру и стал переводить письмо, или «перлюстровать», как он говорил. Когда он перевёл и прочитал, то в ту же минуту и письмо, и свой перевод сжёг в своей особой печке, которая, сжигая бумагу, вместе выдувала и остающийся от неё пепел.
Письмо было от Ивана Ивановича Шувалова из Спа.
Он писал, что, согласно указанию князя Никиты Юрьевича, он употребил все усилия, чтобы повидаться и поговорить с княжной Владимирской-Зацепиной, о которой в Париже весьма много говорили, но указать которую ему никто не мог. После многих усилий ему удалось, однако ж, узнать, что она живёт в замке Оберштейн, во владениях князя лимбургского; наконец, тоже не без труда, ему удалось выписать её в Спа и с ней говорить.
«Но, разговаривая с ней и сближая некоторые обстоятельства, я убедился, – писал граф Шувалов, – что разговаривавшая со мною особа вовсе не княжна Настасья Андреевна Зацепина, вашего старого знакомого князя Андрея Дмитриевича дочь, хотя действительно в её руках есть несколько бумаг, принадлежащих Настасье Андреевне, и она действительно хочет, чтобы её за Настасью Андреевну принимали, так что даже удерживает имя принцессы Елизаветы, как звали княжну Настасью Андреевну в иезуитском коллегиуме, где она воспитывалась. Случайно я узнал, что говорившая со мною особа, воспитывавшаяся в том же коллегиуме, прозывалась тогда Алиной; но кто она и откуда, узнать не удалось.
Видя, таким образом, что это совсем не то, что мы думали, я, разумеется, поостерёгся выразить ей какое-либо участие; что же касается вашего сиятельства, то не позволил себе даже упомянуть вашего имени. Вместе с тем, имея в виду, что для наших целей совершенно безразлично, будет ли она настоящая княжна Настасья Андреевна или только называющая себя её именем, я не счёл полезным ни опровергать её, ни особенно высказывать ей свои сомнения. Я решился предоставить ей действовать как умеет, до времени не мешая и не помогая ей. Это решение имело ещё то основание, что я получил довольно верные сведения, что настоящая княжна Настасья Андреевна погибла во время бури, отправившись в Америку.
С тем вместе, принимая в основание, что всё это одна ложь, подлог и что войти в это дело можно только при очевидности успеха, а для самого успеха необходимо, что если уж оно опирается на ложь, то должно выбрать себе ложь более подходящую, – я дал ей понять, что несравненно лучше, чем представлять из себя роль какой-то загадочной племянницы императрицы Анны, о царствовании которой все уже забыли, выставить себя просто родной и законной дочерью императрицы Елизаветы, царствование которой ещё твёрдо в народной памяти и которая была любима народом. «Такое заявление, – сказал я, – тем вероятнее, что императрица Елизавета могла иметь законную дочь и, по своему положению, должна была скрывать это; и что слух о выходе её замуж за Разумовского постоянно распространялся в народе и твёрдо держится до сих пор, с указанием даже на церковь в Москве, как ту, где происходило венчание, так и ту, где после служился благодарственный молебен».
Примет ли она этот совет, я не знаю, и она передо мной ничем не высказалась; но она девица умная, ловкая и решительная. Собой она очень хороша и мастерица кружить головы мужчинам. Говорят, принца лимбургского она закружила так, что он предложил ей выйти за него замуж. Теперь она едет в Венецию и хочет оттуда начать действовать. Ей посоветовали войти в сношение с турецким султаном и удержать его во что бы то ни стало от заключения мира. Французский двор ей явно покровительствует. Мадам Дюбари с обыкновенной своей грубостью выразилась, что они русской императрице налепят такую наклейку на нос, какой она и не ожидает. А д’Егриньон, заменивший теперь Шуазеля, говорит, что он уверен, что французское дворянство сформирует рыцарский легион, который примет на себя обязательство до последней капли крови защищать права обиженной сироты-княжны, лишённой силой узурпации всего, что следовало ей по роду. Он распорядился даже дать предписание своим посольствам в Венеции и при итальянских дворах отводить ей приличное помещение, уступая свои дома, если она куда прибудет, и оказывать все почести как русской великой княжне.
Одним словом, – заключал своё письмо Шувалов, – каша заваривается; как-то её придётся расхлёбывать – неизвестно, а нам остаётся только пока ждать и ждать, чтобы, по поговорке вашего сиятельства, и комар носу не мог подточить».
Трубецкой, прочитав неоднократно это письмо, сжёг его и стал ходить по комнате.
«Шувалов прав, – думал он, – для нас решительно всё равно, будет ли она настоящая или ненастоящая княжна, произвела бы только смуту. Но тут представляется ещё вопрос: если настоящей княжны Владимирской-Зацепиной нет на свете, то зацепинские капиталы и имения бесспорно и полностью принадлежат князю Юрию Васильевичу Зацепину. На это нужно обратить внимание непременно и не позже как завтра. А смута будет, непременно будет, не будь я князь Трубецкой! И вот тогда увидим, увидим!»
В самый разгар такого рассуждения у князя Никиты Юрьевича вдруг передёрнуло глаз так, что он весь сморщился и замигал этим глазом как-то особо. Но через минуту нервное сотрясение глаза прошло и князь стал ходить и думать; а дума его была всё одна и та же. Пройдясь несколько по комнате и уверившись, что письмо не только сгорело и пепла нет, но что и запах от сожжённой бумаги прошёл и заглушён вылитыми им несколькими каплями одеколона на горячую плитку курильницы, он позвонил и приказал позвать к себе того, кто его ждал в угловой комнате.