355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Журахович » Киевские ночи (Роман, повести, рассказы) » Текст книги (страница 6)
Киевские ночи (Роман, повести, рассказы)
  • Текст добавлен: 15 августа 2018, 12:30

Текст книги "Киевские ночи (Роман, повести, рассказы)"


Автор книги: Семен Журахович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 35 страниц)

– Что я решил – еще будет видно, – не теряя самообладания, ответил Василий Кондратьевич. Казалось, что ему даже нравится смотреть, как закипает Ярош.

– Видно и сейчас. И я вам в глаза скажу, Василий Кондратьевич, – это отступничество, измена… Вон тетя Настя, уборщица, и то готова лучше нужники чистить!

– Геройство! – с тем же раздражающим спокойствием отозвался Василий Кондратьевич. – Ее никто не подстегивал. А меня немножко подстегнули. Уже на третий день пришел какой-то панок с полицаем. Понятно? А у меня жена больная, куда мне с ней? Да если б и не подстегнули? Тысячи людей пойдут сейчас на работу – никуда не денутся. Пить-есть надо? Я ничего не таскал из магазинов, когда Красная Армия отступила. И квартир эвакуированных не грабил.

Щурясь и понизив голос, Василий Кондратьевич заговорил уже сердито:

– Измена, отступничество… Как мальчишка, бросаетесь такими словами. А вы?.. Я не спрашиваю вас, почему вы по Киеву разгуливаете? Может быть, вас как раз эти «добродии» освободили?.. Городская управа выдает кое-кому справки: «Щирий украинец, антибольшевик» – и немцы отпускают. Потом в газете расписывают. – Увидев, как побелел Ярош, Василий Кондратьевич остановил его спокойным жестом: – Я не поп, можете передо мной не исповедоваться.

Они сидели у стола, и каждый старался проникнуть в мысли другого. Василий Кондратьевич вздохнул, глянул в окно и сказал:

– Вот так нас приучали. Никому не верить, верить только себе. Да и то…

Ярош вздрогнул. Старый метранпаж вернул ему те жестокие слова, которые он, Ярош, сам не однажды мысленно бросал другим.

– Про Задорожного знаете, слыхали? – вдруг спросил Василий Кондратьевич.

– Задорожный! – встрепенулся Ярош. – Где он?

– Умница был. И человек большого сердца.

– Где он?

Василий Кондратьевич сурово посмотрел на Яроша:

– Три дня назад повесили. Слышали, верно, о тех, что на Бессарабке висели…

Что-то тяжелое и холодное, как лед, навалилось Ярошу на грудь.

– Он был в подполье?

– Не знаю. – Василий Кондратьевич встал, вытащил из щели под подоконником свернутую в трубочку бумажку и протянул Ярошу.

Тот схватил, пробежал глазами, вскочил с места:

– Листовка? Василий Кондратьевич, кто вам дал? Задорожный? Это же подполье, подполье?..

– Тише, – прошептал Василий Кондратьевич. – Никакое это не подполье. Я сам напечатал… – В его запавших темных глазах светилась мудрая и чуть лукавая усмешка: «Ты мне не поверил, а я тебе, видишь, верю».

– Там, в нашей типографии? – изумленно посмотрел на него Ярош.

– Ну какой же дурак станет там печатать?.. Все, что нужно, я заблаговременно вынес. И спрятал. Об этом один Задорожный знал…

– Значит, он дал вам какие-то…

– Ничего он не давал, и никакого подполья я не знаю, – уже сердито ответил Василий Кондратьевич. – Я видел, что Задорожный остается. Я ему верил, он мне верил… Я ему сказал: «Пиши мне вот такие штуки, я буду печатать». И всё. Это он и посоветовал сразу же идти к ним. Чтоб было шито-крыто. Я беспартийный, и никто мне в подполье не предлагал идти. Да я и не пошел бы, Задорожный мне поверил, а вот вы не верите… И я не хочу всем верить. Видно, потому он и погиб, что не каждому можно жизнь свою на ладонь положить.

Все в Яроше перевернулось. К горькому чувству утраты присоединилась мысль о том, что всего несколько дней назад погиб человек, веривший и ему, Ярошу, человек, который мог бы связать его с подпольем. Нить оборвалась.

– Что собираетесь делать, Саша? – спросил Василий Кондратьевич.

– Что? – насилу оторвавшись от своих мыслей, повторил Ярош. – Пойду дальше. Вот только немного… – Он шевельнул ногой. – Доберусь до фронта.

– Дело ваше, – раздумчиво протянул Василий Кондратьевич. – А кто с людьми останется?

– С какими людьми?

– С нами, – сердито сказал метранпаж. – Мы что – не люди? Задорожный – тот понимал, все понимал… Кто напишет слова, которые позарез нужны здесь? Чтобы не опускались руки, чтоб душу ржа не разъедала? Кто раздаст, расклеит вот это? На фронт… А тут что, не фронт?

Ярош хотел возразить, что никто ему не поручал вести подпольную работу, никто б ему и не доверил такого дела, но слова эти не шли у него с языка.

– Дезертиром не буду.

– Дело ваше. А теперь мне надо на службу… Вот что, Саша, перед тем как уходить из Киева, загляните. Кое– что об их змеином гнезде расскажу. Там… – Он помолчал. – Там об этом должны знать.

– Непременно. – Ярош встал и схватил его руку. – Простите, Василий Кондратьевич, что я…

– Э, что об этом говорить, – перебил его метранпаж.

– Я уверен, вы найдете, свяжетесь…

– Ни с кем связываться не буду, – опять перебил его Василий Кондратьевич. – И сам не хочу на виселицу, и жена у меня на руках. Попробую что-нибудь такое сочинить… Хоть три слова каких-нибудь: «Врете, проклятые гады», – и то людям легче. Если зайдете когда-нибудь, так утром. Ну и… чтоб никому ни гугу. Вам я верю. – Последние слова он произнес уже совсем сердито.

Они крепко пожали друг другу руки.

Возвращаясь домой, Ярош вспоминал, с какими мыслями, с какими обвинениями он шел к Василию Кондратьевичу. «Хочу (нет, требую!), чтоб мне доверяли, а сам…» С болью, со стыдом он повторил горькие слова старого метранпажа: «Приучили нас не верить друг другу». Потом задумался о том, имеет ли он, в самом деле, право бросить здесь и Василия Кондратьевича с его больной женой, и дворничиху Перегудиху, и тетку Настю. А Женя?

«Ох, как я задержался! – подумал Ярош. – Женя, наверное, пришла, ждет и уже волнуется…»

12

Первое, что почувствовала Женя, когда пришла в себя, был холод. Холод тысячью иголок впивался в тело, сводил судорогой ноги. Она провела рукой по лицу и стерла с него песок. Видимо, полицаи не слишком старались, махнули лопатами раз-другой и пошли.

Песок запорошил глаза, скрипел на зубах. Но она дышала, дышала. Ее не закопали!

Женя с трудом приподнялась, голова кружилась, в ушах стоял гул. Попробовала встать, пошатнулась и снова села. Она потерла пальцы, чтобы согреть их, к ладоням прилип пропитанный кровью песок. Потом она пошарила вокруг себя, наткнулась на чью-то лохматую голову и, вскрикнув, отодвинулась. Но тут же почувствовала, что под ней холодное, неподвижное тело. Снова рванулась с места и уперлась в твердые, полузасыпанные песком ноги. Сзади послышался какой-то шорох. Сжавшись в комок, Женя притаилась, ловя каждый звук. Поняла – это прерывистое, хриплое и слабое, может быть уже последнее, дыхание.

Женя заставила себя взглянуть в ту сторону, но запорошенные песком глаза застилали слезы. Вытерла глаза ладонью, рукавом и, взглянув снова, замерла. В каких– нибудь пяти шагах от нее белым призраком светилось тело молодой женщины. А рядом, и дальше, и еще дальше лежали сотни тел, больших и маленьких, скорченных и распростертых, одни – сведенные последней судорогой, другие – тихо уснувшие, с чистым, почти спокойным лицом, обращенным в черное небо.

Яр выглядел страшной рекой меж высоких берегов, поднимавшихся с двух сторон темными стенами, рекой мертвых тел, которая текла в неизвестность. И эта река несет ее… Нечеловеческий хриплый вой вырвался из ее горла, но сразу же тяжелый спазм пресек его, лишив легкие воздуха. Она закрыла глаза и, мертвея от ужаса, подумала: «Я схожу с ума, схожу с ума». Собрав последние силы, еще связывавшие ее с жизнью, она заставила себя поползти.

Река мертвых казалась бесконечной, при каждом движении Женя то рукой, то коленом натыкалась на чье-то тело, в нос бил удушливый запах крови. От этого голова кружилась и подступала тошнота, которой она страшилась больше, чем крови. Женя корчилась и стискивала зубы так, что казалось, они сейчас раскрошатся.

Наконец рука ее уперлась в песчаную стену, в какую-то жесткую, как проволока, траву. Она подняла голову– склон круто вздымался над яром. У нее не хватит сил взобраться наверх. Тогда она поползла вдоль стены, увидела чуть более пологий откос и вскарабкалась на него. Под ногами у нее была земля, которая не хрипела, не дымилась кровью. Здесь она могла идти.

Но прежде чем Женя успела до конца осознать это, новый внезапный приступ тошноты согнул ее пополам. Когда же наконец она вдохнула холодный воздух, ее снова скрючило, бросило на колени. Уже нечем было рвать, она выплевывала нестерпимо горькую желчь и слюну.

Дважды пробовала Женя подняться, ноги не держали. Она немного отползла и легла ничком на колючую, уже высохшую траву. Но грудь спирало, и она перевернулась на спину. Одно желание владело ею: дышать, как можно глубже дышать! Наполнить легкие до краев чистым воздухом, освободиться от всего, что пахнет кровью.

Почувствовав себя лучше, Женя шевельнулась и, раскрыв глаза, увидела небо, густо усеянное звездами. Это так поразило ее, что она не поверила себе, зажмурилась. Нет, она не бредит. Огромным сине-черным шатром раскинулось над ней молчаливое звездное небо. Звезды мерцали, переливались зеленовато-серебряными блестками, переговаривались о чем-то непонятными световыми сигналами, равнодушные ко всему.

«Большая Медведица, – прошептала Женя, – вот она… Как я любила ее находить. А рядом… Что рядом? Забыла… А Млечный путь – это тоже звезды, мириады звезд. Какой путь? Зачем? А Полярная звезда – по ней можно найти дорогу… Куда?» Минуту или две она лежала неподвижно, вглядываясь в высь, потом сердце ее захлебнулось жгучим гневом и обидой. Стиснув кулаки так, что ногти впились в ладони, она погрозила небу и крикнула сорванным голосом, ей казалось – на весь мир: «Будьте прокляты, прокляты! Зачем светите, кому? Ненавижу вас, ненавижу! И это небо, черное небо! Падай, падай, ну, падай же и разбейся, проклятое!»

Надо было идти. Женя хорошо понимала, что следует отойти возможно дальше от обрыва, но не могла даже пошевельнуться. Уходили минуты, они казались ей бесконечно долгими. Может быть, сейчас начнет светать, а она все еще здесь.

Наконец Женя поднялась и шатаясь пошла. Ее уже не тошнило, но страшная слабость сгибала спину, делала ноги хлипкими, она переступала так, словно у нее переломаны кости. Мучила жажда, во рту было горько, после рвоты першило в горле. Глоток воды, один лишь глоток – и могла бы идти хоть сутки.

Женя миновала заросший бурьяном косогор, какие-то колючки царапали ей ноги. Дальше начался спуск. Вскоре она очутилась в неглубоком, прорытом дождями овражке. Огромным усилием перемогла в себе желание лечь, закрыть глаза, впасть в забытье. Хватаясь руками за колючий бурьян, взобралась наверх. Там она немного отдохнула и, едва переставляя ватные ноги, беззвучно взывая о глотке воды, крадучись перешла еще один овраг, потом еще один.

Где-то далеко лаяли собаки. Женя впилась глазами в темноту. Сперва ей показалось, что лай доносится слева. Прислушалась. Нет, совсем с другой стороны. Потом уже стало казаться, что лай слышен со всех сторон, и непонятно было, что там и куда надо идти. Где-то тут, поблизости, должна быть Куреневка, а может, Сырецкие хутора… Как большинство горожанок, Женя почти не знала окрестностей города. Когда-то, еще в школе, ездила за город на прогулки, но видела тогда рощи, леса, а тут только хмурые овраги, пески, бурьян.

Начало и вправду светать. Женя пошла по склону, заросшему низким, уже безлистым кустарником. Наверху огляделась – слева, в балке, увидела домики, окруженные садами, и застыла в тревоге. Что там? Может, сразу же нарвется на немцев. Взглянула на себя – на блузке, на юбке темнели кровавые пятна.

Женя села под кустом и, точно застыв, просидела весь день. За домами проходила какая-то дорога, там время от времени проносились машины, оставляя за собой серый хвост пыли. Машины теперь могли означать только одно: немцы.

Ночью она опять шла. Еще сильней хотелось пить, еще тяжелее стала голова. Чтоб хоть немного унять жажду, она жевала какие-то листья, выплевывала их, дышала широко открытым ртом. И опять со всех сторон доносились вой и лай собак.

Дождавшись утра, Женя решила зайти в первый же двор, в первый попавшийся дом. Будь что будет! Нет больше сил терпеть жажду, нет больше сил блуждать наугад. Будь что будет!

И она, через огороды, прошла к первому же двору. Маленькая рыжая собачонка, ощетинившись, кинулась ей под ноги. Скрипнула дверь. Прислонившись к стенке сарая или хлева, Женя смотрела на пожилую женщину, подходившую к ней. Когда женщина приблизилась, ее худое, изборожденное морщинами лицо сразу потемнело, испуганные глаза остановились.

– Воды, каплю воды, – простонала Женя.

Женщина быстро оглянулась вокруг и подтолкнула ее в плечо – раз, другой. Женя очутилась в тесном хлеву, где чуть не уткнулась лицом в крутой коровий бок. Корова повернула голову и дохнула на нее теплом.

– Откуда ты взялась? – тихо спросила женщина, всматриваясь в Женю все такими же испуганными глазами.

– Воды, – едва шевельнула опухшими губами Женя.

Женщина молча вышла и через минуту вернулась с кружкой воды. Пока Женя пила, всхлипывая, захлебываясь и теряя дыхание, женщина молча смотрела не на ее лицо, а на платье.

– Оттуда?

Женя кивнула головой.

– Спаслась? Боже мой… А кто еще с тобой был?

– Мать. И тетя.

– Боже мой!

– Это что, Куреневка?

– Куреневка.

– Я пойду, – прошептала Женя.

– Куда? Вот так? – Женщина протянула руку к покрытой пятнами крови блузке и тут же отдернула ее, словно обожглась.

– Дайте мне какое-нибудь старое платье, – попросила Женя. – А это возьмите. Оно новое, только…

Женщина снова молча вышла и вернулась с узелком в руке. Пока Женя переодевалась, обе молчали. Потом хозяйка сказала:

– Снимай и туфли. Платье-то в заплатах, стиранное сколько раз, а туфли вон какие. – И сняла с ног почерневшие, стоптанные сандалии. – И платок возьми, повяжись, чтоб не так в глаза бросалось.

Потом опять пошла в дом и принесла два больших ломтя хлеба. Сунула в руку – ешь.

Женя съела один ломоть, затем – уже через силу – другой. Корова часто поворачивала к ней голову и шумно дышала. Женя согрелась, ее клонило ко сну. Женщина снова выглянула в открытую дверь:

– Идем в дом.

Женя посмотрела на нее: худое морщинистое лицо женщины было спокойно.

– Кто у вас там?

– Внучата. Скоро дочка придет.

– Лучше, чтоб никто меня не видел. Я пойду.

– Есть у тебя к кому идти?

– Есть, – ответила Женя и подумала, что Ярош тревожится, ищет ее. Но понимала, что идти прямо к Ярошу нельзя, чтоб не накликать на него беды. Да и живет он в центре, ходить там опасно. Надо найти кого-нибудь, передать ему весть о себе, и тогда Саша сам придумает, как все уладить.

«Отдохну немного и пойду», – сказала себе Женя.

Она прислонилась головой к стене и сидела, должно быть, с час, пока не скрипнула дверь. Вошла хозяйка, протянула Жене какой-то сверток в бумаге и профсоюзный билет.

– Документ свой забыла, дочка. В кофте. А это хлеб. И иди осторожно. А то кругом людоловы. Пройдешь задами и выйдешь на улицу. Ни с кем не говори. Если спросят, скажи – с окопов. Так до Подола и доберешься.

Она шла долго, отдохнет немного у какого-нибудь пустого дома с забитыми окнами – и снова идет, все время думая о том, кому можно довериться и сказать адрес Саши. Казалось, что стоит ей увидеть Яроша – и все страшное останется позади. Понимала, что это наивно, бессмысленно, и все-таки хваталась за эту мысль.

Уже под вечер Женя очутилась на Подоле. Никто за все время с ней не заговорил, никто не тронул. Прохожих было немного, большей частью такие же, как она, женщины, молодые и старые, в стираной заплатанной одежде.

Перебрав мысленно всех знакомых, подруг и товарищей по работе, Женя вспомнила про Таню Рябцеву. В школьные годы приезжали они сюда, на Подол, шумным девичьим табунком. Маленький домишко окнами в переулок. Двор, садик. Она хорошо помнит, где этот переулок: возле церкви со странным названием – Никола Тесный. Танин отец рассказывал, что когда-то в церковь забрались воры, а когда они выбирались обратно, узкие окна задушили их в своих каменных объятиях.

Таня Рябцева… Год тому назад встретила ее на Крещатике. Они весело посмеялись, вспоминая детские шалости. Где это она работала? Бухгалтером, что ли?

Через четверть часа Женя увидела церковь с узкими узорчатыми окнами и теперь уже уверенно свернула в один из кривых переулков, которых на Подоле без числа.

И вот она стоит в маленькой светлой кухоньке, где до блеска начищена посуда и пахнет так, что набегает и душит голодная слюна. А перед ней Таня Рябцева – круглолицая, с ямочками на пухлых щеках, с венчиком темных кос. Таня стоит возле закрытой двери, ведущей в комнаты, растерянно расставив руки, и, испуганно хлопая глазами, шепчет:

– Женя, я не могу. Ты не сердись… Ловят, ищут. Может быть, уже кто-нибудь заметил… И днем и ночью облавы. Пойми…

Женя смотрит на ее дрожащие губы и отводит глаза. В окно видит двор, сад, где они играли когда-то в волейбол, дурачились.

– Я там, в сарае… Куда же теперь на ночь? У меня документ такой, что никто…

– Женя, – голос у Тани становится резче, – это, в конце концов, нечестно, нечестно… – И снова умоляющие, жалобные нотки. – Пойми, Женя… Ну, я тебя прошу, я… Я потом найду тебе угол. А сейчас иди. Может, тебе деньги нужны?

– Ничего мне не надо, – устало и безразлично говорит Женя. – Прощай.

Она была уже за порогом, когда Таня бросилась за ней и накинула ей на плечи большую темную шаль, которая сразу окутала ее комнатным теплом.

– Возьми, Женя. На тебе ведь легкое платье. Как же ты?

Женя повернула голову и снова увидела дрожащие мелкой дрожью полные розовые губы.

– Прости меня, Женя.

– Оставь, Таня… – вяло махнула рукой Женя. – Прощай. Платок я тебе верну.

Теперь она шла и думала о том, что город, с его домами, для гонимого, затравленного человека – тоже пустыня, как и безлюдные овраги и сожженные солнцем песчаные косогоры. Но там, под каждым кустом, в каждой яме, – прибежище, тихий угол, ночлег…

Она избегала больших улиц и сворачивала из переулка в переулок. Скоро стемнеет, настанет комендантский час, когда запрещается ходить, и тогда ее застрелит первый же патруль.

Какое страшное, дикое слово: людоловы! С татарских, Батыевых времен, когда ордынцы хватали ясырь, сквозь столетия пронесли это слово киевские окраины, и вот оно звучит снова в своей первоначальной сути – охота на людей. «Сколько же лет потребуется, – неслышно спросила Женя, – чтоб оно исчезло навеки?»

Где она? Что это за лабиринт нескончаемых переулков, которые извиваются по балкам и оврагам? Гончарный, Дегтярный, Бондарный, Кожемяцкий, снова Гончарный, на этот раз Большой. Маленькие домики с садами и огородами, карабкающимися по склонам. Неужели это Киев?

Наконец переулки окончились. Зеленый, крутобокий овраг широко расступился. За ним поднимались горы. Направо над обрывом высилось здание Исторического музея, Женя сразу же узнала его. Слева, на противоположной стороне, виднелся другой дом, тоже чем-то знакомый. Неужели Художественный институт? Прямо перед глазами овраг кончался отвесной кручей, на которую вела деревянная лестница. На горе выстроились темные, многоэтажные здания. Жене нетрудно было догадаться, что это Большая Житомирская. Но как странно… Никогда она не предполагала, что в центре города, возле самых оживленных его артерий, притаился заросший деревьями, кустарником, а кое-где и бурьяном, заваленный мусором, старый как мир овраг, с извилистыми тропками, которые ползут и ползут вверх.

Значит, и в городе есть человеку пристанище! Где-нибудь здесь, между кустами или в яме, вырытой на склоне, она проведет ночь. А завтра… Что завтра? Только не поддаваться страху, как Таня. Не дрожать.

Облава, охота на людей. Может быть, здесь и родилось это слово, когда в норах, в ямах, под корнями деревьев хоронились жители древнего Киева от половцев, от татар. А на этих кручах горели терема, как ныне горит Крещатик.

Женя села под деревом, развернула шаль, укуталась ею, прикрыла ноги и только тогда, разорвав газету, с наслаждением вдохнула запах свежего хлеба, кусок которого дала ей с собой женщина на Куреневке.

Быстро темнело. Сперва темно-серая муть легла на дно оврага, потом, подымаясь все выше и выше, наполнила ущелье до краев. Стало труднее дышать. Женя оказалась на дне глубокого колодца, в котором клубился туман. Нигде ни огонька, ни звука. Только тусклые звезды мигают над головой, пробиваясь сквозь мглу. И уже не отчаяние и злобу будят они. Вместе с тревожной надеждой наплывают воспоминания и слезы.

Женя закрыла глаза, оперлась локтями о колени и притихла. Она впала в тяжелое забытье, прерываемое временами протяжным стоном, неясным бормотанием. Она просыпалась и снова бессильно роняла голову. И все повторялось сначала: она ползла через яр, наполненный трупами, а рядом были мама, тетя Дора и еще тысячи, тысячи других. Кто-то кричал, кто-то ругался, плакал, проклинал. Чей-то ребенок звал: «Мама!» И снова загремели выстрелы. Женя бросилась бежать, но обессилела, упала, и река мертвых понесла ее.

Только забрезжил день, Женя вскочила и пошла. Шла так уверенно и без оглядки, словно совершенно точно знала, куда и к кому идет. И правда, она знала – к Ярошу. Это решение явилось внезапно и казалось ей теперь единственным спасением, единственным исходом. Только б увидеть его, только б убедиться, что он жив, цел, – и станет ясно, что делать, куда деваться.

Она взобралась на гору по деревянной лестнице, пересекла Большую Житомирскую и пошла маленькими улочками, чтоб обойти Владимирскую.

Так же как вчера, никто не обращал на нее внимания, никто не остановил. Она остановилась сама.

Из какого-то двора донесся такой пронзительный вопль, что Женя пошатнулась и схватилась за дерево. Мгновение длилась тишина. Потом новый душераздирающий крик ножом вонзился в сердце. Кричала женщина.

Редкие прохожие, боязливо озираясь, поворачивали назад, прятались в подворотнях. Женя застыла на месте. Она видела, как из ворот, метрах в ста впереди, выехала длинная тупорылая грузовая машина, в кузове которой стояли немцы и полицаи. Откуда-то снизу, у них из-под ног, вырывался отчаянный крик. Фигуры немцев раскачивались. То ли оттого, что машина двигалась, то ли оттого, что они топтали ногами женщину, лежащую в кузове. Машина исчезла, а в ушах у Жени все еще звенел и бился безнадежный крик.

Она заставила себя идти дальше. Возле ворот, из которых выехала черная машина, стояли две женщины, бледные как полотно Они смотрели перед собой слепыми, невидящими глазами.

– Что тут случалось? – спросила Женя, глядя то на одну, то на другую.

Женщины молчали. Женя тоже молчала, не в силах отойти.

Наконец одна из женщин, не поворачивая головы, дрожащим голосом сказала:

– Это Катерина Бондарь, из пятнадцатой квартиры. Еврейского ребенка у себя прятала… Девочку сразу же прикладом по голове и в машину. И Катерину туда же…

– Должно, в Бабий яр повезли, – прошептала другая.

– Куда же еще?

Она посмотрела на женщин. Одна из них была моложе, другая старше. Они переглянулись, и теперь уже не слепой страх, а жгучую боль и гнев увидела Женя в их глазах. Поняла, что стоит ей сказать: «Я бежала из этого… яра, спасите меня», – и женщины спрятали бы ее, как прятала еврейского ребенка Катерина Бондарь. Женя, задыхаясь, проглотила слезы.

Она ничего им не скажет. У них, наверное, дети, и не может она спасать себя такой страшной ценой.

По улице вновь промчалась машина с немцами и полицаями.

«Охота на людей», – прошептала Женя и повернула назад. Нет, и к Ярошу она не пойдет, не имеет права. Может быть, он скрывается, ведь никто, кроме дворничихи, не знает, что он там. Может, за ним следят? Они ведь ни о чем не успели поговорить, ни о чем не успели условиться… Может быть, рядом с ним, на том же этаже, живут люди, которые донесут, сразу же пойдут звать немцев. От одной мысли, что из-за нее может погибнуть Ярош, ее стал бить озноб.

Не заметила, как прошла уже знакомый путь до оврага под Старокиевской горой. Но теперь этот крутой обрыв, хотя кругом было светло, казался ей западнею. Сверху – со всех сторон – виден каждый ее шаг. Она беспомощно посмотрела вокруг. Глинистый откос поднимался над ее головой. «Это тоже яр, тоже яр», – мелькнула мысль.

Стиснув зубы, Женя побежала по ступенькам вверх на другую сторону оврага, вышла в тесный Десятинный переулок и повернула налево. Это сюда она приводила школьников на раскопки развалин Десятинной церкви. Древнее киевское городище, княжеские палаты, сторожевые башни – все это было когда-то здесь и исчезло навеки.

Да что там старина! Даже летние экскурсии прошлого года казались Жене теперь чем-то неимоверно далеким. Это было в другом веке, в другой жизни.

Она быстрым шагом обошла Андреевскую церковь и там, на склоне, в густом кустарнике, почувствовала себя в безопасности. Здесь не было яра, не было колодца, в который каждый мог сверху заглянуть. Крутой склон сбегал к каким-то задворкам, а впереди… Лишь теперь Женя глянула перед собой и замерла. Безграничный простор хлынул в ее широко раскрытые глаза. Днепровские дали открылись ей в горячих переливах желтых осенних красок. Приднепровские луга протянулись до самого горизонта, до темной стены соснового бора. А ближе, под кручею, голубым рушником простерся меж песчаных берегов Днепр.

Все жило, переливалось светом, дышало, двигалось. Только Днепр замер, засмотрелся в небо. Замер и безлюдный, покинутый Труханов остров, белые отмели, песчаные косы. Все вокруг было таким свежим, умытым, словно только что возникло из первозданного хаоса и впервые предстало перед человеческим взором. Женя вздрогнула. Могло случиться так, что она никогда больше не увидела б всего этого. Никогда! Этого не увидят уже мать, тетя Дора и тот русый однорукий Ваня, который так нежно вел свою подругу.

Взор ее затуманился, все расплылось, закрылось пеленой. Женя утерла глаза, но слезы опять набежали. Немыслимое напряжение этих дней внезапно прорвалось в рыдании. Корчилось тело, она судорожно хватала ртом воздух, она задыхалась от боли, кусая пальцы, подавляя крик, может быть, еще более страшный, чем донесшийся утром со дна немецкой грузовой машины.

Молчаливая, упрямая сила, которой Женя даже не знала за собой, помогла ей взять себя в руки. Чувствовала полное опустошение, ее словно палками побили, и все же вместе со слезами ушла нестерпимо горькая муть, которая сжимала горло, не давала дышать.

«Не поддамся, не поддамся», – сказала себе сквозь стиснутые зубы.

Прошел час или два. Измученное, но живое тело снова напомнило о себе острым приступом голода и жажды. Женя спустилась немного ниже, разглядев сквозь заросли клочок огорода. На увядших стеблях увидела несколько мелких помидоров, жадно съела их; теперь уже не так хотелось пить. Урожай с огорода был тщательно убран. Разворошив ногами сухую картофельную ботву, Женя нашла с десяток мелких картофелин, а на самом краю грядки выдернула из земли три тонких морковки. На сегодня хватит.

13

Вторую половину дня Ярош просидел дома. Он ждал, но был спокоен. Наверно, Женя захлопоталась, провожая своих. Придет утром.

Но утром Перегудиха шепнула ему несколько слов, от которых Ярош зашатался.

Теперь ожидание стало мукой. Тревога гнала его из дому, и она же, до боли дергая нервы, еще злее толкала его назад: «А вдруг? А вдруг пришла? Вдруг есть какие– нибудь вести?»

Перегудиха смотрела на него испуганными глазами и только молча качала головой: нету.

Женя… Зачем он согласился, чтоб она пошла? Где была его голова? Это безумие!.. Она шла, шла и думала о нем, а потом и ее, раздетую, расстреливали, бросали в яму. Что это такое– Бабий яр?.. Как и множество киевлян, Ярош впервые услышал это название. Оно шепотом передавалось из уст в уста, вызывая ужас, гнев, проклятия и полное тяжкой боли недоумение: «Как это могло произойти? Конвейер смерти. Идут и идут. А пулеметы выплевывают пули в живые сердца, в живые глаза».

Зачем он согласился, чтоб она пошла?

В висках неустанно стучали молоточки. Голова раскалывалась на части. «Как могло произойти?..» Могло! У Яроша сжимались кулаки, и он готов был кусать их от бессилия. Могло! Об этом говорили взгляды, полные ненависти. Об этом говорило и другое. Жизнь научила его слушать, научила смотреть и видеть. А он видел сегодня и тех, кто, услышав о Бабьем яре, лишь улыбались. Это были те же самые люди, которые две недели тому назад грабили магазины и склады. Теперь они шныряли по квартирам погибших. Клопы выползали из щелей на свет дневной.

Ярош не мог усидеть в четырех стенах. Каждый раз он проходил несколько кварталов в другом направлении. Сейчас он оказался на Красноармейской. На всех углах еще висели объявления: «…должны явиться 29 сентября в 8 часов утра с теплой одеждой и ценными вещами». Безумец, как он мог согласиться, чтоб она пошла!

Взгляд Яроша привлек новый приказ. Он подошел к афишному щиту вплотную, и черные буквы запрыгали перед глазами.

«В Киеве злоумышленно повреждены средства связи (телефон, телеграф). Дабы пресечь в дальнейшем действия саботажников, в городе расстреляно 300 мужчин, что должно послужить предупреждением для населения.

Эбергард,

генерал-майор и комендант города».

– Эбергард, Эбергард, – гневно повторял Ярош.

Не было кары, чтоб достойно воздать генералу Эбергарду за Женю, за смерть Задорожного, за этих вот триста расстрелянных.

Какого черта шататься по улицам? Чтоб взгляд везде натыкался на их волчьи приказы?

Ярош повернул назад. Во дворе увидел Перегудиху. «Нет!» – скорбно отвечали ее глаза, с болью глядевшие на его почернелое лицо.

Не в состоянии был подниматься наверх, сидеть в комнате и терзать себя все тем же вопросом: «Зачем не схватил ее за руку, зачем отпустил?»

– Я пойду к тете Насте, – сказал Перегудихе Ярош.

У тетки Насти все было как в прошлый раз. Она заставила его есть кулеш, а сама рассказывала про редакцию.

– Дура я, что ли, но в моей голове это никак не укладывается! – то и дело повторяла она.

Ярош забывал о еде. Ему тоже трудно было себе представить: в тех самых стенах, где печатали газету «Коммунист», теперь фабрикуют «Украинское слово» – нечто визгливое, злобное и безнадежно тупое. Еще труднее было поверить, что люди, которых он как будто знал, побежали с первого же дня служить оккупантам своим пером. Значит, они поджидали немцев, значит, заранее решили, что будут делать, когда Киев захватят враги?

Тетка Настя называла имена, а перед Ярошем вставали лица, – сколько раз он видел их! Его не удивляет, его только чуть задело, что там, с ними, Нина Калюжная. Манерная девица с претензией на интеллигентность, комнатная поэтесса, забавляющаяся слащавыми рифмами. Чему тут удивляться? Ярош всегда чувствовал в ней что– то чуждое. Наверное, еще с молоком матери всосала дикарское восхищение всем тем, что мещанство объединяет словом «Европа». И млеет, и глотает слюни, и готова на колени упасть: «Ах, Европа!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю