355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Журахович » Киевские ночи (Роман, повести, рассказы) » Текст книги (страница 4)
Киевские ночи (Роман, повести, рассказы)
  • Текст добавлен: 15 августа 2018, 12:30

Текст книги "Киевские ночи (Роман, повести, рассказы)"


Автор книги: Семен Журахович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 35 страниц)

Те, что шли поблизости, переглянулись, молчание стало еще тягостнее. «Нет, нет, не может быть! – говорила себе Марьяна. – Пускай меня убьют. Пускай. Но не могут же они убить столько людей. Ну, проверяют документы. Ну, ищут кого-то. Но детей же они не тронут. Если меня убьют, Ганна его возьмет».

Она машинально переставляла ноги и, когда увидела, что люди сбрасывают в кучу вещи, оставляют чемоданы, повозочки с мешками, тоже сняла свой рюкзак и хотела уже отойти, когда чья-то рука вырвала у нее сумку. Она успела увидеть, как сумка полетела на траву, где уже лежали сотни, тысячи сумок, портфелей, узелков, в которых были, наверно, деньги или, может быть, какие-нибудь ценные вещи, которые приказано было взять с собой. А между сумок и узелков валялись документы, тысячи паспортов, брошенных в ту же кучу.

– Мама, я песика не отдам, – прошептал Левик, – не отдам.

Он одной рукой судорожно обнимал ее за шею, а другой придерживал плюшевую собачку, мордочка которой со стеклянными пуговками глаз выглядывала из-под его куртки. Непонимание происходящего да еще спокойное, как ему казалось, лицо матери удерживали его от того, чтобы закричать. Марьяна знала: стоит ему увидеть слезинку у нее на глазах – и ребенок захлебнется в отчаянном плаче.

Ганна шла рядом и, сама себе не веря, повторяла все одну фразу:

– Да брешет он, брешет Иванчук, пьяная морда… Ты не верь ему, Марьяна. Напугать хочет…

Она первая заметила впереди большую группу людей – человек, может быть, полтораста, которые – мужчины и женщины вместе – раздевались догола. Эсэсовцы ударами дубинок подгоняли их. Какая-то женщина вцепилась немцу в горло и плевала ему в лицо. Через мгновение она исчезла под солдатскими сапогами. Потом мелькнула фигура растрепанного паренька, лет пятнадцати, не больше. Он швырнул камнем в эсэсовца, прыгнул на него и вырвал автомат. В тот самый миг, когда они увидели исполненное лютой ненависти лицо мальчика с огромными глазами, автоматная очередь другого эсэсовца сбила его с ног.

– Брешет, пьяная морда, – помертвелыми губами повторяла Ганна только для того, чтобы отвлечь внимание Марьяны. Но та уже увидела голых и остановилась: «Пускай убьют на месте, не разденусь».

И тут произошло то, чего никак не. могли ожидать ни Марьяна, ни Ганна, ни тем паче исполненный важности и сознания собственного превосходства бригаденфюрер войск СС, издали холодными серыми глазами наблюдавший, как осуществляется «акция», перед которой бледнеет и меркнет пресловутая Варфоломеевская ночь.

Рядовой солдат вермахта Курт Глейриц, раненный в голову в июльских боях под Киевом, после госпиталя попал не в свою пехотную дивизию, а в зондеркоманду и считал, что ему повезло. В этот день, с самого утра, он стоял возле яра и вместе с другими следил за тем, чтобы люди, которых гнали под пулеметы, не отбегали в сторону, не бросались врассыпную. Если кто-нибудь пытался бежать, Курт Глейриц посылал вслед короткую очередь из автомата. Если его пуля не догоняла, стрелял следующий эсэсовец, стоявший немного дальше.

Справа, на склоне горы, раскинулась роща, щедро расписанная красками осени. Курт Глейриц все чаще отрывал свой взор от того, на что обязан был смотреть, и глядел на рощу. А напротив он видел другой берег глубокого оврага, и берег этот тоже радовал и тешил его взгляд. Там простирались желтеющие поля и зеленели сады какой-то деревеньки. Курту Глейрицу казалось, что, когда он смотрит на этот незнакомый и все же чем-то близкий пейзаж, у него не так болит голова. В воображении вставал родной Альтендорф, где он, Курт Глейриц, почти пятнадцать лет учил детей. Там, под Дрезденом, сейчас тоже осень, бронзовые листья и тишина. Он жаждал тишины!

Голову сжимали железные клещи; временами красная пелена застилала все вокруг. Он покачнулся, подступила тошнота, он едва переборол ее, стиснув зубы и жадно вдыхая напоенный осенними ароматами воздух, который тоже напоминал ему саксонскую осень под Дрезденом.

Голова болела все сильнее, стучало в висках. Все чаще подымал он запавшие глаза на солнце, но оно, точно прикованное к месту, светило и светило, било прямыми лучами ему в набрякшее лицо, усеянное мелкими каплями пота.

Курта Глейрица долго убеждали в том, что Гитлер по предначертанию господню освободил его от химеры совести и морали во имя всемирного господства нордической расы. И все же он, недавно тихий учитель в Альтендорфе, с нелегким сердцем осуществлял свою высокую миссию на Востоке. Бессонными ночами в госпитале Курт Глейриц, вопреки всем предписаниям и приказам, разрешал себе то, что было строжайше запрещено солдатам фюрера, – он разрешал себе думать. И – что еще опаснее – он стал думать о войне. С тех пор каждый новый день в этой непонятной и чужой ему стране казался все более долгим и тяжким.

А этому дню, наверно, и вовсе не будет конца. Он продлится всю его жизнь. И до последнего вздоха ему будут видеться позеленевшие лица, рты, разорванные в последнем крике, глаза, из которых кипятком выплескивается черный ужас. Пока жив, не умолкнут в его ушах отчаянный детский вопль, стоны, проклятья.

О, как болит голова! Прикованное к месту солнце слепит глаза. Когда же оно зайдет, когда кончится этот день? «Майн либер готт!.. Зачем убивать детей? Ведь я учитель…»

Курт Глейриц обвел вокруг затуманившимся взглядом, и вдруг перед ним дивом дивным предстало прекрасное видение. Оно встало над людьми, над смертью, и даже солнце померкло пред ним. Мадонна, рафаэлевская мадонна, любовно прижав к груди сына, шла прямо на него. С ее головы на плечи волной спадал коричневый покров, длинный, до самой земли. Но не по земле шла мадонна, а по легким облакам, клубившимся под ее ногами. Это не пыль, нет, сказал себе Курт Глейриц, это облака, дымчатые, прозрачные.

Сколько раз он приходил к ней и, завороженный, стоял в мраморном зале Дрезденской галереи! Теперь она сама явилась к нему, пришла сюда. В очах ее боль и мука, но какой величавый покой на бледном лице, сколько силы в ровной поступи, какая безмерная любовь в этих тонких, белых руках, держащих младенца! С немой тревогой вглядывается она в этот страшный мир, без слов, одним лишь взглядом вопрошая: «Что ждет сына моего?»

О, как болит голова, как сжимаются вокруг нее раскаленные обручи.

Курт Глейриц протер глаза. Мадонна идет. Рядом с нею не святая Барбара, как у Рафаэля, а старая женщина с широким, изборожденным морщинами лицом, суровым, неподвижным, исполненным неразгаданной тайны. Мадонна!.. Вот она тихим ласковым жестом коснулась головы мальчика, пригладила прядку волос, упавшую ему на глаза. «Что это? Что это?» – хочет крикнуть Курт Глейриц, в суеверном страхе и восторге вглядываясь в невероятное и вместе с тем живое видение. Она идет, идет к нему! Преодолевая боль и муку, она улыбнулась младенцу, улыбнулась и вся засияла… Курт Глейриц исступленно крикнул, с силой бросил наземь автомат и, воздев руки, пошел ей навстречу: «О, мадонна!»

Порывистым движением Марьяна заслонила ладонью лицо Левика, чтоб он не видел, не испугался, а сама растерянно посмотрела на Ганну. До ее слуха не дошло, как офицер что-то крикнул солдату пронзительным голосом. Услышала лишь негромкий сухой треск. Солдат, застывший пред ней на коленях, вдруг уронил голову на пыльную траву, склонился к самой земле. Второго выстрела Марьяна уже не слышала, покачнулась и, когда Ганна выхватила у нее ребенка, упала навзничь все с тем же выражением немыслимого покоя на прекрасном лице.

– Будьте вы прокляты, людоеды! – неистово кричала Ганна. – Будьте прокляты во веки веков.

Она шла и шла на офицера, выкрикивая проклятия, а он пятился и раз за разом стрелял. И все же Ганна шла, кричала и шла. Ее руки, темные, морщинистые, с набрякшими венами, никогда в жизни, верно, не целованные руки, заливала кровь. Кровь убитого уже ребенка смешалась с ее собственной. Наконец она остановилась, глянула под ноги, словно выбирая место, где упасть, и, не выпуская ребенка, свалилась на бок.

Тогда другие солдаты, никакой мадонны в этот день не видевшие, сбросили трупы обеих женщин и Курта Глейрица в яр, а следом за ними – со всего размаха – швырнули в овраг окровавленное тело мальчика, который и мертвыми руками крепко сжимал плюшевую собачку.

Шел сотый день войны.

8

Целый час, а может быть, и больше Женя шла с матерью и тетей Дорой, никого вокруг не видя, ничего не слыша. Лица людей расплывались как в тумане, голоса звучали приглушенно, словно откуда-то из другого мира. Собственно, звучали они рядом, но Женя была безмерно далека от всего, полна до краев глубоким чувством, которое не выразить и тысячей слов и которое можно было передать одним-единственным словом: «Сашко». На разные лады – то шепотом, то молча, то с улыбкой, то со вздохом – она повторяла: «Сашко, Сашко…»

Не думала о том, что будет с ней, с ее близкими. Была уверена, что ничего дурного не может случиться, что из любого положения найдется выход, потому что самого страшного в жизни она избежала. Самого страшного!

Терзалась, не жила, умирала при мысли, что Ярош потерян навсегда, а вот нашла его, стала наперекор злой судьбе его женой. «Ох, Саша!..» Женя закрывала на миг глаза и шла как зачарованная, осторожно, чтоб не пролить ни единой капли переполнявшего ее счастья.

Какой теплый день! Какое солнце! Его лучи мягко, ласково касаются ее лица. Точно Сашины губы.

Она не замечала ничего. Ни окон, крест-накрест заклеенных полосками бумаги, ни разбитых витрин магазинов, ни обгоревшего трамвая, что застрял на пути, ни одиноких фигур, жавшихся у домов и в подворотнях и провожавших ее испуганными взглядами.

Она не замечала едкого запаха гари, плывущего в воздухе, и хлопьев пепла, которые ветер нес с пожарищ. Пепел неторопливо опускался на асфальт, на деревья, на лица людей.

А Женя шла как во сне. Ее разрумянившееся лицо словно освещено изнутри.

Кто-то резко дернул ее за рукав:

– …О боже мой! Ты не слышишь? Что с тобой, Женя?

Женя удивленно повернула голову и увидела в глазах матери пронизывающий страх и боль. А рядом шла ее сестра, тетя Дора, сгорбленная, с опущенной головой, равнодушная ко всему, что творилось вокруг. И не от материнского взгляда, а от этой обреченности, что согнула спину тети, погасила ее взор, у Жени сжалось сердце.

Она оглянулась: пожелтевшие, напряженные лица пробудили в ней глухую тревогу. Марево, плывшее перед глазами в синей прозрачности неба, развеялось, исчезло. Не стало ни неба, ни солнца. Женя невольно начала прислушиваться к отрывкам разговоров, к приглушенным возгласам и вздохам.

– За что, за что нам это все?

– Какое гетто? Что значит гетто?

– По всей Европе они уже устроили…

– Товарные вагоны? А куда?

– Почему всех сразу? Не понимаю, почему всех сразу?..

– Мой отец погиб во время петлюровского погрома.

– У меня братья на фронте. Знают ли они, что тут происходит?

– Я комсомолка. Как только выедем за город, я выскочу… Удеру к партизанам.

– Боже мой, стать бы деревом, птицей… Даже вот этим кирпичом. Его еще сто лет будет согревать солнце.

– Нет, жить надо человеком. А это… Это не жизнь!

Женя глубоко вздохнула. Марево развеялось без следа. Ей жаль было тех минут, когда она шла, ничего не видя, ничего не слыша, и стыдно перед этими людьми.

– А если мы погибнем? – услышала она за спиной голос молодой женщины.

Ей ответил глухой мужской голос:

– Лучшие люди – что уж мы? – гибнут сегодня на фронте.

– Я завидую им. Они знают, за что отдают жизнь.

– И мы знаем, за что. За правду. И за то, что мы советские люди.

– На фронте… У них оружие, они воюют, убивают этих зверей. А мы? Нас гонят, а потом засадят за колючую проволоку.

– Нас захватили врасплох. Это бывает и на фронте. А воевать можно везде. Нет у нас оружия, мы плюнем им в морду.

Взгляд Жени снова скользнул по застывшим лицам и невольно остановился на одном. Обрюзгшее, какого-то нездорового, зеленоватого цвета; сквозь большие очки близоруко смотрели выпуклые глаза, и то, что она увидела в этих глазах, заставило Женю вздрогнуть. В них было выражение унизительной угодливости, покорности, готовности отдать себя в рабство, служить, прислуживаться. И спина этого не старого еще человека была не сутула, а нарочито согнута. Он шел с краю, глаза его бегали, стараясь привлечь взгляды немцев и их милостивое внимание к себе, к одному себе.

«Этот уже пресмыкается… Этот станет их пособником в завтрашнем гетто», – подумала Женя и с гадливостью отвернулась.

А кто те двое, что идут у края мостовой, возле тротуара, и все время шушукаются? Почему они вырядились словно на праздник? На нем дорогой, видно впервые надетый, синий костюм. Чемодан в его руках сверкает отполированными замочками и уголками… На женщине легкое осеннее пальто, тоже новенькое, и красивая шляпка. Но достаточно взглянуть на их напряженные и испуганные лица, чтоб увидеть, что никакого праздника нет. Женя поняла: они хотят выделиться среди этой серой толпы. Хотят показать всем и прежде всего, конечно, немцам, что с этой толпой у них нет ничего общего.

– Вы знаете их? – услышала Женя чей-то голос.

Она оглянулась. Сзади шла высокая седая женщина.

– Нет, – покачала головой Женя.

– Вы так смотрели на них… Мне показалось, что вы знаете этих людей, – сказала седая женщина. – Я шла рядом с ними. Противно слушать… Знаете, о чем они говорят? Хотят выехать за границу. Родственники у них где-то в Америке. Вот и они хотят. Даже выкуп за себя немцам обещают… И будьте уверены, они с немцами договорятся! – Женщина с презрением посмотрела в ту сторону. – У меня сыновья на фронте, а эти…

Женя промолчала. «Эти с немцами договорятся». Теперь она знала, кто они. Знала если не их, то таких же, хищных и злобных мещан, для которых не существовало ни революции, ни войны, ни чести, ни правды. Для всего на свете они знали одно мерило – деньги. «Не хочу, не хочу сегодня думать о них», – сказала себе.

Чем дальше шли, тем напряженней становилась тревога, тем острее замечала Женя, что говорят люди, чем светятся их глаза.

За кладбищем, где произошла какая-то заминка, она велела матери и тете Доре подождать; решила одна пройти немного вперед и посмотреть. Может быть, здесь поблизости где-нибудь проходит железнодорожная линия, стоят эшелоны. Но сколько вагонов потребуется?.. «Почему всех сразу?»

Пройдя шагов тридцать, Женя поднялась на цыпочки, посмотрела через головы вперед. Она увидела нечто непостижимое: там раздевались. В зловещем молчании, под дулами автоматов раздевались взрослые и дети, мужчины и женщины. Движения, которыми они снимали с себя одежду, казались неестественными, точно они были под гипнозом. Зеленые солдаты не спеша, аккуратно складывали на огромные грузовики платья, пиджаки, пальто, женские блузки, детские сорочки, еще теплые от тел, с которыми только что расстались.

Раздетых гнали дальше, и они скрывались за пригорком. Лишь теперь до сознания Жени, которая все пребывала точно в полусне, которая видела и слышала одного только Сашка, лишь теперь до ее сознания дошло, что означает назойливый треск, доносившийся оттуда.

Все потемнело у нее в глазах. Женя кинулась назад: кто-то толкнул ее, на кого-то она сама налетела. Наконец она взяла себя в руки, огляделась вокруг. Там, где в замершей толпе она оставила мать и тетю Дору, все пришло в движение, слышались плач и стоны.

– Мама! – крикнула Женя так, что горлу стало больно, но она завопила еще громче – Мама!

Где-то впереди она услышала отчаянный мамин вопль:

– Женя, спасайся! Женя, умоляю…

На мгновение – через множество голов и спин – она увидела лицо матери, ее поднятую руку и сгорбленную фигуру тети Доры. Женя бросилась туда, но уже через несколько шагов потеряла их из виду и остановилась в растерянности. Мимо нее шли люди, они наталкивались на нее и обходили, как дерево, задевая локтями. Это уже была не та толпа, какую она видела час назад на улицах. Дыханием смерти повеяло из яра, и оно наложило свой отпечаток на тысячи лиц. У одних это вызвало стоны, рыдания и молитвы, в которых обреченные заклинали хотя бы на миг отсрочить последний удар. Они падали в глубины страха, судорожно хватаясь за своих близких, за воздух, за хрупкую соломинку воображаемой надежды. Другие выкрикивали проклятья, скрежетали зубами, охваченные ненавистью и одним желанием: скорей, скорей! Третьи, оцепенев от ужаса, с помутившимся умом, безучастно переставляя ноги, уже мертвые брели под пули.

Все завертелось в голове, туман застилал взор. Женя еще сознавала, что стоит у черты, за которой нет ничего. За этой черной чертой отчаяния – смерть или безумие.

– Саша! – вырвалось у нее вслух, и она сразу вспомнила все. «Я не могу, не могу… Я должна увидеть его. Он ждет, он ничего не знает… Мама, прости меня, я не могу сейчас умереть».

Открыв сумочку, она бросила под ноги паспорт, потом вынула профсоюзный билет. Еще дома подумала, что в нем не указана национальность. Держа профбилет в протянутой руке, она подошла к полицаю. Тот посмотрел на нее:

– Кто такая?

Женя молча ткнула ему билет, и он прочитал вслух:

– Ивга Мироновна Барабаш… Какого черта тебя сюда занесло?

– Я провожала знакомых, – сказала Женя. Голос ее звучал глухо, но естественно. Во взгляде полицая она не заметила никаких сомнений.

– Сидела б дома, дуреха, – бросил полицай и передразнил – «Провожала…» Вон подойди к тому офицеру, – он показал глазами на немца, стоявшего в нескольких шагах позади.

– Но ведь я не знаю немецкого.

– Он по-нашему говорит.

Все так же с билетом в протянутой руке Женя подошла к офицеру и сказала ему то же самое, только несколько обстоятельнее.

– Красотка, беленькая киевлянка, – промолвил офицер. – И так файно говорит по-украински… Однако очень нехорошо, что панна знается с жидами. Панне следует соблюдать себя…

«Петлюровский эмигрант, – мелькнуло у Жени в голове, – этот не отпустит».

– Отойдите к тем людям, – показал офицер в сторону, – и ждите, пока окончат акцию. Сейчас идти в город нельзя.

Женя взошла на холмик, где сидело человек двадцать мужчин и женщин, и обессиленно опустилась на траву. Все тело ее сотрясали сдерживаемые рыдания, они душили ее. Криком излить бы их, криком на весь мир: о-о…

Кто-то легко коснулся ее плеча. Женя резко повернула голову. Почти рядом, на полшага сзади, увидела седоголового мужчину с длинным худым лицом, на котором скорбно светились мученические глаза.

– Не надо так, – сказал он. – Будьте мужественны.

– Зачем, зачем? – простонала Женя.

– Надо жить, надо очистить землю от этих вампиров. Ведь вы молоды…

Этот голос, это лицо не успокаивали, – они вливали силы. Женя почувствовала себя лучше, дрожь прекратилась, но тяжелую голову клонило к земле.

– Смотрите туда, – сказал старик, – смотрите и запоминайте…

– Вы учитель? – почему-то спросила Женя.

– Да, – кивнул он головой, – я преподаю немецкий язык. Я рассказывал детям о Гёте и Шиллере, о Гейне… А вот эти черные души пришли к нам убивать.

Широко раскрытыми глазами он смотрел на бесконечное шествие. Шли с малыми детьми работницы-текстильщицы, шли с семьями старики сапожники и пекари с Подола, шли учителя, служащие, домашние хозяйки, шли школьники, старушки. Две женщины везли в повозочке седобородого деда с лицом библейского пророка, с исступленными глазами. Он подымал слабую руку, белые губы шевелились – и не понять было, то ли благословлял он живых и мертвых, то ли проклинал постылый мир, где звери могут стать властителями жизни.

Отчаянный вопль вонзился Жене в сердце:

– Ваня, любимый мой! Уходи, уходи отсюда!..

Смуглая молодая женщина отталкивала высокого однорукого мужчину, который держал ее ладонь в своей и что-то говорил, должно быть успокаивал. Лицо у него было бледное, но исполненное решимости, глаза с такой любовью смотрели на женщину, что та, забыв обо всем, просветлела.

– Ваня, родной мой, уходи…

Мужчина упрямо мотнул головой, обнял ее за плечи и громко сказал:

– Я тебя не оставлю.

Горячие руки взметнулись, обвились вокруг его шеи. Они застыли, прильнув друг к другу. Потом пошли, ни на миг не отрывая друг от друга взгляда, и во взгляде этом было все, чем красен мир: нежность, правда, преданность до последнего вздоха; все, что должно было через несколько минут погаснуть навсегда.

Кто он, этот однорукий Ваня? Может быть, он потерял руку в первых боях на границе? А может быть, на Халхин-Голе или в Испании, на полях Гренады? Сквозь какие смертельные схватки прошел он, чтоб оказаться здесь в этот проклятый день? И как он ее любит!

«Саша, Саша, – беззвучно плакала Женя, – я тебя нашла, я не могу погибнуть… Мама, прости меня, что я не пошла с тобой, прости».

– Посмотрите на офицера! – услышала она голос старого учителя. – Посмотрите – в руках стек. Чистокровный пруссак!.. Орден на ленточке. Это, верно, и есть рыцарский крест. Рыцарь…

Женя проследила за острым, ненавидящим взглядом учителя и увидела офицера с крестом на груди. Нет, у него не раздувались ноздри. Его лицо – тонкое, холеное – было равнодушно. Он смотрел и постукивал стеком по блестящему голенищу. Потом вынул портсигар, закурил. Сделал несколько шагов, повернул обратно. Он механически двигался взад-вперед, винтик бездушной машины, которая давила, умерщвляла, проглатывала людей.

Женя опустила голову. Не видеть, ничего не видеть. Ее мучила жажда, во рту пересохло, царапало в горле. Хоть бы глоток воды, один глоток! Что он говорит, этот старик, зачем говорит, когда надо или кричать, или окаменеть.

– Надо, надо смотреть. Мы расскажем, что тут произошло. Весь мир содрогнется, когда услышит. И сюда придут люди, и склонят головы, и посадят цветы да плакучие ивы. Смотрите…

– Я вас прошу, не надо, – простонала Женя.

Уже смеркалось, когда человеческий поток иссяк. Затих треск выстрелов, и от этой тишины Женя пришла в себя: «Что такое?»

К людям, сидевшим на холмике, – их собралось несколько десятков – подъехала машина. Из нее вышел долговязый офицер с неподвижным белесым лицом. «Как раздавленная вошь», – успела подумать Женя. К офицеру подскочил галичанин в немецкой форме и что-то сказал, показывая на Женю и других, замерших под холодным взглядом долговязого. Офицер произнес что-то резко, громко. Потом бросил еще одну короткую фразу, еще одну…

Учитель прошептал на ухо:

– Он говорит, что нас нельзя отпускать… Потому что в городе узнают и завтра начнут прятаться… Еще многие не пришли.

«Арестуют», – обожгло Женю новой тревогой.

Она увидела, как старый учитель встал и обратился к офицеру по-немецки:

– Я протестую против насилия. Вы не имеете права задерживать нас.


На неподвижном лице офицера шевельнулись желтые брови.

– Вы немец? – спросил он.

– Нет, я украинец.

– Как вы тут очутились?

– Я провожал своих коллег. – В голосе учителя зазвучал вызов. – Все думали, что людей вывезут, а тут произошла чудовищная бойня.

– Вы хорошо владеете немецким языком, – сказал офицер. – Вы поедете со мной в комендатуру. Нам нужны переводчики. – Обернувшись к солдатам, он бросил: – Выполняйте приказ.

– Я никуда не поеду, – резко отрубил учитель. – Я не буду служить убийцам.


Долговязый смерил его с головы до ног пустым взглядом и сел в машину, которая тут же двинулась.

Немцы и полицаи окружили холмик полукругом. Раздался окрик:

– Чего стоите? А ну… – послышалась брань.

Женя глянула на штатского с повязкой на руке, ее поразил хищный оскал большого рта с блестящими длинными зубами. Ока пошла вместе со всеми, но через несколько шагов остановилась так внезапно, что даже качнулась вперед. «Куда же нас ведут? Ведь это же туда?..» Сердце забилось громко-громко. Как бы в подтверждение страшной догадки, она почувствовала удар в спину.

– А ну, побыстрее… – Гнусная брань толкнула ее сильней удара.

«Лучше бы мне погибнуть сразу… Вместе с мамой. Зачем же я мучилась? Зачем?.. А как же Саша? Как же я его оставлю? И он не будет знать, что со мной».

Взгорок обрывался и падал крутой стеной вниз. Они подошли к краю, и Женя заставила себя взглянуть туда, куда уходили рыжие глинистые откосы. Там белели голые тела. Она зажмурилась, глотнула воздуха, чтобы преодолеть спазм в горле; голова закружилась, ей показалось на миг, что она уже летит в яму. «Я не разденусь, – успела подумать, – пускай стреляют… Как же я умру? А Саша?..»

Их уже не заставили раздеваться. Вечерело. Немцы торопились.

– Становись, становись по одному! – кричал тот же полицай с оскаленными зубами.

– Проклятье вам, убийцы! – негромко сказал по-немецки учитель, потом обратился к штатским: – И вы, продажные души, будьте, презренные, трижды прокляты…

Наступила тишина. Женя вся напряглась – сейчас, вот сейчас… И вдруг, круто рванувшись, прыгнула в пропасть. В тот же миг, а может быть, лишь чуть позднее прозвучали выстрелы. Ей показалось, что она падает долго-долго. Она не сильно ударилась, но что-то липкое, теплое плеснуло ей в лицо, ослепило. «Кровь!» – ужаснулась Женя и потеряла сознание.

Но через несколько минут она шевельнулась, вытерла лицо ладонью. «Кровь, кровь…» – стучало в виски. Сверху доносились одиночные выстрелы. Женя глянула туда и замерла. Немцы и полицаи светили фонариками и стреляли вниз. Женя слышала поблизости хриплое дыхание, стоны. Некоторые, видно, шевелились, и по ним стреляли.

В вечерней тишине одиночные выстрелы грохотали оглушительно, глубокий яр отзывался на них протяжным эхом.

Потом сверху стали бросать лопатами песок. Женя лежала навзничь, слышала, как падают и рассыпаются комья песка. Сыпануло ей на ноги, потом в лицо. Но она не в силах была шевельнуться. «Меня закапывают, закапывают!»– немо крикнула она, прежде чем снова погрузиться во мрак.

9

Злой, голодный, терзаемый сомнениями и неизвестностью, Олекса Зубарь блуждал по улицам и переулкам, то избегая людей, то приставая к прохожим с настойчивыми расспросами. Никто ничего не знал. И все знали всё. Десятки слухов, догадок и предположений, переходивших из уст в уста, вероятных и невероятных, страшных и успокоительных, наивно-легкомысленных и цинично-жестоких, совсем сбили его с толку. Смотрел на людей, которые шли по приказу в сторону Лукьяновки, и сердце у него сжималось от боли. «Марьяна, – шептал он, – Марьяна, я люблю тебя».

Зубарю казалось, что нельзя и шагу ступить, чтоб не наткнуться на зловещее объявление:

«Все юдэ города Киева и его окрестностей должны явиться в понедельник, 29 сентября, 1941 года к 8 часам утра на угол Мельниковской и Дегтеревской улиц (возле кладбищ). Взять с собой документы, деньги, ценные вещи, а также теплую одежду, белье и проч.

Кто из юдэ не выполнит этого распоряжения и будет найден в другом месте, будет расстрелян…»

– Что это значит? – стучало в голове. – Никакой подписи… Может, это чья-то выдумка, провокация? Соберутся, а им скажут: идите домой.

Он направился по Дмитриевской и Павловской, затем по Львовской, и шел, исполненный решимости разыскать своих, вырвать их из этой страшной процессии теней и бежать, бежать куда глаза глядят.

Но, увидев немецкие патрули и полицаев, Зубарь остановился, замер, настороженно поглядел вокруг, чтоб убедиться, не заметил ли его кто-нибудь из знакомых, и быстро пошел назад. Надо было как-то оправдаться перед собой, и он стал уверять себя, что мать не пустила Марьяну, что они сидят сейчас в маминой комнатенке и ожидают его. Ну конечно, ожидают, чтоб вместе поразмыслить и вместе найти какой-нибудь выход.

Зубарь заторопился к переулку, где жила мать, и увидел на двери замок. Но так хотелось верить – вот сейчас он встретится со своими, что Зубарь поспешил успокоить себя: «Тут они не могли остаться, ведь Иванчук под боком, полицай. Они дома, они ждут там».

У двери он прислушался. Потом рывком распахнул ее. На полу, на кушетке и даже на столе валялись разбросанная одежда, подушки, и от этого Зубарю стало страшно. Он сбросил какие-то вещи с кушетки, лег и закрыл глаза. Боже, за что ему такие муки? Ничего бы не видеть, ничего не слышать, лежать бы так и спать, спать, пока все утихомирится. Он бормотал что-то про себя, пока и в самом деле не заснул тяжелым, без видений сном.

Проснулся он внезапно, вскочил. В висках гулко стучало. «Что такое?» – громко спросил он неизвестно кого. На дворе смеркалось. Может быть, они все-таки пошли к маме. Откуда Иванчуку знать, что они там? Целый день, верно, шляется где-нибудь, у него свои дела.

Зубарь опять пошел к дому матери. На двери висел замок. Он сел на почерневшие деревянные ступеньки веранды и прислонился головой к перилам. Из другой половины дома доносился дразнящий запах жареного. Потом через двор прошла раскрасневшаяся от кухонной плиты Мотря, жена Иванчука; цветастый халат плотно облегал ее полное тело. Когда она возвращалась назад, Зубарь спросил ее, не приходила ли мать. Мотря сказала, что мать утром забегала на минутку, а ключ, верно, оставила. Мотря неплотно закрыла дверь, и теперь еще сильнее запахло луком и топленым салом.

Уже совсем стемнело, когда грохнула калитка и на дорожке раздались твердые мужские шаги. Заметив темную фигуру на ступеньках, Иванчук остановился.

– Это я, – сказал Зубарь.

– А ну тебя… – со злостью выругался Иванчук и, торопливо проходя мимо Зубаря, бросил: – Здорово, Олекса! Чего ты тут сидишь?

– Здорово, Прокоп, – ответил Зубарь и подумал, что надо взять ключ под притолокой и зайти в комнату. Однако остался сидеть. Ему не хотелось быть одному. Он всегда, когда был маленький, поджидал мать на ступеньках. Так было легче дожидаться, каждую минуту казалось – вот идет.

Немного погодя хлопнула дверь на соседней веранде. К Зубарю тяжелым шагом подошел Иванчук.

– Сидишь? – спросил он, и на Зубаря пахнуло водочным духом.

– Сижу.

– Идем, надо поговорить, – сказал Иванчук и потащил его за рукав.

Они вошли в просторную комнату, слабо освещенную тонкой свечкой. У стола сидела распаренная Мотря. Она недовольно взглянула на Зубаря и опять уставилась в тарелку. Посреди стола стояла сковорода с яичницей; крупные ломти поджаренного сала еще шипели.

Иванчук налил полный стакан водки и поставил его перед Зубарем, потом налил себе и Мотре.

– Пей! – проговорил жестко. – Пей, надо поговорить.

Зубарь покачал головой:

– С какой радости?

– Пей, говорю! – злобно буркнул Иванчук и звякнул стаканом о стакан. – Еще, еще! – прикрикнул он. – Кто ж так пьет?

Зубарь выпил полстакана, подцепил вилкой кусочек сала. Он целый день ничего не ел, в голове у него сразу зашумело, ему стало душно.

– Бери, бери, – придвинул тарелку Иванчук.

Горячая картошка обожгла Зубарю рот. Он откусил холодного огурца. Почувствовал страшный голод, прямо до боли в животе. Иванчук и его жена сосредоточенно жевали.

– Выпей, – снова звякнул стаканом о стакан Иванчук.

Зубарь отрицательно покачал головой, но Иванчук посмотрел на него таким свирепым взглядом, что он схватил стакан и, запрокинув голову, выпил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю