355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Журахович » Киевские ночи (Роман, повести, рассказы) » Текст книги (страница 8)
Киевские ночи (Роман, повести, рассказы)
  • Текст добавлен: 15 августа 2018, 12:30

Текст книги "Киевские ночи (Роман, повести, рассказы)"


Автор книги: Семен Журахович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 35 страниц)

Ромка сделал то, что задумал. Но прибитую фанеру с наспех выведенными краской словами «Жертвы фашистских палачей» заметили не только киевляне…

В первом часу Ромка, запыхавшись, прибежал к Максиму и, хватая ртом воздух, рассказал, что немцы сняли новую надпись и у виселицы стоят теперь двое часовых.

– Если они останутся на ночь… – Дальше Ромка заговорил шепотом, горячо, нетерпеливо, весь – жажда деятельности и мести. – Я с моими хлопцами… Это надо, надо сделать.

Максим молчал, хотя с первых же слов Ромки проникся тою же мыслью: это надо сделать.

– Спросим Матвея Кирилловича, – сказал он. – И тогда… Я тоже пойду с вами.

Ромка блеснул глазами и двумя низками белых зубов.

Но перед Середой он стоял, как школьник перед строгим учителем, мял в руках свою и без того мятую кепку и молча ждал.

Говорил Максим.

Середа сидел у стола, подперев голову рукой. Ромка не мог разглядеть, что таилось под седоватыми насупленными бровями.

– Ну что ж, – сказал он жестко, и крепко сжатый кулак опустился на стол. – Пускай знают.

В скупых словах прозвучал приговор.

Он много чего еще умеет, Ромка Белозубый. Умеет неслышной тенью красться от дерева к дереву и замирать не дыша. Умеет ползти по земле так, что и листок не шелохнется.

Максим двигался следом за Ромкой и с завистью думал: «Ловкий, как чертенок».

Земля была теплой. Она пахла привядшей травой и сладковатой прелью желтых листьев.

Иногда они отдыхали, выжидая, и тогда приятно было, лежа на траве, положить голову на локоть, и вдыхать запах теплой земли, и смотреть, как темные кроны деревьев подпирают звездное небо.

Тишина и мрак давно окутали город. Но кажется, что и он не спит, сторожко прислушивается к каждому звуку, как прислушиваются Максим и Ромка.

Справа от широкой аллеи еще две тени крались между деревьев. Фосфорические стрелки на часах, казалось, застыли на месте, но неотвратимая минута приближалась.

И она пришла.

Черные тени прыжком очутились за спинами часовых. Тяжелые удары по голове оглушили их, сбили с ног.

Все дальнейшее произошло с той же молниеносной быстротой. И без единого слова.

Двое стояли внизу. Двое взобрались на перекладину виселицы. Трупы неизвестных партизан были спущены вниз, а в тех же петлях повешены стражи смерти в зеленоватых шинелях.

И тени, согнувшись, теперь уже с тяжелой ношей, скрылись в темноте.

Трупы похоронили в неглубокой яме, вырытой ножами на склоне горы. Никаких бумаг, никаких документов при них не нашли. Киевская земля приняла еще двух своих сыновей.

– Надо запутать следы, – глухо сказал Максим.

И они разошлись. Двое в одну сторону, двое в другую.

Было уже позднее утро, когда Максим и Ромка через Печерск, по Собачьей тропе, вышли на Бессарабку.

– Можно к тебе? – сказал Ромка.

– Идем. – Максим взглянул на него. Видно, Ромке очень не хотелось остаться одному. Кто у него дома? Бабушка?..

Надя ни о чем не спросила. Поняла все.

– Ложитесь спать, – сказала она, скользнув взглядом по их серым, усталым лицам.

Ромка присел к столу и процедил сквозь зубы:

– Я не засну.

– Заснешь, – сердито проговорил Максим и, достав из шкафа бутылку, налил Ромке и себе по полстакана.

Минут через десять Ромка спал на лавке; во сне лицо его снова стало мальчишески добрым и мягким.

А Максим не мог уснуть. Он лежал и смотрел на Ромку, на веселого парнишку Ромку, который умеет все. Что делал бы ты, Ромка, если б не война? Работал бы, учился, танцевал бы в клубе и развлекал друзей своими затеями. И в том же Первомайском саду поцеловал бы тайком, должно быть впервые, такую же веселую девушку. И через всю жизнь шел бы ты с доброй улыбкой, с добрым сердцем. Но сегодня, Ромка, ты должен зажать свое сердце в кулак.

Быть может, только немногие успели в тот день увидеть повешенных немцев. Но слух о том, что произошло в Первомайском саду, с удивительной быстротой распространился по городу.

В эти невыносимо тяжкие дни даже небольшое само по себе событие вырастало в исполненный глубокого смысла символ.

17

Расстояние и густой кустарник, в котором пряталась Женя, не позволили ей как следует разглядеть человека, который некоторое время стоял неподвижно, словно кого-то поджидая, а потом медленно прошел верхней дорожкой и скрылся.

Кто это? Кто это там стоял и смотрел? Нет, видно, не осенние пейзажи привлекали его.

Откуда ей было знать, что это Ярош, гонимый беспокойством, тревогой и болью, случайно забрел сюда, на днепровскую кручу? Откуда было Жене знать, что он был так близко в эту минуту безысходности и отчаяния.

Однажды, выйдя в свой очередной бесплодный поход, Ярош вспомнил про славного парня линотиписта Мишку Батуру, товарища по работе в типографии. Какое счастье было бы встретить его! На мысль о Мишке Яроша натолкнули те тяжелые раздумья, которые, всплыв как-то ночью, уже не покидали его больше. Да, он не может скрывать от себя суровую правду: никуда ему с больной ногой не дойти. А раз все повернулось по-другому, он должен действовать, искать людей, искать под голье. Задорожный погиб… Может, каким-нибудь чудом здесь, в городе, Мишка?

И он пошел разыскивать его.

Батура жил на Владимирской, где-то возле телеграфа. Ярош несколько раз был у него, но точного адреса не помнил. В этом ли, в том ли доме? Возле первых дверей Ярош увидел на стене торопливую надпись, сделанную синим карандашом: «Микола! Иди на Мало-Васильковскую, я у Марийки, не смогла выехать. Даша». Чья-то внезапная разлука, чьи-то напрасные поиски и ожидания крылись за этими неровными буквами, которые Микола, может быть, никогда и не увидит.

Ярош заглянул в дверь, незнакомая темная лестница повеяла на него холодом. Нет, не этот, – должно быть, следующий дом.

Ему открыла сестра Мишки – Валя. Едва он переступил порог, Валя, а вслед за ней и мать, старуха Батура, бросились к нему, и тут началось: слезы, восклицания, вопросы. Не были ли они вместе на фронте? А может, он хоть случайно видел, встречал Мишку? Что означают слова: ожесточенные бои на Одесском направлении? Именно оттуда, из-под Одессы, как думает Валя, пришло последнее письмо от Мишки.

Один вопрос за другим – нетерпеливый, тревожный – срывался с их уст, а он стоял растерянный и молчаливый. Тогда Валя, сурово посмотрев на него, сдавленным голосом сказала:

– Только правду говорите, правду.

Мать, почуяв в этих словах что-то зловещее, охнула, прижала руки к груди: «Нет, нет, не надо такой правды!»

Ярошу пришлось поклясться, чуть ли не побожиться, что он ничего не знает, что Мишки он не видел, не встречал и даже ничего не слышал о нем. А им это казалось невероятным. Ну как же так – оба были на фронте и не встретились!

Потом, перебивая друг друга, стали рассказывать о лагерях военнопленных на Керосинной и в Дарнице. Трижды ходили и туда и сюда, выкликали, высматривали. Кой-кому посчастливилось, нашли своих, а Мишки – нету.

Ярош слушал, не в силах произнести ни слова.

– Лежат голодные, обессиленные на голой земле за колючей проволокой. Раненые гниют заживо. А тот, кто кинет им кусок хлеба или картофелину, получает пулю. Лучше б я не дожила, чем видеть это: овчарки рвали человека!

– Мама, не надо! – крикнула Валя. – Не надо!

Ярош снова подумал: как хорошо, что он, невзирая на раненую ногу, полз через какое-то болото, через колючий кустарник, предпочитая умереть, нежели попасть в плен. Его положение и сейчас не очень завидно, но он избежал самого страшного. Медленно умирать за проволокой, и не где-нибудь на чужбине, а здесь, в родном городе; умирать, видя злобное торжество на сытых фашистских мордах! Яроша захлестнула бессильная ненависть. Он поднялся, стал прощаться.

– Так скоро? – разочарованно и испуганно протянула Мишкина мать. Вместе с Ярошем уходило живое воспоминание о сыне.

Валя коснулась его плеча:

– Мне надо с вами посоветоваться, – и увлекла за собой на кухню.

Там она зашептала взволнованно, глотая слова:

– Меня уже три раза вызывали… В типографию, понимаете? Линотипов еще нет. Ручной набор, для этой паршивой газетки. А я не буду на них работать. Верно? Я убегу к партизанам. Верно?..

И замерла, ожидая ответа.

«Как она выросла за это время, – подумал Ярош. – А все еще ребенок: «Убегу»…»

Она ждала. И хотя он знал, что ей ответить, он испытующе смотрел на нее, взвешивал. Веселая, резвая девчушка, что с ней произошло?

– Если зовут – иди, – сказал он тихо. – Надо, Валя, чтоб везде были наши люди. Поняла? Приглядывайся. Про меня никому ни слова… А там посмотрим.

Валины глаза вспыхнули.

Это, это… – она задохнулась. – Это означает…

– Девочка моя, ничего это не означает, – не скрывая горечи, прервал Сашко. И, как бы отвечая на ее немой тревожный вопрос, добавил: – Сам ничего не знаю… Но это надо сделать.

– Как же я… – растерялась Валя. – Одна?..

– Что значит одна? Присматривайся к людям. Потом посоветуемся. Поняла? А если боишься…

– Нет, – просто сказала Валя. – Не боюсь. Я представляла себе иначе… Стрелять, бросать гранаты. Я умею! А тут…

– А тут будет потяжелее. – Сказал сурово, но улыбка помимо воли осветила лицо. «Девчонка…» Но ему уже приходилось видеть таких девчонок, которые с гранатами бросались под танки.

– Вы придете, придете? – прошептала Валя.

– Приду, – почему-то тоже шепотом ответил Ярош и крепко сжал ее тонкие горячие пальцы.

Ярош вышел на улицу и побрел дальше, сам не зная куда. Свернул в Десятинный переулок и вспомнил, как они с Мишкой ходили сюда смотреть на глинистые обрывы, на Княжью гору.

Зеленым шатром поднималась из глубокого ущелья круглая Княжья гора, на которой и следов не осталось от княжеских замков. Ручьями огибали эту гору извилистые старые улочки, в давние времена обиталища ремесленных цехов. Плотники, кожемяки, бондари, кузнецы, башмачники, оружейные мастера, скорняки, гранильщики алмазов. Это здесь его прадед ковал орала и мечи. Из глубины столетий Ярошу слышался дикий рев ордынцев, веяло едким дымом пожаров. Сегодняшних или тех, что пылали восемь веков назад? Сколько крови людской ты видела, киевская земля? Каким огнем жгли тебя? И снова ты горишь, снова топчут тебя орды, налетевшие не из диких степей, а из центра просвещенной Европы.

«Проклятье, проклятье!» – повторял он, бессильно кусая губы. Перед ним стояла тоненькая девушка Валя, и ее глаза и страстный шепот взывали к мести, к борьбе. Закипела в ней кровь киевлянки, как кипела она в сердцах тех дочерей и жен гончаров и бондарей, что лили на головы врагов горячую смолу с крепостных стен этой вот Ярославовой горы, а если стены падали, с топорами бросались в самую гущу рукопашного боя.

«Подожди, Валя, топор нынче не поможет. Я вижу упрек в твоих глазах… Но я и сам безоружен, меня выбросило, как щепку на песок».

Ярош обошел высокое здание Исторического музея, пересек круто уходящую вниз улицу и остановился, потрясенный, у подножия церкви. Не ожидал, что такой болью отзовется в нем знакомая и все же словно впервые представшая перед ним даль.

Видел он только одно: там, где-то далеко, фронт. Стонет земля от артиллерийских залпов, бьют пулеметы…

И вот поднимается в атаку его рота. Как под Волочиском, под Проскуровом, под Тульчином… Почерневшие, покрытые пылью лица. «Хлопцы, хлопцы… Кто из вас жив, кого уже нет?»

Тяжело волоча онемевшую ногу, опираясь на палку, он подошел к беседке и сел. С минуту не мог шевельнуться, потом резко мотнул головой, точно отгонял черную думу. Но на смену ей явилась другая. Собственно, она и не оставляла его, только притаилась, а теперь снова схватила за горло: «Женя, где ты?» Как мираж в пустыне, возникла, обожгла горькой, тревожной любовью и так внезапно, так страшно исчезла.

Найти и потерять. Найти тогда, когда казалось, все уже задушил, перечеркнул навсегда. Сколько раз за эти годы он говорил себе, что Женя для него не существует, что никогда уже их пути не встретятся, не сойдутся. А вот сошлись, и он не уберег ее.

Он любил ее. Любил даже тогда, когда не позволял себе думать о ней. Юношески восторженная, несколько сентиментальная любовь, с поцелуями в темных аллеях, прошла скоро. Но ее место, с разлукой, заняла глубокая, как рана, тяжелая, как камень, выстраданная и безнадежная любовь. Словно каторжник, влачил он за собой этот камень.

А могло сложиться по-иному. Он видел Женю своей женой, и вот они идут вдвоем, нет, втроем, ведя за руки маленького сына. Она провожает его на фронт. А потом все как в тысячах тысяч других семей…

И все же она его нашла и согрела, окутала нежностью, лаской, вознаградила за все эти годы одиночества.

Со свойственным ему великодушием Ярош думал о том, что Жене было труднее, чем ему, в разлуке, в путах неудачного брака. Нет, он никогда, никогда не обмолвился бы ни единым словом упрека. Никакой нет за ней вины, не было бы и тогда, если б она не смогла или просто не захотела его найти.

Но она его разыскала, пришла, – он ей безмерно благодарен. И всю жизнь будет ее благодарить за этот день. Один лишь день! А сколько их могло быть!.. Должно было быть, если б ему выпала на долю хоть капля счастья.

18

– Приглашал один знакомый на горячую картошечку, – сказал Василий Кондратьевич. – Губаренко помните? Может, зайдем на полчасика?

– Губаренко? – удивился Ярош. – А с чего это он?

Василий Кондратьевич ничего не ответил. Ярош пожал плечами:

– Ну что ж, пойдемте.

Они спустились по Дмитриевской, свернули в переулок. Василий Кондратьевич за все время обронил только два слова:

– Любопытный человек.

Ярош вспомнил высокого, немного сутулого корректора с седым ежиком. На длинном лице хищно торчал горбатый нос и поблескивали голубые глаза. Молчаливый и сосредоточенный, сидел он в тихой корректорской и читал, подкручивая усы.

Губаренко открыл им дверь, улыбнулся и, крепко пожав руку, сказал Ярошу:

– Рад вас видеть.

Потом поздоровался с Василием Кондратьевичем.

– А у меня неожиданный гость. – Губаренко подмигнул и прошептал – Пацюк… серая крыса…

В просторной комнате у стола сидел круглолицый лысый мужчина лет шестидесяти с остренькими настороженными ушами.

– Знакомьтесь, – сказал Губаренко, – это добродий Паливода…

Губаренко посмотрел на Яроша и Василия Кондратьевича, желая убедиться, какое впечатление на них произвел добродий. Веселые чертики прыгали у него в глазах, и он заговорил почему-то очень громко:

– А у нас тут серьезная дискуссия. О будущем нации – ни больше ни меньше… Добродий Паливода думает, что, если мы угодим Гитлеру, он пожалует нам звание восточных арийцев. Так?

Круглые блестящие глазки Паливоды подозрительно впились в лицо Губаренко. Все же он кивнул головой:

– Да. Среди славянских народов…

Губаренко не дал ему договорить:

– Итак, немцы с плетью над нами, однако и мы не лыком шиты. Когда-нибудь подымемся до арийцев!

– Добродий Губаренко, – у Паливоды задергались губы, – если бы я не знал вас и ваше прошлое, я подумал бы, что вы смеетесь. Идет серьезный разговор…

– Темнота! – стукнул себя по лбу Губаренко. – Темнота! Где уж мне до таких высоких материй.

– Покорнейше прошу прощения, – поднялся Паливода. – Вижу, перехватили немножко… У вас шутливое настроение.

– Какие тут шутки! Плакать хочется!

– Всего хорошего, господа, – церемонно поклонился Паливода и прошествовал к двери.

– Всего хорошего, – паясничая, последовал за ним Губаренко. – Премного благодарен, что навестили.

Губаренко вернулся, держа в руках котелок горячей картошки. Вкусный запах ее наполнил комнату.

– И такое добро тратить на пацюка? – воздел к небу свои длинные руки Губаренко. – Не попусти, господи! Да еще с водочкой.

Он вынул из буфета графинчик, три рюмки, ловко налил каждому до краев и засмеялся:

– Как вам понравился этот фрукт? Двадцать лет пролежал в нафталине. В восемнадцатом году перед немцами вприсядку плясал, а теперь снова. Почти ариец, а?

Ярош слушал и думал о том, что он вроде бы знал этого человека, а выходит – совсем не знал. Сидел себе в тихой корректорской учтивый молчальник, читал гранки, охотно подсказывал молодым журналистам нужное слово, подкручивал усы и опять читал.

И вот он заговорил.

На столе дымится картошка в мундире – такая горячая, что приходится перебрасывать с руки на руку, как раскаленный уголек. И перед каждым – рюмка водки.

– Уважаемое громадянство! – Губаренко поднял рюмку. – Чтоб все было хорошо!

Он запрокинул голову, но отпил глоток и улыбающимися глазами посмотрел на своих гостей:

– А все-таки хорошее слово «громадянство». Звучит как музыка. Молодой человек, – не смотрите на меня как на динозавра. Я не из пацюков, но все-таки продукт! Не понимаете? Лет десять тому назад в каком-то историческом труде попалось мне на глаза весьма любопытное определение: «Екатерина Вторая была продуктом феодальной эпохи»! Метко сказано? Я тоже продукт, но уже другой эпохи – куда более сложной, до черта запутанной и противоречивой. Недаром пацюк вспомнил о моем прошлом.

Губаренко кинул в рот кусок картошки.

– Да что там пацюк! Посмотрели бы вы на панов редакторов, прибывших с гитлеровским вермахтом творить у нас высокую политику. Вот это и вправду динозавры. Посмотрели бы вы да послушали.

– Читал я вашу газетку, – бросил Ярош.

– Что вы читали! – махнул рукой Губаренко. – Это жалкие крохи. Немецкий цензор на шее сидит. А в разговорах… Боже мой! Раззявили рты и ждут. Гитлер преподнесет им на блюдечке украинскую державу. Уже, глядишь, и премьер есть – Стецько. И фюрер свой нашелся – Бандера какой-то. Все как у людей. Только немец на шее. Привезли с собой вагон портретов – вот этаких! «Да здравствует батько вызволитель Адольф Гитлер!» Видали? И вбивают в головы нашим пацюкам, что и они арийцы. Хоть и второго сорта, да все ж таки арийцы. А себя эти пацюки величают «элитой нации». Там только и речи что «рыцари национальной идеи… украинский Ренессанс… аристократы духа»… Слышите? И какая, при всем этом гоноре, беспросветная тупость! Они – Европа, они – цивилизация. А мы для них – раскосая Азия, свинопасы, презренный скот. Они, видите ли, милостью фюрера, в берлинских и мюнхенских кафе отсиживались, «хох» кричали Европе! И вот теперь эти политики и аристократы духа будут править Украиной. Все как у людей, только немец на шее!.. Я им в первый день сказал: «Послушайте, паны европейцы, я уже видел в восемнадцатом году, как прусский фельдфебель Украину поднимал. Высоко! Прямо на виселицу. А потом этот фельдфебель сделал «шнель цурюк», иначе говоря – повернул оглобли. Посмотрели бы, как они загалдели. Индюки надутые: блы-блы-блы… Сидят себе по кабинетам в редакциях и мудрствуют. Над чем мудрствуют, спрашивается? Послушали б вы эту комедию! Государственные и мировые проблемы решают. К примеру, как одеть украинскую полицию? Что они должны носить на голове – мазепинки или казацкие шапки с длинными шлыками? Или: где к трезубцу прицепить тевтонскую свастику? Внизу или наверху? Прямо слюной исходят. Национальная, видите ли, романтика! Трезубец, мазепинки… А что Киев горит, Украина истекает кровью, им и дела нет…

Губаренко допил рюмку, подкрутил усы и занялся новой картофелиной, которая искрилась, как снег на солнце.

– Вот этак же и наши кобелякские политики, вроде Симона Петлюры, двадцать с лишним лет назад проводили диспуты государственной важности: какую мотню на шароварах делать? И дошли до того, что – шириной с Черное море. Ни на вершок меньше!

Губаренко взмахнул тонкими костлявыми руками и вдруг продекламировал:

 
И мотню они, как знамя,
Вздымут над собою,
Ринутся, подобно турам,
Прямо в гущу боя.
 

– Не приходилось слышать? – обратился он к Ярошу.

Тот отрицательно покачал головой.

– То-то и оно, – усмехнулся Губаренко. – Это написал еще до революции Микола Чернявский. Не рифмоплет, а поэт божьей милостью. И называются эти стихи «Мотненосцы». Понятно?

 
Загремит тогда повсюду
Гимн по Украине:
Слава нашим мотненосцам,
Пускай ворог сгинет!
Сокрушим, сметем полмира
Мы мотней одною!
Слава, слава патриотам
С грязною мотнею!
 

Губаренко захохотал, потом захлебнулся кашлем.

Василий Кондратьевич многозначительно взглянул на Яроша, едва заметная улыбка промелькнула на губах старого метранпажа.

– Вот так оно и бывает, – наконец отдышался Губаренко. – История повторяется. Но в первый раз она творится как трагедия. А во второй – как фарс. Кажется, так говорил этот симпатичный дед с львиной головой? И вот перед нашими глазами – фарс. Жалкий и кровавый. Может быть, вам, товарищ Ярош, странно, что бывший петлюровец цитирует Карла Маркса?

Задорные огоньки блеснули в голубых глазах корректора. Ярош несколько растерянно улыбнулся. О многом хотелось бы ему спросить. Он подыскивал нужные слова.

Но Губаренко не дожидался вопросов. Ему не терпелось высказаться, он словно вознаграждал себя за годы молчания.

– Романтики, воители! – с глубоким презрением произнес он. – А я кто такой? Хотите знать? Меня когда– то называли поэтом трезубца и голубой мечты. Печатался. Псевдоним – Максим Кривонос. А как же… Нос видите какой! И кунтуш носил, и шапку с длинным шлыком, и саблю вот этакую. Имел чин – хорунжий первого куреня украинских вольных казаков. Чувствуете, чем это пахнет? Директория, УНР, мотненосцы… Ха-ха-ха! Сто двадцать партий. Как в Европе! И все политики, и все неньку-Украину продают. «Распивочно и на вынос…» А у нас, зеленых дурней, головы мякиной набиты, и мы горланим: «Слава головному атаману Симону Петлюре!»

Губаренко похлопал себе по голове:

– Продукт? А? Еще какой продукт… Дорого мне обошлась эта фальшивая романтика, пока я понял, кого любить, кого ненавидеть. Вот так-то, молодой друг мой. Вы не испытали, что значит плутать без дороги. А мы… Совершилась революция, а мы – слепые котята. Я имею в виду какую-то часть украинской интеллигенции. К примеру, таких, как я, вчерашних гимназистов. У нас голова пошла кругом. У добродия Паливоды, которого вы сейчас здесь видели, она и по сю пору задом наперед. На всю жизнь перевернулась. Пацюк! Разинул рот и ловит каждое слово этих «европейцев».

– Не одни только приезжие там у вас политикой занимаются. Видел я в газете и знакомые фамилии.

Губаренко внимательно смотрит на Яроша:

– Еще бы! Разве может быть, чтоб в куске гнилой колбасы да не завелись черви? Они уже копошатся в редакции, в городской управе, в полиции. Там и сохранившиеся в нафталине добродии, и сынки куркулей-живоглотов, мечтающие о собственных хуторах, и крикливые хищные мещане, что прямо облизываются: «Европа… Культура… Товары…» Это они с первых дней войны нашептывали друг другу: «Кум стучится в дверь». Гитлер им уже кум! Это они распускали слухи, что немцы сбрасывают на парашютах шоколад и свиные окорока. Еще немного – и до галушек дошло бы… Только пасть разевай! А когда пришли немцы, эта чернь бросилась с цветами на Крещатик и захлебывалась: «Ах, что за красавчики! Прогуливаются с фотоаппаратами. Ну прямо любознательные туристы – и все тут. Они самыми лучшими французскими духами пахнут. Коти! Коти!..» Тьфу! – Лицо Губаренко побагровело, костлявый нос хищно изогнулся. – О смердящее мещанство! Есть ли на свете что– нибудь отвратительнее?

Он помолчал и сам себе с горечью ответил:

– Есть. Про Бойчука, товарищ Ярош, знаете?

– Знаю, – глухо сказал Ярош.

Губаренко понимающе смотрел на него, однако в голосе его звучала ирония.

– Должен признаться вам, друзья, мне часто не понять было, что ж это творится. Будь я на месте большевиков, я бы за Яроша руками и зубами держался. Говорю это вам не для комплимента. Вот послушайте: сидел в редакции корректор с неважнецкой анкетой – я имею в виду себя, – ко всему приглядывался, читал, думал. Ведь вы же талантливый журналист! И самое ценное в вашем таланте – это идейность, искренность. Да не коситесь вы словно середа на пятницу! – прикрикнул он на Яроша и обратился к Василию Кондратьевичу, который, кроме картошки, казалось, ничем не интересовался: – Этого, друзья, я не в силах понять. Как случилось, что вас, Ярош, выгнали, простите на грубом слове, из партии, из редакции, а проныру Бойчука, карьериста и пустомелю, подняли на щит? И все это видели, все, кроме ослепленных его громкими словами и партийным билетом. Быть может, для кого-нибудь это и неожиданно, а меня ничуть не удивляет, что сегодня Бойчук распинается в их газетке и разоблачает коммунизм. Такие, как Бойчук, – предатели по натуре, по призванию. Они могут стать чем угодно и кем угодно… Где же были у ваших партийцев глаза? Где, я спрашиваю?..

Губаренко налил и выпил еще одну рюмку.

Ярош молчал. Слишком много горького разбередил в его душе Губаренко. Ненависть снова заклокотала в нем от одного лишь имени – Бойчук… Но сильнее ненависти пронзил его жгучий стыд. Стыд за Бойчука перед Губаренко и особенно перед Василием Кондратьевичем.

К черту! Что сейчас говорить об этом? Хотелось выругаться последними словами.

– Ну ладно, – немного успокоившись, сказал Ярош, – вчерашний коммунист Бойчук, да еще, может, десяток таких, как он. Да еще кучка мещан и пацюков. Да полицаи… И что же? Это и есть, по-вашему, Киев? – «Голос его становился все злее. – Только это вы видите в Киеве?

– Нет, – спокойно выдержал его взгляд Губаренко.

Василий Кондратьевич, который на мгновение поднял голову, снова принялся за картошку.

– Нет, – повторил Губаренко. – Это пена, которая всплывает на поверхность. Киев еще скажет свое слово… Да уже и говорит. И за это его вешают, расстреливают, обрекают на огонь и на пытки. А теперь вы спросите: чего же ты, дурень, хочешь? Ты, бывший петлюровец и продукт эпохи? Ты, доморощенный философ, вздумавший заплыть на глубины, чего ты хочешь? А не пойдешь ли ты ко дну, пуская пузыри? – Губаренко слегка захмелел, голос у него временами срывался, в нем появились новые горькие нотки. – Как я прожил свою жизнь? Кто я? Имею смелость сказать – я честный человек. И люблю честных людей, кем бы они ни были. А еще люблю, до боли в сердце люблю нашу Украину. Да, я украинский патриот. В самом чистом и святом смысле этого слова. Без малейшей примеси затхлого шовинизма, без подленькой злобы к «чужим». Помните, Тычина где-то писал: «Поэт, любить свой край не преступленье, когда любовь эта – для всех!» Так вот, для всех – для человечества, для радости и правды. Абстрактно? Туманно? Может быть… Интеллигентщина! Ну, я скажу вам яснее: именно потому, что я люблю Украину, я ненавижу мотненосцев и тех, перед кем они выслуживаются. И именно поэтому я сделаю то, что мне подсказывает честь, долг и новая, тяжко выстраданная правда. Выйду однажды на улицу, гляну на изувеченный Крещатик, посмотрю на пожарища, виселицы, на подлые немецкие приказы, на красную рожу полицая, на Бойчука и наших «европейцев», на этих пресмыкающихся червяков, – посмотрю и крикну во всю глотку: «Да здравствует Советская Украина!» Клянусь честью, крикну!

Повлажневшие глаза Губаренко глядели смущенно и в то же время с такой болью, с таким доверием, что Ярош, потрясенный, не мог отвести взгляда от бледного, взволнованного лица корректора и не знал, что сказать.

Василий Кондратьевич вдруг поднялся, вытер платком губы и будничным голосом заговорил:

– Нам пора. Спасибо, Остап Иванович. Давно не ел такой вкусной картошечки. Будьте здоровы.

Ярош тоже попрощался.

Некоторое время они шли молча. Ярош искоса поглядывал на старого метранпажа, ожидая, что тот скажет. Наконец не выдержал и спросил:

– Что это вы так вдруг? Даже неудобно как-то… Вы ему не доверяете, Василий Кондратьевич?

– Почему не доверяю? – пожал плечами метранпаж. – Зачем бы я вас водил к нему, если б не доверял? Но лишние разговоры ни к чему. Не такое время, чтоб язык распускать. А главное, он сам по себе, а я сам по себе… – Василий Кондратьевич пригасил улыбку в глазах и закончил – А картошечка и вправду была вкусная.

Они прошли еще немного. На углу Павловской и Обсерваторной Василий Кондратьевич остановился:

– Мне сюда. – Он пожал Ярошу руку. – Лучше, чтоб нас не видели вместе. В пятницу приходите с новым письмецом.

Свернув направо, метранпаж ровным шагом пошел дальше.

«Хитрый старик, – подумал Ярош. – Зачем он привел меня к Губаренко? Чтоб я выслушал исповедь бывшего петлюровца?»

Достаточно было Ярошу задать себе этот вопрос, чтоб ответ пришел сам собой. «Смотри, дурак, и понимай. Если б тебе сказали, что Губаренко работает, пускай и корректором, в фашистской газете, ты, вспомнив его прошлое, ответил бы: «Ну что ж, этого и следовало ожидать!» Так-то ты знаешь жизнь, людей, так-то проникаешь в суть явлений? Перед тобой в первый день войны мог встать выбор: «С кем идти на фронт, с Бойчуком или с Губаренко?» И ты, ослепленный как и другие, сказал бы: «С Бойчуком». И вот он тебя предал, подло, позорно. И кичится своей изменой, кричит о ней со столбцов дрянненькой рептильной газетки. А ты, ты молча смотришь на это?»

Этой ночью он опять не спал. При тусклом свете каганца, который так напоминал ему детство, на бумагу ложились строки, полные гнева и желчи. Ярош писал письмо Бойчуку, рвал написанное на клочки и, кусая губы, снова писал. Что здесь слово – бессильное, жалкое слово. Здесь нужен кнут, обыкновенный кнут, каким лупят скотину.

Разболелась голова. Ярош дунул на огонек, открыл окно. В комнату дохнуло свежестью и прохладой.

Тихо, чтоб не разбудить тетку, вышел во двор. Было ветрено, шелестели увядающие листья. В черном небе мерцали звезды, большие и яркие. Вокруг тоже было черно. Город притих, словно вымер. Ни огонька, ни звука.

19

Что это за субчики фланируют по Фундуклеевской? Кто они, эти молодцы, румяные, с маслеными глазками, что так и рыскают вокруг? Их немного, и потому, видно, они так бросаются в глаза.

Ярошу иной раз казалось, что это Федор Кузема каким-то удивительным образом размножился, превратился в десятки ему подобных и нарочно встречается ему на каждом шагу. «Вот, мол, я – живу вовсю!» Не знал их имен, профессий, биографий, знал одно: это дезертиры, всеми способами укрывавшиеся от мобилизации, это мародеры, которые захватывают и обирают чужие квартиры, толкутся у комендатуры и управы, выклянчивая патенты на собственную лавочку, чтоб торговать в ней награбленным добром. Черви частной инициативы выползли на свет и пресмыкаются.

Едва сдерживая накипающее бешенство, Ярош ненавидящим взглядом ощупывал каждого кузему и спешил отойти подальше. Руки у него начинали мелко дрожать, ногу жгло огнем.

Чаще встречал людей, в чьих запавших глазах читал свою же незавидную долю. Ему нетрудно было узнать недавних окруженцев, которых сердобольные киевлянки наскоро переодели в штатское и снабдили документами. Еще легче было угадать вчерашних пленных, каким-то чудом вырвавшихся из-за колючей проволоки. Мрачно горели глаза на опухших землистых лицах, заросших жесткой щетиной. Попадались среди них раненые – один опирался на костыль, другой хромал, третий осторожно нес обмотанную грязной повязкой руку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю