355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Журахович » Киевские ночи (Роман, повести, рассказы) » Текст книги (страница 22)
Киевские ночи (Роман, повести, рассказы)
  • Текст добавлен: 15 августа 2018, 12:30

Текст книги "Киевские ночи (Роман, повести, рассказы)"


Автор книги: Семен Журахович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 35 страниц)

А на лице Марата так и застыла пренебрежительная усмешка. Он не может примириться с тем, что человек, владеющий словом, в такое время сидит где-то в тихой комнате, что-то там пописывает. И скорее всего не о сегодняшнем дне. Куда ему!.. А потом возится у грядки с цветочками («лопата»), мастерит лавочку под деревом или глупую табуретку («рубанок!»)… И это во времена, когда все вокруг клокочет.

3

Сорвавшись с места, Марат идет к Крушине. Во-первых, приятно собственными ушами услышать одобрительное слово. Во-вторых, он хочет как можно скорее поехать куда-нибудь в командировку. «Мое место, – говорит он сам себе, – там, где кипит классовый бой».

Есть еще одна причина, которая гонит его в дорогу. Опять поссорился Марат с отцом, и ему надо хоть на несколько дней вырваться из мелкобуржуазной стихии. Да, из чуждой стихии!

Крушина остановил его на пороге кабинета предостерегающим жестом:

– Немного погодя, пожалуйста…

Марат успел заметить бородатого деда, сидевшего у стола. А возле окна девушку – бледную, испуганную и с такой тоской в широко раскрытых глазах, что Марат оторопело отступил в коридор.

– Хлопцы, я видел чудо. Живое! У редактора…

Толя скептически покачал головой. Ох уж эти увлечения! Он не раз говорил Марату: «Постригись, дружок! Это делает человека серьезнее на сорок восемь процентов».

– «Ой, очи, очи… – нарочито вздыхает Дробот. – Где научились вы мучить людей?»

Марат с еще большим пылом рассказывает о только что виденном чуде.

– Большие, огромные… А какие? Голубые, карие? – спросил Игорь.

Марат заколебался. Какие же глаза у этой девушки? Как будто черные?..

– Серо-буро-малиновые, – хмыкнул Толя. – И, конечно, красавица необычайная?..

– Дурак! – вспыхнул Марат. – Ты еще такой и не видывал.

– Ну что ж, не каждому выпадает на долю…

Игорь молчал. Когда речь заходила о девушках, он смущался и ни за что не хотел, чтобы это заметили.

Около шести, когда сотрудники редакции уже собирались расходиться по домам, в комнату вошли редактор и высокая девушка в белой косынке. Во взгляде ее, полном тревоги, все же можно было заметить и любопытство.

– Добрый день…

– Это, товарищи, наша новая сотрудница, – сказал Крушина. – Она будет вместо тети Паши… Понятно? Так что не мусорьте, потому что Наталка любит чистоту. Да? И, разумеется, по совместительству она будет нашим спец– и дипкурьером. Договорились?

Девушка кивнула головой. Губы у нее шевельнулись, но можно было лишь угадать неслышное: «Да».

– Значит, познакомились? Ладно. Будем дружно работать.

Крушина с Наталкой вышли.

– Видел? – спросил Марат.

– Чудо! – от души признался Толя. – Какие же у нее глаза?

Они растерянно посмотрели друг на друга. И тогда подал голос Игорь:

– Карие и как будто чуть зеленоватые…

Это было так неожиданно, что Марат и Толя захохотали. Игорь покраснел.

– Ну и Игорь, даже без очков разглядел.

– А тебе и очки не помогут.

– Видно, сельская дивчина, – сказал Марат.

– Хотел бы я знать, какая беда привела ее в город? – вслух подумал Толя.

– Почему беда? – вскинулся Марат.

– А потому… По глазам видно.

– О, Толя уже пишет поэму. «И всюду страсти роковые, и от судеб защиты нет…»

– Чудесные строчки! Если б я мог так написать.

– А что тут чудесного? – сказал Марат. – Старым– старо… Пушкин или Лермонтов? Все одно!.. Кому интересны эти дворянские страсти-мордасти? Нам нужна пролетарская поэзия! «Греми, греми могуче, песня, как те громы весенних бурь…» Я бы только написал не «весенних», а «классовых» или «революционных».

– Ты бы написал! – сердито посмотрел на него Толя. – А ударение? А то, что в строку не лезет?

– Полезет!

Игорь тихо заметил:

– «Пушкин или Лермонтов»… Это совсем не одно и го же. Надо знать, кто именно написал.

Марата передернуло. Такие упреки злили его. «Грамотей!» Однако сообразил, что лучше ответить смехом, чем бранью.

Они выходят из редакции. На улице Толя опять возвращается к утреннему разговору. Маяковский и – смерть? Это немыслимо. «Литературная газета» придет только послезавтра. Там, наверно, будет подробное сообщение.

Марат реагировал на это по-своему. Никаких разъяснений, никаких сообщений. Две строчки: умер – и все. Чтоб не было лишних разговоров.

– И мыслей! – язвительно добавил Толя.

– А что! – голос Марата – сама решительность. – Вредные мысли – долой!

– Если человек думает, это уже полезно, – сказал Игорь.

– Кому? – грозно спросил Марат. – Кому полезно?

– Людям. Обществу.

– Общество, – поучительно ткнул пальцем Марат, – разделено на классы. Что полезно одному, вредно другому.

Игорь умолкает, недовольный собой. Чтобы спорить и доказать свое, нужен твердый голос. А не такой, как у него: тихий, с вопросительными интонациями. Его не так-то легко сбить, вот только спорить он не мастер. «Толя, почему ты молчишь?» Он привык, что Толя всегда поддерживает его веским словом. Но Толя молчал.

Тогда Игорь сказал:

– Будет, непременно будет сообщение. Обо всем надо рассказать подробно и правдиво.

– А нам выгодно распространять такие вещи? – нахмурился Марат. – Я бы просто написал: «Умер от несчастного случая». Как это так – застрелился?..

Толя посмотрел на него:

– Значит, не говорить людям правды, хитрить. И как понимать: «выгодно», «невыгодно»… Что это тебе – торговля?

Даже Марат, который любит, чтоб последнее слово оставалось за ним, замолчал, искоса поглядывая на Толю. Почему это его так волнует? Зачем докапываться – как, да что, да почему? Факт, как говорится, налицо. И делу конец.

Через несколько минут Игорь, чуть смущаясь, прощается. Ему надо домой.

Теперь они идут вдвоем. Толя и Марат.

– Домой, – хмыкнул Марат. – А чего он там не видел?

– Как чего? Мать, отец… С его отцом есть о чем поговорить. Учитель. А сколько у них книг!

– Беспартийщина…

– Ну и что ж? Родители беспартийные, зато Игорь – идейный комсомолец.

– А до партийного билета ему как до Москвы на карачках. Всю жизнь будет писать в анкете «прочий».

Толя махнул рукой:

– Прочий… Через пять, ну, пускай через десять лет будет социализм и все анкеты выкинут на помойку.

– Ерунда! – Марат даже присвистнул. – Соцпроисхождение и соцположение, Толя, это фундамент, на котором все стоит. Если крепок фундамент, и ты стоишь крепко. А нет – качаешься… Пролетаризоваться ему надо, вот что!

– А я думаю, что ему надо учиться. Да и нам не мешает.

– Ну конечно! – искренне возмутился Марат. – Бросить фронт пятилетки и усесться за школьную парту!

Толя не ответил. В самом деле, бросать фронт нельзя. Он работает и сам себе рабфак на дому. Но как трудна эта наука. Когда читать? Сотни книг, журналов зовут, хватают за полы: читай!

– Толя, я у тебя заночую, – сказал Марат.

Толя кивнул. Но он недоволен. У него, по составленному им расписанию, история средних веков, статья Луначарского. А с Маратом какие занятия?

– Что, опять поссорился?

– Разве это ссора? Мне душно в этом мелкобуржуазном гнезде. Можешь ты это понять?

– Нет, не понимаю.

– Классового подхода у тебя нет!

Толя пожал плечами. Надоело спорить. Есть на свете вещи несравненно более важные. О них он должен думать. «Думами-думами, словно море кораблями, переполнилась лазурь…» Так сказал поэт. Но где эта лазурь? Пасмурный, дождливый день. И, может быть, еще долго-долго будут говорить об этом апрельском дне. Почему так рано умирают поэты? Не страшно умереть молодым, если ты уже что-то успел сделать. «Думами-думами, словно море кораблями… Будет бой огневой! Смех будет, плач будет перламутровый…» А что это значит: «перламутровый плач»?.. У кого спросишь? Если б у самого Тычины… О, великая неизведанная страна Поэзия, как найти свою дорогу к ней?

Они приходят на квартиру старой одинокой вдовы, у которой Толя снимает комнатушку. Пьют чай с бубликами. Потом, сунув Марату какой-то журнал, Толя упрямо склоняет голову над учебником.

А поздно вечером ложатся на одну кровать. Валетом.

Это им не впервые.

4

Прежде чем читать рукопись, Плахоття, блеснув гигантскими очками, изрекал:

– Сократить!

Страдальческое выражение на лице автора делало секретаря еще непреклоннее.

– Все на свете можно сократить.

– Даже «Войну и мир»? – спросил как-то Толя.

– Еще как!

Однажды Толя, написав репортерский отчет на страничку, подколол к ней десять листков чистой бумаги. Плахоття пощупал: «Ого! Сократить…» – «На сколько?» – «Наполовину!» – «Ладно, – сразу согласился Дробот, – но сперва прочитайте…»

С тех пор Плахоття, хмурясь, просматривал каждую его рукопись и только после этого – зато еще тверже – произносил свой приговор.

Но и после сокращения Плахоття читал лишь то, что должно было немедленно идти в набор. Всем остальным материалам предстояло пройти еще одну операцию.

– В чистилище! – объявлял Плахоття.

И сотрудник направлялся в маленькую комнатку, где за узким коричневым столом сидел очень тихий человек с седыми усиками под приплюснутым носом. Старомодное пенсне на черном шнурочке казалось случайным на его широком лице. Потирая покрытое редкими волосами темя, он читал, смакуя каждую фразу, иногда, отложив ручку, заглядывал в словари, высокой стопкой лежавшие сбоку на столе, и снова колдовал над рукописью.

Вот этот редакционный закоулок Плахоття называл «чистилищем», а Степана Демидовича – чабаном точек и запятых. «Не совсем точно, – улыбался Степан Демидович, – да уж лучше быть чабаном, нежели овцой».

Дробот охотно присаживался к столу и с любопытством школьника следил за пером Степана Демидовича. Вот оно одним росчерком отсекло полфразы. Толя тихо охает. Глубоко сидящие глаза Степана Демидовича с ироническим сочувствием смотрят на него сквозь стекла.

– Прошу вас, прочитайте вслух, – говорит он.

Дробот читает фразу вслух и удивляется. С какой силой она зазвучала – стройная, мускулистая. Исчезла пена лишних слов. Какая там пена! Свинцовый груз…

Когда же, когда ты постигнешь эту святую премудрость, ведь время бежит, как кровь из раны, и тебе уже двадцать?

Он с завистью смотрит на толстые словари, возвышающиеся на краю стола. Сокровища, сокровища! А в руках у него лишь медяки.

– Дело не только в том, – продолжает Степан Демидович, – чтоб отвеять мякину и чтоб каждое слово попадало в цель. Вы знаете, что такое точка? Думаете, ткнул пером – и все. След мухи на листе… Нет! Один умный писатель сказал: никакое железо не может с такой силой вонзиться в человеческое сердце, как вовремя поставленная точка.

Дробот не успевает спросить, кто это сказал. Перо Степана Демидовича снова в действии. Тонким крючком вытаскивает оно откуда-то, чуть ли не из конца фразы, главное слово и ставит его вперед. Только что это слово барахталось, как щенок в корыте, а теперь подняло голову, повело шеренгу за собою. Дробот, улыбаясь, качает головой.

Иногда Степан Демидович откладывает перо и ворчит:

– Пора, пора самому бурьян выпалывать.

Дробот берет ручку и придирчиво перечитывает свои странички. Выпалывает слова-паразиты, отвеивает мякину.

– А тут, видите, как густо, – показывает Степан Демидович. – Прорывочка нужна! Знаете, как выращивают сахарную свеклу? Каждому корню нужны солнце, воздух и грунт. А если слишком густо, вырастут тоненькие хвостики.

Однообразная и кропотливая работа, видимо, не тяготила Степана Демидовича. Глаза его светились тихой радостью, когда он говорил: «Кажется, в сегодняшнем номере ни одной ошибки».

А когда выдавался свободный часок, Дробот заводил с ним разговор на литературные темы. Смолоду Степан Демидович писал стихи. Смолоду! Значит, еще до революции? Дроботу это казалось невероятным. Тогда жили и писали Леся Украинка, Иван Франко, Михайло Коцюбинский. И уже действительно чудо то, что их видел, слышал Степан Демидович.

Великие имена. Старые названия журналов, альманахов, вестников. И жгучие строчки – отзвуки бурь, что бушевали и бушуют на земле. Украинская муза – гонимая и затравленная, – сбивая до крови ноги, шла своим тернистым путем.

Торжественные слова вызывают у Дробота прилив горячего чувства.

– Вы настоящий поэт!

Степан Демидович качает головой:

– Нет. Поэта не вышло. Была искра – огонь не разгорелся. Кого винить? Возможно, самого себя. Однако пишу. Прозу. Может, поздно? Может, не хватит сил? Все теперь иначе… Новый день нового жаждет слова. А какое оно, это слово? Литература – великое и святое дело, и надо быть мужественным с глазу на глаз с собой.

У Толи холодеет в груди. Какие испытания ждут его? Надо быть мужественным. Может быть, доведется когда– нибудь сказать и о себе: была искра…

– А кто у нас здесь настоящий писатель? – спрашивает он.

– Кто? – отрываясь от своих мыслей, переспрашивает Степан Демидович. – Конечно, Филипп Остапович. Тоже нелегкий путь, но десятки лет в литературе. Повести, новеллы, фельетоны… Его знают все!

– Он, кажется, член «Плуга»?

– А какое это имеет значение?

– То есть как? Идейная позиция писателя…

– А она, эта позиция, – улыбается глазами Степан Демидович, – не определяется членским билетом. «Плуг», Союз пролетарских писателей, «Молодняк», «Литературная ярмарка»… Слишком много шуму. И склок, и желания выскочить вперед: мы самые хорошие, мы – авангард. А все остальные тянут назад… Есть суд более строгий и справедливый.

– Какой же это?..

– Народ и время, – поднимает палец Степан Демидович. В другой раз Дробот горячо заспорил бы и стал отстаивать свой любимый «Молодняк». Но сегодня что– то в воспоминаниях Степана Демидовича растревожило его.

– А что вы пишете? – спросил Толя и смутился. – Простите, об этом, кажется, не полагается спрашивать?..

– Размахнулся широко. Может быть, роман… Строю, строю, а все еще только – фундамент. Многое пока и самому видится как в тумане… Помните пушкинское: «И даль свободного романа я сквозь магический кристалл еще не ясно различал». Но у него был «магический кристалл», – Степан Демидович невесело засмеялся.

Толя молчал. Прикусил губу и мрачно уставился в коричневый стол. У него еще десятки вопросов, но на них он должен ответить прежде всего сам.

– Вы здесь, Степан Демидович, целехонький день. Когда же писать?

– О, ночь длинна.

После такого разговора Толе Дроботу не спится. Он сидит до рассвета, бормочет свои и чужие строфы, шелестит бумагой. В соседней комнате, проснувшись среди ночи, вздыхает старуха хозяйка: «А керосин, хлопче, недешево стоит!..»

Но на следующую ночь молодой сон берет над ним верх. Толя просыпается утром румяный, крепкий и жестоко корит себя за потерянные часы.

Игорь, входя в комнату Степана Демидовича, растерянно бормотал:

– Простите…

Ему было неловко утруждать занятого человека, да к тому же Степан Демидович давнишний коллега его отца на учительской ниве.

– Заходите, заходите, голубчик. Чем сегодня одарила вас муза?

Игорь смущенно улыбался, однако ревниво следил за каждым движением пера Степана Демидовича. И если перо это вторгалось в текст, отыскав-таки грамматическую или синтаксическую ошибку, Игорь страдальчески морщился, но молчал. Когда же Степан Демидович безжалостно зачеркивал какое-нибудь слово и над ним четко выводил другое, Игорь, упрямо сдвинув брови, углублялся в словари. Иногда он у самого Гринченко находил подтверждение своей правоты. Что ж, Степан Демидович с удовольствием признавал, что и впрямь употребленный Игорем синоним точнее, характернее, и уступал.

Хозяин словесного чистилища ставил в уголке свою подпись и дружелюбно улыбался. Растроганный Игорь Ружевич сердечно благодарил, и оба расставались довольные друг другом.

Только Марат не любил задерживаться у стола Степана Демидовича. С независимым и деланно равнодушным видом он клал на стол свои листочки и торопливо говорил:

– Я погодя зайду, товарищ Рудинский.

Не обращаться же ему на старорежимный манер по имени и отчеству. Не рассыпаться же в любезностях, которые он терпеть не может, но без которых Степану Демидовичу, видно, и минуты не прожить: «Пожалуйста…», «Очень вас прошу…», «Простите…»

– Я погодя…

– А вы присядьте, пожалуйста, товарищ Стальной, – радушно приглашал Степан Демидович, берясь за его рукопись.

Тут-то и начиналась для Марата пытка. Он принужденно улыбался, когда Степан Демидович, читая его корреспонденции, молча ставил запятые и решительно вычеркивал такие выражения, как «текущий момент» или «на данном этапе». Он недоверчиво хмурился, когда Степан Демидович терпеливо доказывал ему, что не следует – без особой необходимости – употреблять иностранные слова, и случалось, чтоб доказать, что и он не лыком шит, упрямо стоял на своем.

– Так лучше, я тут делаю политический акцент… – заявлял Марат и с вызовом смотрел на законодателя словесной премудрости: «Может, в запятых ты и больше смыслишь, а уж что касается политики, так ты, беспартийный, – цыц!»

Степан Демидович шел на уступки:

– Возможно. Но если вам так уж хочется написать, что оратор констатирует, то помните: в этом слове только одно «н».

Марат, покраснев как рак, вычеркивал лишнее «н» и, схватив свои листочки, поспешно выходил.

Как-то раз Марат столкнулся в коридоре с Крушиной, на ходу просматривавшим какую-то рукопись. Редактор остановился и, поскребывая бороду, показал глазами на дверь, за которой сидел Степан Демидович:

– Какие богатства в этой голове! Так знать язык! Так чувствовать силу и музыку слова! А мы…

Крушина махнул рукой и прошел к себе в кабинет, провожаемый безмерно удивленным взглядом Марата. Что ж это происходит? Марат почувствовал себя глубоко оскорбленным за Крушину. Как он, этот беспартийный спец, осмеливается делать замечания самому редактору? Если даже заметил что-нибудь не то – молчи! И что это за порядки: редактор сам идет в чистилище со своей передовицей? Вызвал бы этого Рудинского к себе и дал бы ему понять, что значит передовая статья в газете. Да это же политическая установка для целой области! Какое же он имеет право там ковыряться!

И впервые Марат почувствовал минутное разочарование в Крушине. Как жаль, что у человека, который должен быть железным борцом, есть такие слабости!

5

Возле стола редактора сидел молодой парень и напряженно вглядывался в каждого, кто входил в комнату. Карие глаза под длинными ресницами светились такой радостью и таким наивным любопытством, что присутствующие не сразу обращали внимание на его худое желтое лицо с крепко сжатыми бескровными губами.

На острых плечах казалась слишком широкой сорочка из небеленого полотна, выстроченная по вороту и на груди тонкой сине-розовой мережкой. Линялые, когда-то, должно быть, синие штаны прятались в порыжевших сапогах. В одной руке он держал картуз, на другой – рукав от локтя был подогнут кверху и приколот большой булавкой.

Все старались не смотреть и невольно поглядывали украдкой на от резанную по локоть руку, и сразу понимали, кто это. А он жадно всматривался в каждого и старался угадать имена и фамилии, которые встречал в газете. Все казалось ему необыкновенным. Вот она – редакция! Сюда ночами, завесив окна, писал он при коптящем каганце свои короткие заметки. Отсюда получал письма, печатные буковки которых вызывали в нем почтительный трепет. Редакция… Тут рождалась газета, которую он прочитывал от первой и до последней строки, и все в нем пылало от тех горячих слов, которыми кричали столбцы.

Лавро Крушина стоял за столом, в беспорядке заваленным газетами, книгами, бумагами, и сияющими черными глазами взглядывал то на парня, то на редакционных работников, которые собрались в кабинете.

– Это, товарищи, – начал он почти торжественно, – наш дорогой селькор Панас Шульга. А еще мы знаем его под другим именем – теперь это уже не секрет: «Стальное перо»… Вот это он и есть – стальное перо, которое не щадит классовых врагов. Мы пригласили товарища Панаса, когда поправится, приехать к нам. Он, видите, и удрал из больницы… А это наша редакция. Панас, присмотрись получше, может, и здесь надо кого-нибудь, если не стальным, то гусиным пером пощекотать.

Он засмеялся. А Шульга, поворачивая стриженую голову, еще пристальнее оглядел всех. Плахоттю, сидевшего напротив, у другого конца стола, Рудинского, Таловырю, пожилую машинистку в очках, потом их троих – Толю, Игоря и Марата, в которых с удивлением угадал своих однолеток, и, наконец, Наталку, робко притулившуюся у двери.

– А теперь расскажите нам, товарищ Панас, с чего все началось. – Крушина подбадривающе улыбался Шульге.

– С чего? С собаки…

– С собаки? – засмеялся Крушина.

Шульга, не поднимая головы, хмуро сказал:

– Собаку мою отравили.

– Вот как! – посуровел Крушина. – Когда же это?

– Как про самогонщиков написал.

– Выходит, еще в прошлом году.

– Ага… А потом колодезь…

– А что с колодцем?

Шульга на миг поднял смущенный взгляд и снова уставился в пол.

– Накидали… всякой дряни в колодезь. Это когда я лесокрадов пропечатал.

– И насчет этого взяточника в милиции?

– Ага…

– А дальше…

– А дальше пошли записки. Каждую неделю – записка…

– Видите, – Крушина взмахнул над головой какой-то бумажкой. – Здесь кулацкая контрреволюция, уже не кроясь, оскалила зубы: «Будет тебе, писаке, то, что твоей собаке». Даже рифмует, подлец. Грамотный… А вот еще: «Скоро мы твои стальные перья тебе же в глаза воткнем…» Вот как! Но и это еще не все. Слушайте дальше: «Коммуния! Получишь торбу пшеницы в распоротый живот. А больше не дадим…» Это я себе на память переписал некоторые цидулки. Оригиналы, так сказать, – в прокуратуре. Это документы! По ним историки через сто лет будут изучать наши дни. Может, когда-нибудь вспомнят и нашу газету, и селькора Панаса Шульгу, которому кулачье грозило: «Получишь торбу пшеницы… А больше не дадим!»

– Да пришлось дать! – сказал Шульга, взмахнув обрубком руки. Лицо его медленно наливалось краской. – Рабочий класс пятилетку строит, так? – Он поднялся и заговорил охрипшим голосом: – Крестьянство колхозы строит, так? А они по триста, по пятьсот пудов хлеба в ямах гноят!.. Живоглоты или пауки, так?.. А мы им резолюцию, как Мусий Копыстка[2]2
  Мусий Копыстка – герой пьесы украинского драматурга М. Кулиша «97».


[Закрыть]
: трах-тарарах, не спрячете! Потому…

Он запнулся и сел, тяжело дыша.

Все молчали.

Марат сжимал кулаки. Ему хотелось что-нибудь крикнуть. Толя сурово сдвинул брови. Игорь не сводил опечаленных глаз с рукава, заколотого булавкой. А побледневшая Наталка прятала дрожащие руки.

И снова заговорил Крушина:

– Намного легче было бы нам скрутить кулака, если бы не лжепартийцы, как этот председатель сельсовета Чугай. Хитрое, продажное ничтожество. Но есть на них стальные перья! Друзья, мы живем в такие времена, каких не знала история. Великая революция творится на селе. Рождается коллективная жизнь. Приходит конец хищно-собственническому болоту. Мы с вами должны зорко различать и новые ростки, и всякую гнусь, что зубами и когтями держится за старое. Сколько нам нужно силы, и прежде всего – никогда не будем об этом забывать – силы идейной. Я бы сказал еще: силы душевной. Она не позволит нам впасть в слепое озлобление. Чем суровей наша борьба с врагом и со всякой дрянью, тем больше здесь, – он ударил себя в грудь, – должно быть душевной щедрости и доброты.

На щеках у Крушины выступили красные пятна, и его борода казалась еще чернее. Он тяжело перевел дыхание, сдерживая хриплый кашель, рвавшийся из груди.

– Кто хочет добреньким быть, сторонится борьбы, тот истинного добра не совершит. Сладкими словами революцию вперед не двинешь. Но и тот, кто лишь злобой к врагу дышит и ничего за этим увидать не способен, тоже не ленинским путем идет. Борьба…

Слова Крушины оборвал кашель.

Шульга смотрел на редактора. Худое, напряженное лицо селькора о чем-то молча вопрошало. О чем он думал? Что он вспоминал? Может быть, те минуты, когда вглядывался в размашистую подпись на редакционных письмах – «Л. Крушина» и в его представлении вставал могучий человек с громовым голосом.

Крушина, отвернувшись к стене, кашлял.

В ушах еще звучало последнее произнесенное им слово: борьба… Оно гремело повсюду. На газетных полосах. На улицах. На многолюдных собраниях. Под крышами и стрехами в семейном кругу, который ныне стал тесен для всех. Борьба… Недавняя революция, кровь которой еще не успела высохнуть, придала этому слову всевластную силу. Меркли вечные законы, рушились каменные скрижали, слово это било в набат, бурей врывалось в жизнь и спрашивало каждого: «Кто ты? С кем ты?» И приходилось отвечать. Ничего более святого не было на свете. Все, что раньше называлось мечтами о счастье, идеалами грядущего, все слилось и переплавилось в потоке кипящей лавы – борьба! И ничего более святого на свете не было.


Когда наступила тишина, Шульга сказал:

– Я трактористом хотел стать. А теперь – на что мне моя сила? – Он шевельнул обрубком руки и вдруг задыхаясь зашептал – Они схватили меня у околицы. Из района в село я возвращался… Бросил письмо в поезд, а то на почте открывают… Схватили и руки выкручивают: «Писака? Мы тебе покажем… Какой рукой писал?» Прижали меня к дереву. Там дуб у дороги растет…


«Этой рукой? А ну, рубай палец за пальцем! Рубай выше…»

– Ох! – выдохнула Наталка, прижимая руки к Груди.

Шульга сурово посмотрел на нее:

– Не ушли!.. Подводы затарахтели, они и кинулись наутек…

– Не утекли! – мягкий голос Крушины налился ненавистью. – Будет суд. Именем революции и трудового народа. И Чугай – этот мерзавец – тоже сядет на скамью подсудимых. От редакции общественным обвинителем выступит Олекса Плахоття. Пускай все знают, что мы никому не дадим в обиду наших селькоров.

Он подошел к Шульге и положил ему руку на плечо:

– А пока, козаче, поедешь в Ливадию. В Крым. Слышал, что оно такое? Там царь гулял-пировал. Теперь в царском дворце крестьянский санаторий. А царям – шиш!.. Как в «Интернационале» поется: «Кто был ничем, тот станет всем!» Понял? И чтоб я больше этого не слышал: «На что мне сила?» – Крушина тряхнул Шульгу. – Откуда эти разговорчики? Силы нужно о-го-го! Осенью пойдешь учиться. Агрономом станешь. Не одним, а двадцатью тракторами управлять будешь. Тысячи гектаров засевать. Понял?

Шульга кивнул головой и тихо сказал:

– А еще… Я хочу в газету писать.

– Молодец! – растроганно воскликнул Крушина. – Вот это по-нашему. Учись, Панас, и приходи к нам. Именно таких, прокаленных огнем, нам и надо. Как, товарищи, возьмем к нам в газету селькора Шульгу?

– Хоть сегодня! – крикнул Марат и подскочил к Шульге. – Вместе будем гадов добивать!

Шульга встал. Они восторженно смотрели друг на друга. И так же смотрели на них Толя и Игорь, немного завидуя Марату, который первым догадался сделать то, что хотелось каждому из них.

Потом к Шульге подошел Степан Демидович.

– Я хочу выразить вам свою искреннюю благодарность за все, за все. – Он приложил руку к груди и поклонился. – Не только вот их, молодых, – Рудинский показал на Марата, – а и меня, седого недотепу, вы многому научили.

Не время и не место было сейчас распространяться. Да и как об этом скажешь? Рудинский махнул рукой и отошел.

Шульга удивленно поднял брови. А Крушина, потирая руки, закончил:

– Ну, вот и поговорили ладненько. А теперь, – уже деловито добавил он, – мы с Панасом пойдем в окружком партии. Товарищи хотят познакомиться с нашим селькором. А вы, друзья, к столам! Работа-забота… Ведь и завтра, имейте в виду, люди будут ждать нашу газету.

6

– А теперь можно и подымить, – сказал Дробот, и они вышли в коридор. Игорь не курил, но присоединился к компании. Удобный случай если не закончить, то продолжить очередной спор.

– Читать нужно все! – убеждал он Марата. – Все интересное, все, что будит мысль.

– А если мне неинтересно? – тряхнул чубом Марат. – Почему это я должен читать всякую муру какого– то буржуазного писаки? Ты сам говоришь, что он не по– марксистски освещает войну.

– Ну так что? Надо знакомиться и с такими взглядами. И делать свои выводы. Он показал трагедию поколения…

– Опять трагедии?.. Твой писака – пацифист. Я читал статейку об этом «Западном фронте». С меня хватит.

– А этот чудак, – Дробот кивнул на Игоря, – хочет сам разобраться. И иметь собственное мнение. Зачем? Проглоти статейку – и всё.

Марат толкнул его локтем:

– Ох, и любишь ты шпильку подпустить.

– А «Огонь» Барбюса ты читал? – допрашивал Игорь.

– «Огонь» прочитаю. Это у меня на очереди.

– Долго твоя очередь тянется, – сказал Толя и предусмотрительно отступил на шаг.

– А ты читал?

– Как же! – Толя сделал несчастный вид. – Игорь заставляет. Дохнуть не дает.

– Знаете, сколько у меня нагрузок? – уже раздраженно заговорил Марат. – Бюро. Комсомольский клуб. Политчитки на заводе…

– Оно, конечно, так, – согласился Игорь. – Но и на всякую трепотню немало времени тратим.

– Что? – вспыхнул Марат и, не найдя что сказать, цветисто выругался.

Рядом прозвучал спокойный голос Степана Демидовича:

– Молодой человек! Здесь редакция!.. Да и в любом месте такая словесность не украшает.

И прошел, блеснув стеклышками пенсне.

Игорь пробормотал ему в спину:

– Простите, Степан Демидович…

– Подумаешь! – выпятил губу Марат. – Интеллигентские нежности. Не слышал он рабочего мата… А ты чего лезешь: «Простите…» Ведь загнул-то не ты?

Игорь вздохнул:

– Ничего ты не понял.

– Иди ты…

Игорь глянул на Марата поверх очков и молча ушел в комнату.

Может быть, впервые лицо Марата показалось Дроботу неприятным, чужим.

– Игорь прав. Надо зайти к Степану Демидовичу и извиниться.

– Еще чего? Чхать я хотел на этого грамотея и всякие там «пардон, мусью»… Гимназий мы не кончали.

– При чем тут гимназии?

Толя был поражен тем, что Марат говорит о Степане Демидовиче с такой неприязнью.

– Опять этот чабан точек и запятых! Долбит, как дятел: «Язык, язык!..» Аполитичность из него так и прет…

Удивленный взгляд Дробота только усилил возмущение Марата.

– Чего вы танцуете вокруг этого ходячего книжного шкапа? Ты с каждой строчкой бежишь, и начинается: «Рифмы! Метафоры-семафоры!..» Игоря медом не корми – дай только о каком-нибудь словечке спросить. И сидят, ковыряются в словарях… Ерунда с хреном! Дело не в запятых, а в пролетарской сути.

– Дурак!

Может быть, Дробот сказал это слишком громко?

– Эй, петухи! – окликнул их Крушина, неведомо когда возникший рядом. – До ножей еще не дошло? А ну, заходите.

Толя и Марат поплелись за редактором.

Крушина расхаживал позади стола и, поглядывая на надутые лица друзей, рассевшихся как можно дальше друг от друга, едва сдерживал улыбку.

– Я слушаю.

Марат буркнул:

– Пускай он…

Дробот поднял брови:

– Почему я?

Тогда Марат заговорил быстро и горячо. Но вдруг на полуслове умолк, уловив ироническую искорку в глазах Крушины.

– Так, так, хлопчики, – потер руки Крушина. – Не впервые я слышу эти разговоры. А скажи мне, Марат, кем был Ленин?

– Ленин?.. Профессиональным революционером.

Вождем.

– Это само собой. Но прежде всего он был интеллигентом. В самом глубоком понимании этого слова. И именно поэтому он стал великим революционером.

Первый признак того, что Крушина волнуется, – красные пятна на щеках как нарисованные; черные глаза подернулись влажным блеском; сжатый кулак то подымался, то с силой падал на стол.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю