355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Журахович » Киевские ночи (Роман, повести, рассказы) » Текст книги (страница 10)
Киевские ночи (Роман, повести, рассказы)
  • Текст добавлен: 15 августа 2018, 12:30

Текст книги "Киевские ночи (Роман, повести, рассказы)"


Автор книги: Семен Журахович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 35 страниц)

«Отойдем в сторону, а то везде подслушивают». Отвела ее, а потом как выпалю: «Где вы этот список взяли?» – «Сама, сама написала, я их знаю, все – большевики…» – «Ах, сама! А в управе сказали, что это донос. Вчера одну повесили за такие писания, слышали? Вы, наверно, агентка какая-нибудь, на людей поклепы возводите. За это вешать будут, вешать». Разорвала эту бумажку и швырнула ей в совиные глаза. Вот когда ее по-настоящему затрясло.

– Ой, Лида…

– Что «ой»? Пускай спасибо скажет, что не задушила.

– Такую не жалко и задушить, – согласилась Прасковья Андреевна и ушла на кухню хозяйничать.

– Отчего ты молчишь, Женя?

Лида все время следила за подругой, заговаривала с ней, подбодряла взглядом.

Но Женя, поджав ноги, сидела на диване и молчала.

Это были минуты, когда Жене необходимо было сказать хоть слово Сашку, услышать хоть слово от него. «Скажи, Сашко, как мне найти свое место в этом кровавом мире? Не затаиться же, как мышь в норе, не ждать же сложа руки? Я хотела учить детей, и я учила их, возилась с ними, пестовала. Я хотела любить тебя, без памяти любить и всегда быть с тобой. А что мне сейчас делать? Убивать? Я понимаю, Саша, надо. Пусть же будет трижды проклят фашизм еще и за то, что заставляет нас убивать. У меня хватит силы, только б увидеть тебя. Скажи лишь слово – я все сделаю».

За окном зашуршал дождь. По-осеннему скучный, тоскливый. Все кругом заволокло серой пеленой. И таким же серым, тревожно-напряженным стало лицо Жени.

– Проклятый дождь. Проклятая осень, – кусая губы, проговорила она. – Теперь я понимаю, почему так тоскливо воют собаки… Вытянуть бы вот так голову и выть, выть, пока дождь не пройдет.

Лида испуганно бросилась к ней:

– Женя… Родная моя!

Она так громко вскрикнула, что мать прибежала из кухни.

– Что с тобой, Женя?

– Ничего, ничего…

– Ну, коли ничего, – сердито сказала Прасковья Андреевна, – так идите картошку есть. И будет тебе, Лида, невесть что болтать. Бегаешь, бегаешь, а потом такого наговоришь, что у человека волосы дыбом встанут.

Она бросила на Лиду красноречивый взгляд. Та пожала плечами: «Ничего я не говорила».

Это верно. О многом в эти дни было рассказано, но еще больше было скрыто от Жени. На этот счет мать была строгим цензором, и Лида выполняла ее наставления неуклонно. «Пускай сперва придет в себя, еще успеет и наслушаться и насмотреться».

Не знала Женя о внезапных дневных и ночных обысках, облавах. Не знала она, что уже десятки семей погибли только за то, что скрывали у себя «подозрительных». Не знала она и о том, что во дворе соседнего дома немцы расстреляли двух подростков за обнаруженный у них радиоприемник, а их мать, с лопатой бросившуюся на убийц, закололи штыками. Не знала она и того, что Прасковья Андреевна не спит уже которую ночь, тревожно прислушиваясь к каждому шороху, и что – на всякий случай – окно на кухне только чуть прикрыто. От окна до полуразрушенного сарая со всяким хламом – три шага. На время можно там спрятаться. А потом… Что потом?

Еще через день Прасковья Андреевна решительно заявила:

– Оставайся дома, Лида. Пойду в больницу.

– Мама, я…

– Оставайся, говорю! – раздраженно прикрикнула мать. В первый раз за эти дни самообладание изменило ей.

Лида притихла, услышав в голосе матери непривычные нотки. Подняла и снова опустила голову Женя.

– Я быстренько, девочки, – уже успокаивая, сказала мать. – Надо же поглядеть, что там делается.

До конца августа Прасковья Андреевна работала медсестрой в самой крупной в Киеве Октябрьской больнице, В клиниках остались лишь тяжелобольные, обслуживающий персонал резко сократили. Прасковья Андреевна оказалась среди тех, кому главврач сказал: «Посидите пока дома, а там видно будет… Если понадобитесь, позовем».

До больницы близко, только с горы спуститься. Прасковья Андреевна торопится, не может сдержать беспричинного, казалось бы, волнения. «Видно будет… Вот вишь, не виднее стало, а темнее».

А дома Лида, которой передалась тревога матери, старательно таясь от Жени, нетерпеливо поглядывала на часы.

Наконец послышались шаги. Лида бросилась к двери и отшатнулась.

Прасковья Андреевна едва двигалась, с трудом переставляя ноги. Вошла в кухню, медленно, опершись рукой о стол, опустилась на табуретку. Лицо ее постарело, покрылось болезненной желтизной.

– Мама, что случилось?

– Ничего…

Несколько минут сидела неподвижно. А Лида и Женя стояли рядом, не сводя с нее глаз.

– Всех больных из инфекционного корпуса погрузили на машины и увезли. Туда… – Голос Прасковьи Андреевны звучал резко, глухо. – В психиатрической больнице тоже всех порасстреляли. Один врач крикнул: «Звери!» Его тоже… Теперь уже болеть никто не будет. Лучше сразу ложись да помирай… Свет еще такого не видел – больных стрелять!

Погасшие глаза Прасковьи Андреевны налились гневом.

– Ну, чего помертвели? – сурово прикрикнула она. – Нас убивают, а мы будем жить. Слышите? И не киснуть! Слышите?.. А ходила я неспроста. Там, в канцелярии, такое делается… Девушки, спасибо им, помогли. Вот тебе, Женя, паспорт! Выбрала, чтоб хоть немного была похожа. Будешь теперь Евдокия Яковлевна Коваленко. Завтра пойду к управдому, пусть пропишет. Пришла из Нежина племянница, сестры дочка. Одна осталась, вот и пришла. Так и скажу. Дам ему костюм, что Вася оставил. Теперь без хабара и шагу не ступишь. Похожа?

Лида и Женя пристально вглядывались в бледную, почти бесцветную фотографию на паспорте. На каменном лице неведомой Евдокии живыми выглядели лишь удивленные глаза. Она была на два года старше Жени, но кто теперь выглядит по годам? «Должно быть, и у меня сейчас такое же бесцветное лицо и стеклянные глаза», – подумала Женя.

Прасковья Андреевна ничего не сказала о том, чей паспорт попал ей в руки. И Женя не решилась спросить, какая судьба постигла Евдокию, чье имя отныне она будет носить.

Паспорт удалось прописать без всяких проволочек. Племянницей новый управдом даже не поинтересовался. Зато внимательно осмотрел костюм, который подарила ему Прасковья Андреевна. Правда, сперва он смутился и нахмурился. Но Прасковья Андреевна сказала ему попросту:

– У меня он без дела лежит, а вам на службе так ходить не пристало…

На нем действительно костюм был поношенный, мятый, тоже, видно, с чужого плеча.

Управдом как-то странно посмотрел на нее и вежливо поблагодарил.

– Мужнино? Сына?

– Сын на фронте, – ответила Прасковья Андреевна. – Только бы вернулся жив-здоров, новый сошьем.

– Это верно, – сказал управдом и еще раз внимательно посмотрел ей в глаза.

Паспорт был прописан, и Прасковья Андреевна вздохнула с облегчением.

– Ну, девчата, пошли копать картошку.

На коллективном огороде за Печерском была у нее своя делянка, соток пять картофеля. Весной неохотно бралась за это дело. Хватало ей больницы и домашних хлопот. А теперь порадовалась: будет своя картошка. На базаре грабеж – и не подступайся!

На следующее утро они взяли кошелки, лопаты и пошли. Впервые за эти дни Женя вышла на улицу. Лида взглянула на нее, улыбнулась и шепнула матери: «Оживает».

И разговор Прасковья Андреевна заводила все о будничном. Туфли надо починить. Кабы к ним шерстяные носки, то перезимовать можно. А шерсть на базаре есть. Можно променять ковер. Ведь новый, еще и года нет, как Лида купила. А зачем им ковер? Не до красоты сейчас…

Они свернули за угол и увидели двух немцев. Прасковья Андреевна замолчала, лицо ее приняло равнодушное выражение. Женя, не замедляя шага, смотрела на немцев, и в груди у нее холодело. Но не от страха. Молодые солдаты в зеленоватой форме стояли на тротуаре, положив руки на автоматы, и улыбались. Они просто так, из любопытства вероятно, смотрели на дома, на прохожих и улыбались неизвестно чему. Лида взяла Женю за руку, и, глядя прямо перед собой, они прошли мимо немцев на расстоянии одного-двух шагов.

Прасковья Андреевна вздохнула и произнесла вслух то. что глухо чувствовали все:

– Будто бы люди как люди…

Это было страшно: будто бы люди!

– Я иной раз думаю… – тихо проговорила Лида. – Сколько среди них обманутых, оболваненных. Вымуштрованное стадо. Их дрессировали на легкую добычу, и целую страну охватила горячка, безумие зверских инстинктов. Я понимаю, есть Тельман, есть антифашисты. Но сколько их? Горсточка… А остальные? Стадо! И весь ужас в том, что этому стаду вбили в голову: все дозволено. Знаете, что они поют? «Пусть весь мир лежит в руинах, а мы будем маршировать… Сегодня нам принадлежит Германия, а завтра – весь мир!»

– А так вот поглядишь – будто бы люди как люди, – грустно повторила Прасковья Андреевна. – У каждого где-то есть мать…

Женя невольно оглянулась. Немцы смотрели им вслед и улыбались.

Но когда миновали окраины, когда очутились в поле, новые чувства вытеснили тяжелое впечатление от встречи с немцами. Стоял мягкий солнечный день. Теплом и увядшей ботвой пахла земля. В воздухе летали тонкие, невесомые паутинки – спутники бабьего лета. Одна нежно коснулась щеки. Женя дунула, паутинка взлетела вверх и, подхваченная струей воздуха, понеслась вдаль. Дышалось легко, полной грудью.

Сразу окрепшими руками сжала рукоять лопаты. Вывернула первый куст картофеля и залюбовалась. Желтоватая, точно подрумяненная в печи, картошка казалась такой вкусной на вид, что хотелось схватить самую большую и впиться зубами, как в спелое яблоко, чтоб даже сок брызнул.

Каждой клеточкой, всем существом Женя ощущала такую жажду жизни, что ее бросило в жар. Забыть все – войну, страдания, звериные судороги старого мира… Найти бы Сашка и стоять с ним здесь, среди поля, под ясным небом, откуда, словно сквозь голубое сито, сеется теплый и целебный покой.

– Позавтракаем, девчата, – сказала Прасковья Андреевна.

Женя удивленно подняла голову:

– Мы ведь только что пришли…

– Здрасьте! – засмеялась Лида. – Погляди, сколько накопали.

Они посмотрели друг на друга и смущенно улыбнулись, почувствовав себя ближе и роднее, чем сестры.

Завтрак был скудный: котелок постной пшенной каши да сухой корж. Но как вкусна показалась эта каша! Запили водой из бутылки и снова принялись копать.

– Славная картошка, – радовалась Прасковья Андреевна. – За один раз не управимся.

Насыпали мешки, корзины, перевязали – и на плечи.

Женя шла легким, упругим шагом. Ломило спину, руки, но сквозь эту приятную усталость ощущала в себе молодую, вновь воскресшую силу. Ноги ее ступали по пыльной мостовой, по растрескавшемуся асфальту, а Женя все еще вдыхала запах теплой раскопанной земли.

Передохнули немного и приближались уже к дому, когда их догнала молодая растрепанная женщина. Глаза ее были налиты ужасом. Из раскрытого рта рвался и никак не мог вырваться крик.

– Что такое? Что такое? – преградила ей путь Прасковья Андреевна.

Женщина с разбегу остановилась как вкопанная, прижала руки к высокой груди, что так и ходила ходуном, тяжело перевела дыхание и шевельнула губами, беззвучно как рыба. А они, трое, смотрели на нее, и ужас из ее черных глаз переливался в их широко раскрытые глаза.

– Ну, успокойся, успокойся! – уже сердито проговорила Прасковья Андреевна.

– О-о, – простонала женщина, наконец обретя дар речи. – О-о, меня чуть не убили… Там облава, на базаре. Хватают – на работы. А у меня ребенок. Я побежала… А они – стрелять, раз, другой. Я через дворы…

Она пригладила волосы, поправила расстегнувшуюся блузку. Руки у нее дрожали.

– У меня ведь грудной дома. – Глаза ее снова наполнились ужасом. – А они стреляют… У меня ведь грудной!

– Ну, хватит, – строго перебила Прасковья Андреевна. – Вырвалась – и слава богу. А теперь иди домой и будь осторожна.

– Домой, – с хриплым вздохом повторила женщина и, тяжело переставляя ноги, пошла дальше.

Они смотрели ей вслед и молчали.

Дома тоже молчали.

…Молодая мать пошла на базар. Быть может, купить молока ребенку. Попала в облаву. А когда она вырвалась, ее едва не настигла пуля.

Это становилось буднями, обычным явлением. Оккупационный быт. Страшный смысл его заключался в том, что это жизнь на грани смерти. И что же будет дальше?

Сумерки сгущались за окном. Не сумерки, мрак нависал над Киевом.

Что же будет дальше? Узнает разоренный Киев еще более черные дни. Будет холодная и голодная зима. Без света и топлива. Без хлеба и воды. Обогреваться будет Киев железными печурками, молоть зерно на ручных мельничках, вернется к огниву, к чадным масляным каганцам, станет беречь каждую крупинку соли, трижды варить картошку в одной и той же посоленной воде.

Еще услышит Киев стоны и проклятья на Львовской, на бирже труда – новейшем рынке рабов. Там будут матери рвать волосы на поседелых до времени головах, глядя, как их детей гонят на фашистскую каторгу.

А в соборе святого Владимира, чьи стены расписаны рукой Васнецова, мощный бас провозгласит здравицу Адольфу Гитлеру и анафему большевикам-антихристам. Профессор Штепа на страницах «Нового украинского слова» будет писать о высокой культурной и освободительной миссии райха и призывать с любовью и сердечностью относиться к храбрым воинам фюрера, чье ниспосланное свыше провидение спасло Европу. Будут подлость и предательство пресмыкаться у ног оккупантов; одни нацепят желто-голубые тряпки; другие вспомнят про «единую и неделимую Россию»; третьи вдруг обнаружат в своих жилах капли немецкой крови и за паек станут фольксдойчами, немцами второсортными, но все же хоть слегка причастными к славе и величию нордической расы.

Будут идти на смерть коммунисты, а вместе с ними будут бороться, отдавать жизнь тысячи киевлян. И придет холодный рассветный час, когда в сыром подвале гестапо неизвестный в последние минуты напишет карандашом на стене: «Здесь беспартийный погиб за ленинскую партию». И станут бессмертными эти слова, хотя никто не высечет их золотыми буквами на мраморе.

Не надо мрамора. Не надо золотых букв.

За окном уже ночь.

– Притомились, пора и спать, – сказала Прасковья Андреевна и опять, видно в ответ на свои мысли, повторила: – Они нас убивают, а мы будем жить.

…Женя лежит и смотрит в потолок. Темно. Тишина. Губы ее неслышно шевелятся. Почему вспомнились именно эти строчки?

 
Вот пробудились в ночной тишине
Мысли: «Ты спишь?» – они крикнули мне.
И, как вампиры, без жалости снова
Пьют ненасытно кровь сердца живого.
 

Без жалости. Даже слово это забыто и оплевано. Какая там жалость! Кровь и жестокость – единая примета этих дней и ночей.

Только бы хватило сил! А впрочем, и это не имеет значения. Даже с последним вздохом надо повторить: я человек, я верю, что минет ночь.

 
Верю я в правду и свет идеала,
Если бы веру я ту потеряла,—
В жизнь свою веру утратила б я,
В вечность материи, в смысл бытия.
 

– Леся! – шепчет Женя. – Спасибо. Это ты для меня написала. Для меня, чтоб я не сошла с ума этой ночью, чтоб дождалась утра.

Лида прибежала, как всегда, возбужденная, румяная, запыхавшаяся. Бросив на стол две пачки книг, которые принесла под мышкой, она с торжеством воскликнула:

– Вот!

– Что это?

– Книжки! Учебники!

Женя взяла одну из книг, удивилась:

– Учебник украинского языка? Для четвертого класса?

– Как раз для Лиды, – заметила Прасковья Андреевна. – Ей нужно заново ума набираться.

– Ай, мама! – Лида засмеялась. – Кое-что у меня в голове все же есть. Поглядите-ка!

Она раскрыла книжку: со страницы на них смотрел портрет Ленина.

– Ты где взяла? – Женя перелистывала странички давно знакомого учебника.

– Надо припрятать, – тихо проговорила Прасковья Андреевна.

– Припрятать? Наоборот! – Лида заговорщицки подмигнула Жене. – Наоборот, пускай все видят.

Она схватила ножницы, вырезала портрет, написала под ним синим карандашом: «Да здравствует Ленин!» – и подняла его вверх.

Впервые за все эти дни лицо Жени посветлело.

– Лида! – прошептала она.

Это все равно, что увидеть на афишной тумбе листовочку. У нее и у Лиды нет листовок, но и они хоть что-нибудь сделают для людей. Пускай кроху. Они расклеят портреты Ленина и на каждом напишут хоть два-три слова. У скольких киевлян засветятся радостью глаза!

– Где ты их взяла, Лида? – Женя, взволнованная, благодарно смотрела на подругу.

– Возле нашей школы. Тут рядом… Вижу, сторожиха выносит и бросает посреди двора. Какой-то мерзавец приказал сжечь. Я ей пообещала немного картошки… Там еще много книг. Сейчас пойдем и заберем.

– Идем! – решительно сказала Женя.

– Что это вы, девочки, надумали? – спросила Прасковья Андреевна. Но она уже и сама догадывалась, к чему это они.

– Мама! – обняла ее Лида. – Не волнуйся. Все будет в порядке.

22

Тетка Настя встретила Максима неприязненно. Смерила долгим взглядом и сказала:

– А это еще что за лоботряс? Вырос, не в обиду будь сказано, на маминых харчах, а теперь в кусты схоронился? Еще, наверно, и агитатором был…

Максим, который обычно не лез в карман за словом и не отличался застенчивостью, только глазами захлопал.

Высказав, что думала, тетка Настя молча оделась и ушла на службу.

– Сердитая у тебя тетка, – с облегчением вздохнул Максим.

– А что, и язык отнялся? – усмехнулся Ярош. – Меня еще почище отделала, когда пришел. «А, навоевались, трясца вам в печенку! Самолетов вам не хватает? А может, ума?..» Она и раньше, бывало, ворчала: «Все хвастаете, хвастаете…» Кто-то из наших газетчиков в шутку назвал ее «элементом». А были дураки, что и вправду видели в ней какой-то там элемент.

– Любопытно, по какому поводу она теперь ворчит в их редакции? – сказал Максим.

– С тех пор как она пошла к ним на службу, тетка Настя – лучший агитатор за советскую власть. С ней получилось как в анекдоте, помнишь?

– В каком анекдоте?

– Забыл?.. Идут двое рабочих и ругаются: «Что это за власть? Зайдешь в учреждение – порядка нет, зайдешь в магазин – сахара нет». Подбегает какой-то субъект и туда же: «К черту такую власть!» Тут он и отведал добрых кулаков. «За что? – вопит. – Ведь и вы ругали советскую власть». А рабочие на это: «Мы ругали – так это же наша власть, хотим, чтоб она лучше была, а ты сволочь и враг».

Максим засмеялся:

– Что ж, побольше бы такого «элемента». – Потом заговорил уже другим тоном: – Я к тебе вот с каким делом. Дай мне с полсотни своих листовочек. Завтра мы с Надеждой пойдем в Совки. Думаю, пригодятся.

– Совки? – не понял Ярош.

– В совхоз на Совках. Там, говорят, сотни женщин работают. За картошку. Вот и потремся меж людей. Послушаем, что говорят. И твои листовки подбросим. Разве плохо придумали?

– Хорошая мысль. Может быть, и мне с вами?

– Нет, – решительно возразил Максим. – Копать тебе нельзя, а на прогулочки туда не ходят.

Через день Ярош заглянул к Коржам.

– Смотрите, что мы заработали, – Надя кивнула на две корзины картошки.

Они были полны впечатлений от своего похода в совхоз. Рассказывали, перебивая друг друга. Ярош слушал, смотрел на взволнованные лица Надежды и Максима и очень жалел, что не пошел с ними.

– Картошку вывозят? – спросил он.

– Нет, в бурты складывают. Немцы себе запасы готовят.

– Очень пригодились ваши листовки, Саша, – с благодарной улыбкой сказала Надежда.

– Представляешь! – сияя, сказал Максим. – Три или четыре сотни женщин. Почти все – жены фронтовиков. Ничего не боятся, ведут такие речи, что Гитлеру в Берлине, верно, икается… Представляешь?..

– Не кричи, рассказывай толком, – перебила Надежда. – Мы незаметно подбрасывали листовки в кошелки, в узелки. А они чуть не громкие читки устроили, из рук в руки передавали.

Впервые за эти дни Яроша согрела радость.

Он виделся с Максимом не часто. Корж целыми днями где-то бродил. «Ищу работы, – объяснял он. – И вообще ищу… Ты сам ведь, Сашко, говорил, что надо искать».

При каждой встрече Максим удивлял Яроша неожиданными вопросами.

– Нет ли у тебя знакомых среди артистов? – как-то спросил он.

– Среди артистов?

– Да.

Ярош пожал плечами:

– Кажется, никого…

– Жаль. Немцы театр открывают.

– Театр? – Ярош возмутился. – Вокруг пепелища и виселицы… Поджечь бы его к чертовой матери.

– Нет, лучше бы найти там подходящего человека.

Через несколько дней Максим спросил Яроша, не был ли он во Владимирском соборе.

– В соборе? – Ярош бросил на Максима недоверчивый взгляд. – Шутишь?

– Какие шутки! Ты слышал, что в соборе уже службы идут? Интересно посмотреть…

– Ничего интересного.

– Напрасно так говоришь. Стоит заглянуть.

В собор Ярош идти отказался.

– Ладно, я сам пойду, – сказал Максим. – А на базаре ты был? Может, на базар сходим?

Ярош сроду терпеть не мог базарную толчею.

– Чего я там не видел? Спекулянтов и лавочников?

Максим рассердился:

– Там люди! Понимаешь? Голодные люди. На них смотри, а не на спекулянтов.

Дорогой он говорил Ярошу:

– Заруби себе на носу – все надо видеть, все надо знать. Базар – это теперь, если хочешь, своего рода собрание… Там что угодно можно услышать. А у тебя насчет базаров старый левацкий загиб. Я помню.

– Брось! – Ярош искоса взглянул на Максима и вдруг рассмеялся. – Как ты ходишь? Грудь нараспашку… и причеши свой чуб. А то и глаз не видно, чистый босяк.

– А может, я босяк и есть, – серьезно ответил Максим. – Может, я хулиган и дебошир.

– Иди к черту!

– Я не шучу! – еще серьезнее сказал Максим.

…Галицкий базар расплескался в низине, как осенняя лужа.

Яроша оглушил многоголосый гомон.

– Горячая картошка, горячая! – выкрикивали бабы.

– Сигареты, сигареты, – верещали над ухом мальчишки.

Это был рынок вопиющей нужды. Здесь продавались картофельные и гречневые лепешки, коржи и плоские хлебцы, ставшие лакомством и роскошью для голодных киевлян. Здесь картошку уже считали на штуку и – в лучшем случае – на десяток. Пшено отмеряли стаканчиками, соль – ложками. Появились и самодельные спички – тоже на десяток, самодельные конфеты – «червонец пара».

Купля и продажа на этом базаре велась по иным, чем обычно, правилам и порядку. Теперь шла мена. Меняли все и на всё. Между рядов ходили озабоченные печальные женщины и меняли сорочки, одеяла, наволочки, пиджаки и платья на пшено да картошку. Их вещи разглядывали на свет, щупали, примеряли.

Ярош видел только одно – замученные глаза женщин, которых дома, наверно, ждали голодные дети.

– Идем, – он потянул Максима за рукав.

– Погоди, пройдемся еще раз.

Они свернули в другой ряд, и Ярош неожиданно увидел никогда не виданный им товар – крестики всех размеров, иконки, свечи.

Из какого-то ларька высунулась багровая физиономия. «Еще один Кузема», – подумал Ярош.

– Господа, что меняете? Может, шнапс требуется?

Ярош изо всех сил сжал свою палку.

– Вот я ему сейчас покажу, какие мы господа, – процедил он сквозь зубы.

– Не будь ребенком, – шикнул на него Максим и обратился к багровой физиономии: – Ну, божок частной торговли, как дела? Скоро капиталистом станешь?

Хозяин ларька мгновенье ошарашенно смотрел на Максима, потом пронзительно завизжал:

– Проходи, проходи, ворюга!

Немного погодя они сидели на бульваре Шевченко. Базарный шум, мелькание лиц – все осталось позади.

– Видел? – сурово спросил Максим. Удивительно изменилось его лицо. Распахнутый пиджак и бандитский чуб, свисающий на глаза, не мешали сейчас Ярошу видеть того Максима, какого он знал много лет.

Они сидели рядом, молчали, и каждый понимал, о чем думает другой. «Все-таки легче молчать вдвоем, нежели одному», – подумал Ярош.

– Пане полицай! – вдруг окликнул Максим. – Можно вас на минуточку?

Ярош повернул голову и снова увидел на лице товарища ту маску наглой самоуверенности, к которой так подходил разбойничий чуб.

Проходивший мимо полицай остановился. Это был высокий, лет тридцати мужчина в штатском. Лишь повязка на руке да винтовка за спиной указывали, кто он. Ярош поднял глаза. Ему казалось, что он сейчас увидит такую же круглую, тупую и сытую морду с маслеными глазами, как у того полицая под Фастовом. Но у этого, стоявшего перед ним, было обыкновенное продолговатое лицо и человеческие глаза.

– Что, не признаешь? – спросил Максим.

Полицай подошел ближе.

– Не признаю.

– Да мы ж вместе в тюряге сидели. На Лукьяновке. Забыл? – Голос Максима звучал весело и уверенно.

– В какой тюряге? – нахмурился полицай. – Никогда я в тюрьме не сидел.

– Неужто я ошибся? – воскликнул Максим. – До чего похож!.. Ну, чего хмуришься? Тюрьма-то была советская! Теперь тот, кто там отгулял, не то что в полицию, а и в городскую управу может идти. Садись, поговорим. У вас начальником Орлик? Знаю…

Полицай присел на скамью, но поодаль. Он недоверчиво приглядывался к Максиму, на молчаливого же Яроша не обращал никакого внимания.

– Вот я и раздумываю, – продолжал Максим. – То ли мне в полицию идти, то ли в управу. Где побольше платят?

– Коли из тюрьмы, – полицай презрительно усмехнулся, – то в самый раз в полицию.

Глаза у Максима заблестели, он еще больше развеселился.

– Ишь какой! А сам говоришь – не из тюряги.

Полицай сердито посмотрел на него:

– Не твое дело, из тюряги я или нет.

Максим охотно согласился:

– Правильно! Я всегда себе говорю: не лезь в чужие дела. – Он незаметно подмигнул Ярошу, потом спросил: – А ты, случаем, не из немцев? Сильно белявый что-то…

Полицай смерил его недобрым взглядом:

– Язык у тебя длинный. Смотри, чтоб не укоротили.

Максим засмеялся:

– Люблю, когда правду режут. Ей-богу, ты мне нравишься. Пристаю к компании. Берешь?

Полицай молча поднялся. Потом, не глядя на Максима, сказал:

– В управе платят больше. Как раз такой шкуры им там не хватает…

Когда полицай скрылся из глаз, Максим толкнул Яро– ша локтем:

– У этого хлопца какой-то камень на душе. Он мне и в самом деле понравился. Шкурой назвал, а?..

– Зачем ты мелешь черт знает что? – оборвал его Ярош. – Про тюрьму… А если б он спросил документы?

– Есть у меня такой документ, – спокойно ответил Максим. – С подписью и печатью. Купил за три литра… Фамилию, правда, пришлось немного подправить. Понял? Так что могу хоть сейчас идти в полицию. А что ты думаешь? – вдруг рассердился он. – И в полиции нужны наши люди.

– Ну знаешь… Полицаем стать? – Ярошу это и на ум не могло прийти.

– Куда партия прикажет, туда и пойду, – жестко сказал Максим. – А тебе, Сашко, может быть, следует подумать о типографии. Кстати, я и тебе документик подходящий достану.

Ярош покачал головой:

– Бойчук и вся эта компания предателей не поверит, что я просто так пришел. Они слишком хорошо меня знают.

– Жаль… Я, если хочешь, этот документик приобрел именно с такой целью: пробраться в их логово. Вот Надя уйдет, развяжет мне руки…

– А куда она собирается идти?

Ему показалось, что Максим смутился, словно сболтнул лишнее.

– Куда? В Полтаву пойдет, к родным. И ей будет лучше, и мне свободнее.

Ярош вдруг подумал, что Максим что-то таит от него, недоговаривает. «Он так и не сказал мне, почему оказался в Киеве. И эта справка из тюрьмы. И Надежда… Никакая она ему не сестра и не кума. Я догадывался об этом и раньше».

Обида плетью стегнула Яроша по старой, незажившей ране, – ему не доверяют.

Но Ярош постарался заглушить боль. Он знал Максима. Если тот чего-то не говорит, значит, не имеет права. От этой мысли сердце у него забилось радостно и взволнованно. Значит, Максим что-то знает!

– Тебе кто-нибудь посоветовал купить эту справку? – Ярош понимал, что расспрашивать ни о чем не следует. И все-таки не в силах был удержаться.

– Посоветовал один дядя, из бывалых.

– А он?.. Он с кем-нибудь связан?

– Вот об этом он как раз и не болтает каждому встречному. – Максим нахмурился. – Сам понимаешь: нет такой таблички: «Подполье, прием с девяти до двух…» Познакомили меня с одним дядей, а что с того? Он, наверно, хочет проверить, кто я такой. Да и я должен знать, кто он. Может быть, как мы с тобой, ищет, приглядывается, а может, и в самом деле подпольщик? А что, если подлец? Мало ли их шатается… Или ты думаешь, что все это очень легко и просто?

Ярош поднял на него тяжелый взгляд:

– Нет, этого я не думаю.

Оба замолчали.

Ярош посмотрел на бульвар; молодые тополя бежали в гору, их подгонял ветер. Уже дохнуло осенью, однако листва на тополях была ярко-зеленая, не желтела, не сохла, не облетала. Ярош вспомнил, как в прошлом году такими же зелеными тополя вошли в зиму. Давно облетел кленовый лист, покрыв багрянцем садовые дорожки. Оголились каштаны и подняли вверх черные ветви: «Сдаемся!» А тополя стояли под холодным колючим ветром и не отдавали ни крохи своей зеленой красы. Выпал снег, но и под снегом зеленели тополиные листья. А потом ударил мороз, и они стали падать, падать… По дороге в типографию Ярош поднял с земли листочек, подышал на него – листочек был живой.

Высокая темноволосая девушка, проходившая по бульвару, бросила на Максима быстрый взгляд.

– Подстриги свой дьявольский чуб, – сказал Ярош. – Смущаешь девичий покой.

Максим поднял голову:

– В чем дело? – Вдруг лицо его осветилось. – Ольга!

Девушка торопливо подошла и поздоровалась с Максимом.

– Знакомься, Оля, – сказал Максим.

Ярош неуклюже поднялся. Девушка посмотрела на него с любопытством, доверчиво и просто. У Яроша защемило сердце, он невольно еще раз крепко сжал тонкие пальцы и тяжело опустился на скамейку.

– Сторговала что-нибудь путное? – спросил Максим.

– Разжилась. – Ольга развернула газету и показала несколько картофелин. – Я видела, что торговка подсунула мне одну гнилую, а сказать постеснялась…

– Постеснялась! – засмеялся Максим. – Торговка сразу увидела, что ты – гнилая интеллигенция. За это тебе и картошка гнилая. Эх, ты!.. Разве ж так на базаре можно? Надо было поднять шум.

– Подожди, научусь.

– И это все твои достижения?

– Нет, не все. – Ольга вынула из кармашка маленький блестящий медный крестик.

– А это зачем?

– Может, пригодится. – Девушка сощурилась, ее тонкие брови чуть дрогнули, и лоб прорезала глубокая морщинка. – Вдруг меня в церковный хор возьмут.

– Правильно! – сказал Максим. – Ты умненькая девочка, Оля. А мы только что с полицаем беседовали. Важнецкий паек дают. Может, и мне записаться? Как ты думаешь? Паек и шнапс…

– А что тут думать! Записывайся. Только вперед скажи мне адрес твоей мамы.

– Зачем тебе?

– Когда-нибудь упаду перед ней на колени и буду молить, чтоб простила.

– А что ты ей такого сделала?

– Сделаю. Я ведь тебя убью. Не долго походишь в полицаях.

Ольга улыбалась.

– Убьешь? Да у тебя и оружия-то нет.

– Найду.

– Как это найдешь?

– Задушу. – Ольга уже не улыбалась. Глаза ее стали холодны и беспощадны.

– Ну тебя к лешему! – пожал плечами Максим, – Прямо мороз по коже…

Лицо Яроша потемнело, он напряженно вглядывался в Ольгу.

Все замолчали.

– Не горюй, Ольга. Я знаю свою маму. Она тебя простит.

– Ну что ж, Максим, – голос Ольги странно изменился, – я очень рада, что у тебя такая мама.

– Вот встретимся после войны, ты ее увидишь.

– Ладно. – Ольга опять улыбнулась, но это уже была горькая улыбка. – Довольно о мамах. Они далеко, и это невеселая тема.

Но Максим не мог долго молчать.

– Если уж ты купила крестик, так идем во Владимирский собор. Надо ж освятить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю