355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Журахович » Киевские ночи (Роман, повести, рассказы) » Текст книги (страница 27)
Киевские ночи (Роман, повести, рассказы)
  • Текст добавлен: 15 августа 2018, 12:30

Текст книги "Киевские ночи (Роман, повести, рассказы)"


Автор книги: Семен Журахович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 35 страниц)

Куда податься? Как избавиться от этого гнетущего ощущения?

Может быть, в клуб? Лекция, потом «Синяя блуза»… Надоело. В общежитие? Рано. Ребята еще гуляют. Обещал зайти в типографию, стенгазету помочь выпустить… Пускай завтра. Может, просто так побродить по аллеям сада? Глупое занятие… Что ему этот майский вечер? Аханьки, охоньки – не для него.

Толя, конечно, как дятел долбит толстенные книжки. Игорь не вылезает из библиотеки. Дружки! Да и о чем с ними говорить? Все одно и то же. И всегда споры, и всегда каждый остается при своем мнении.

Что-то ходило за ним следом, тревожило, подстерегало, каждый миг готовое ворваться в пустоту, наполнить ее тоскливым зовом. Вера – Майя… Откуда она взялась на его голову? Чертов Толя еще не раз напоминал о ней. Но и без того… Что в ней такого, что заставляет вспоминать, мучиться? Плевать ему на всякие мерехлюндии. Да он хоть сегодня сколько хочешь – и получше ее! – найдет. Подумаешь, музейного папочки дочка! Стишки, романсики. Недаром Толе она приглянулась. Интересно, о чем бы они говорили?

Но уже одна мысль, что Толя и Вера могли бы встретиться, остро уколола его. Впрочем, что ему за дело? Стишки, сказочки, игрушки-побрякушки – не время об этом думать.

Глухие, неясные порывы мучили его. Написать бы что– нибудь такое, чтоб тысячи тысяч читали, затаив дыхание. Или очутиться в бурлящей толпе. Голос его гремит, и сотни тысяч глаз впились в него. Некоторое время Марат идет, убаюканный мечтами. Но будничная улица с ее щербатым тротуаром пробуждает его. В нем вспыхивает злость неизвестно на кого.

Кто это сказал, что время летит? Да оно еле плетется и еще загоняет под ребра острые шипы.

Куда податься?..

В эту постылую минуту Марат вспоминает Демчука. Вот с кем стоит поговорить. Вот чей голос и вправду может заглушить тысячелюдный гомон.

Через четверть часа он сидел в высокой комнате с белыми ангелочками на потолке. Демчук когда-то рассказывал на заводе, как ему в двадцать первом году дали ордер на буржуйскую комнату и как он хотел разбить ангелочков молотком, да жинка скандал учинила.

Демчук, чисто выбритый, в синей косоворотке, широких галифе, в мягких сапогах, стоял у окна и нетерпеливо поглядывал на жену.

– Зина, давай, давай…

Зина, тоже высокая, чуть отяжелевшая, медленно проплыла от стола к примусу, бешено шипевшему на табуретке у двери. По пути она мимоходом прикрыла рядном постель, прихватила со стульев разбросанную одежду и небрежно запихала в пузатый, тоже вероятно буржуйский, комод.

Зина – смуглая, очень красивая, и под ее чуть насмешливым и искушенно-женским взглядом Марат смущается. Тем старательнее он прячет свою растерянность за независимым и уверенным видом.

– На сегодняшний день вопрос о… – начинает он.

– Погоди, дай горло промочить, – ворчит Демчук, наливая рюмки. – Ну, будем здоровы!

Марат лихо выпил, делая вид, что ему это раз плюнуть, но почувствовал неприятное жжение в горле и набросился на яичницу, аппетитно дымившуюся на сковороде.

Демчук расстегнул ворот, лицо его потемнело и казалось вырезанным из дуба. Он опрокинул и вторую – для пары!

– Пей, Марат! Ты парень свой. Не какое-нибудь там плахоття-лохмотье… Я понимаю, я, брат, все понимаю. Да мне на эти писания начхать. Я, брат, у станка. И пусть знают, так-перетак, что токарь – это фи-гу-ра! Во!..

– Много ты натокаришь, – протянула Зина. – Уже забыл, в какую сторону оно вертится… Все в начальничках ходил.

– Зина! Ты мне эти буржуйские словечки брось. «Начальнички»…

– А что? То завком, то партком, – скривила полные губы Зина. – Я тебе говорила: не скачи. Лучше б на механика выучился. Фи-гу-ра…

– Не мели ерунды! Знаю, что делаю.

– Что ты знаешь? Я тебе сто раз говорила: оратор – это не прохвессия.

– Много ты понимаешь. «Прохвессия»… Дело не в ораторстве, а в политике. – И, обращаясь уже к одному Марату, он заговорил с обидой и злостью: – Фельетончики… Расписали!! Кто извращал? Кто перегибал? А виноват стрелочник… Расписали мне морду – нате, плюйте! Село, чтоб ты знал, стихия. Там все кулацким духом просмердело. Там железная рука нужна. Вот такая! Сказано было – сплошная, и у меня в два месяца сплошная. На все сто!.. Мужик еще двести лет будет чухаться. И не только в затылке – всюду… Расписали! А мне начхать! Ты свой парень, и я тебе скажу: пиши так, чтоб твое слово контру рубало. Слышишь? Контру! Как мы ее рубали саблями. – Демчук поднял руку и завопил фальцетом – «Сабли наголо! В ат-таку! Дай-ешь…»

– Тю, запел… Значит, вы из редакции? – спросила Зина с любопытством, сквозь которое все же пробивалась насмешливая нотка.

– Из редакции. – Марату стало приятно. Пусть знает, что он не какой-нибудь там мальчишка.

– Так это ваши помогли, чтоб его турнули?

– Турнули?

– Ну попросили… коленкой под зад.

– «Турнули»… «Попросили», – мрачно бросил Демчук. – Если хочешь знать, наступит время – и меня таки вправду попросят. Демчук еще пригодится.

– Ого! Еще три раза попросят.

– Увидишь!..

– Без тебя не обойдутся. – Зина упорно подливала масла в огонь.

– Молчи! Что ты в политике смыслишь? – Демчук все больше распалялся. – Не обойдутся… Увидишь! Социализм статеечками не завоюешь. У меня за два месяца – пять колхозов. С курами и коровами вместе. А что? Собственность надо истреблять под корень. От нее вся капиталистическая зараза. Сегодня корова, завтра ему своего хутора захочется…

– Ну да, то корова, а то – хутор.

– Молчи!.. Я так считаю: наступление – так наступление. Кто – кого! Стихию надо взять вот так. – Демчук помахал кулаком перед носом Марата. – Никаких перегибов не было. Так и надо было гнуть. Там сдрейфили! Вон там! – Он ткнул пальцем вверх.

– Один ты не сдрейфил, – не унималась Зина.

– А что? И не сдрейфил, – упрямо подтвердил Демчук. – И меня бабы брали за грудки. Сто чертей им в печенку. Да я пяток хозяйств под раскулачивание – и будь здоров.

Марат слушал, и чувства его раздваивались. Необузданной силой веяло от крепкой фигуры, от решительного лица Демчука. Эта сила подчиняла его, но в то же время слова Демчука вызывали сомнения, протест. «Что-то не так, что-то не так», – билась в голове неясная мысль. Он привык верить Демчуку, но еще больше верил в непогрешимость печатного слова. А вот Демчуку даже это слово нипочем. Кремень! А разве так можно? Сказать бы ему что-нибудь решительное, еще тверже, чем он. Но Марат не отважился. Знал, что Демчук без церемоний собьет его, и тогда эта молодая, красивая женщина с ленивыми движениями опять посмотрит с насмешкой.

– Вот она говорит: «На механика»… – Демчук пренебрежительно кивнул на жену. – Я бы и на инженера выучился. А что? Раз-два – и выучился бы. Да не хочу, чтоб мне эти очкастые мозги вывихивали. Профессора! Гнилая интеллигенция!.. Обойдусь. Там, где мне образования недостает, я пролетарским духом возьму.

– А если и духу недостанет? – засмеялась Зина.

– Достанет! – Демчук стукнул себя в грудь. – На десятерых достанет. Хотя бы и этим редакторам одолжить… А что? Твоему Крушине как раз и не хватает. Он, Марат, не из боротьбистов ли, случаем?

Воспаленный взгляд впился в лицо Марата. «Ох и доняли его этим фельетоном», – подумал Марат, молчаливо осуждая болезненную обидчивость и мстительность Демчука.

– Нет, Крушина не был боротьбистом. Да и не все боротьбисты…

– Что? – оборвал Марата Демчук. – Ты знаешь… «Не был, не был»… К нему надо хорошенько присмотреться. И к лохмотнику тоже.

Марат нахмурился.

– Они боевые журналисты, товарищ Демчук.

– Все вы боевые, – сквозь зубы процедил Демчук, – да ваши перья часто в свое же гузно попадают…

Демчук захохотал. Весело смеялась и пылающая румянцем Зина.

Марат покраснел и обиженно спросил, почему-то не самого Демчука, а его жену:

– А вы знаете, что такое редакция? Что такое газета?

Зина сразу же приняла серьезный вид, хотя глаза ее еще продолжали смеяться.

– Демчук как скажет… Не обращайте внимания.

– Ну, чего там… – примирительно заговорил Демчук. – Ты же свой парень. В доску свой! Выпьем!

И заставил-таки Марата выпить еще рюмку.

Глиняные, или какие они там к черту, ангелочки на потолке подмигнули ему: «Держись!» Марат почувствовал в себе прилив незнакомой еще силы. Он свой парень, он варился в заводском котле. И Демчук свой в доску. Он давал ему рекомендацию в кандидаты и еще даст… У него твердая рука, знает, где и как надо подвинтить гайки.

Марат восторженно смотрел на Демчука, бросал решительные взгляды на Зину, хотя его и смущало что-то затаенное, соблазнительно-женское в ее глазах. Он отводил взгляд и тогда видел проклятых ангелочков. Сбить бы им буржуйские крылышки!.. Правильно говорит Демчук: держишь перо, так и пером руби всякую контру. Как красноармейской саблей. Галопом – вперед! Теперь уже Демчук слушал его пылкие речи и похлопывал по плечу:

– Так, Марат! Так их, в бога, в душу…

И проклятые ангелочки на потолке тоже покачивали головками: «Галопом – вперед!»

19

Должны же быть и у него какие-нибудь домашние обязанности! Дробот даже обрадовался, когда квартирная хозяйка попросила его купить мешок картошки. Она сразу же стала извиняться, будто невесть что сказала. «Да я с охотою, тетка Варвара!» – «Мне прямо совестно… Вы ж такой ученый человек». Дробот засмеялся, кинул мешок в кошелку и отправился на базар.

Было воскресенье.

Не успел он дойти до угла, как увидел Таловырю.

– Ты куда? – разочарованно спросил тот. – А я думал: походим, побеседуем…

– Хозяйство, друг, ничего не поделаешь.

– Ох, как мне этим хозяйством жинка глаза колет!

Вместо обычной спецовки на Таловыре была шелковая строченая сорочка и желтые галифе, подшитые кожей немножко другого оттенка. Глянцевитые краги с ботинками завершали его праздничный наряд.

– А поговорить надо…

Дробот знал, что сперва Таловыря выложит то, что взволновало его в сегодняшнем номере. А волновало его почти все.

– …Ты понимаешь, английские шахтеры опять бастуют. Будет катавасия!..

– …Понимаешь, поймали гада: сто тысяч растратил. Я б его своей рукой на мушку!..

– …Понимаешь…

Дробот все понимает, и Таловыря доволен. Теперь он непременно пожалуется на своего соседа Тарганца, которого он называет Тараканцем. Дробот никогда его не видел, но ясно представляет: усатый, подвижной, прячь от него все съестное.

– Я, говорит, буду жить в свое удовольствие. А у тебя, это он мне, – Таловыря ткнул себя в грудь длинными пальцами, – а у тебя, говорит, от книжек ум за разум зашел. Вот гад! Все, говорит, хотят шибко грамотными быть, а к чему? Живи в свое удовольствие!.. И эту распроклятую бузу он тараканит моей жене. А она что? Неустойчивый элемент.

– Зачем же так? – заступается Дробот. – Она у тебя хорошая.

– А Тараканца слушает! Ты понимаешь, Толя…

Толя понимает, и Таловыре становится легче.

Конечно, не из-за какого-то там презренного Тараканца или бытовых мелочей пришел он спозаранку. Толя догадывается – душу Таловыря растревожила только что прочитанная книжка. Один читает – чтоб все знать, другой – для развлечения. У Таловыря же каждая книжка вонзается в сердце сотней вопросов, переносит его в заново открытый мир.

– Ты понимаешь!.. Этот хитрый англичанин не случайно такую штукенцию отмочил. Так и знай, они там тишком уже налаживают «Машину времени». Уэллс. Герберт. Это как по-нашему? Уж не Грицько ли? Значит, тезка мой… Три ночи, холера заморская, спать мне не давал.

Дробот улыбается.

– Вот я и думаю, Толя, нам бы такую машину.

– Послушай, друг, нам нужны машины землю пахать, металл обрабатывать. А для причуд…

– Какая причуда? – возмутился Таловыря. – Нам эта «Машина времени» до зарезу…

– Что ты с ней будешь делать?

– Что? – На худом, желтоватом лице Таловыри даже румянец выступает. Он оглянулся, словно боясь, что кто-нибудь может подслушать. – Я поехал бы, понимаешь?.. Поехал бы на тридцать, на сорок лет вперед. Очень мне хочется знать, что те люди будут думать, говорить о нас. Житуха у них наступит – дай боже. И не какое-нибудь там пшено или конская колбаса. Одежи – завались… И всюду машины работают. Вот видишь, – Таловыря показал на мостовую, – каждый камешек я здесь уложил и молоточком пристукнул. А у них – придет машина, зальет асфальтом – зеркало! Может, они посмеются над моей работой: тут неровно, там горбик. И камень нетесаный… А я был счастлив, когда с биржи труда меня сюда прислали. И радовался, что на этой улице больше не будет вечных луж. Вот как! А они только хмыкнут, глянувши. Вот и выходит некомплекция… Мой братуха с Магнитостроя пишет: дикая степь, ветрище! Песок на зубах, песок в горле. Наскочит урагания, палатки сорвет, и летят они, как стадо гусей… А работяги завод и дома – пятиэтажные! – строят. Понимаешь, пятиэтажные. У нас таких и не увидишь. Разве что в Харькове… Вот я и думаю: какие люди там будут жить через тридцать – сорок лет? Неужто скажут о нас: эх, малограмотные, смешные, в грязи копошились?

– А ты хочешь им лекцию прочитать?

Таловыря не сразу ответил:

– Я и сам не знаю, чего я хочу.

– Ну, коли уж собрался ехать, так что-нибудь надумал. Может, захотелось пожить в те времена? – допытывался Дробот. – В пятиэтажном доме, а?

– Нет. – Таловыря решительно покачал головой. – Поглядеть – одно дело. А чтоб насовсем… Понимаешь, Толя, будет у них всякое, но того, что мы видели, они не увидят.

Некоторое время шли задумчиво.

Вдруг Таловыря останавливается и, вперив в Дробота смущенный, чуть ли не испуганный взгляд, говорит:

– Знаешь, чего я хочу? Даже вот здесь у меня горит, когда подумаю. Написать один стих.

– Один стих? – удивился Дробот.

– Да. Один. – Таловыря опять меряет длинными ногами исшарканный тротуар. – Один. Но такой, чтоб… Понимаешь, чтоб все молча встали. Чтоб замер и смех и плач. Пусть каждый увидит, что у меня здесь. – Таловыря уже не пальцами, кулаком стукнул себя в грудь. – Понимаешь?

Дробот кивнул.

– И всё, – решительно закончил Таловыря. – За такой стих и жизнь отдать можно.

– Напишешь!

– Нет, не напишу, – горько вымолвил Таловыря. – Нет таланта – на базаре не купишь.

Дробот молчал. Пустые слова – ни к чему.

– Ну, будь здоров, Толя! Хозяйничай… – Таловыря протянул ему руку: – О нашем разговоре никому… Запечатано?

– Запечатано.

– Все. А про Грицька Уэллса мы еще поговорим.

И Таловыря свернул на боковую улицу.

Дробот продолжал свой путь к базару.

Эх, Таловыря, друг мой! Написать стихотворение… Одно-единственное. И – все молча встали. Разверзлась грудь поэта, и тысячи тысяч увидели, что в ней… Эх, друг, я тоже ради такого стихотворения упал бы на землю, пускай вся кровь вытечет. И будь я проклят, если на это у меня не хватит силы и мужества. «Я хочу быть понят моей страной, а не буду понят, что ж, над родной страной пройду стороной, как проходит косой дождь…» Что голод, что смертельная жажда по сравнению с этой жаждой человеческого понимания?

Неужто жизнь поэта, все то, что называют высокими словами – творческое горение, вдохновенный взлет, – словами, от которых подчас тошнит, и что в действительности лишь боль от раскаленного железа в груди, неужто все это – короткий дождь, пролетевший стороной, – и нет его? «А не буду понят, что ж…»

– А мне казалось, только я…

Толя обернулся на знакомый голос. Крушина смеялся.

– Я думал, только я сам с собой разговариваю?

Крушина был в летнем костюме из небеленого полотна, в панаме – непривычно отдохнувший, молодой. Он держал за руку маленькую девочку, уставившуюся на Дробота черными крушиновскими глазами.

– Есть еще и такая работа-забота, – кивнул на нее Крушина. – Лишь в воскресенье, да и то не каждое, и разглядишь свою дочку. А это, Яринка, дядя Толя. Когда-нибудь его стихи будешь читать. И скажешь: я видела живого поэта, он ходил с кошелкой… Далеко направляешься?

Дробот замялся.

– Да на базар. Хозяйка просила картошки купить… Огород у нее.

– Огород? – глаза Крушины заблестели. – Эх, вот бы и мне с лопатой, с грабельками… Ей-богу, здоровее стал бы! Ну, шагай!

«А если б я встретил Марата, – подумал Дробот, – он меня за эту кошелку, за базар поднял бы на смех. «Огород? Индивидуальный? Еще и помогаешь этой бабе, которая тащит в старый быт?» – Толя засмеялся, представив себе возмущенного Марата, который развел бы на этом вдовьем огороде большую политику. – Перегибаешь, вояка! – Но в перегибах Марата Толя видел лишь горячее увлечение, энтузиазм и нетерпимость ко всему старому. – Если взять не мелочи, а большое, самое существенное, может быть, так и надо? Решительность и твердость. Недаром у Марата самые боевые материалы, а для газетчика – ведь это главное! Где-то я читал, что самое важное найти себя, понять себя и быть самим собой. А что значит понять себя? И достиг ли я этого хоть в какой-то мере?.. Это, видно, обо мне сказано, что один дурак может задать столько вопросов, что и ста мудрецам не ответить».

К базару Дробот подошел с того конца, где гончары длинными рядами выставили свой товар: горшки, корчаги, миски, тарелки, кувшины. Все это сверкало на солнце свежей желтизной, красою старинного ремесла.

Возле арбы на вытертой дерюжке сидел старый лирник. Рука его медленно вертела ручку, добывая из порыжелой лиры скрипучую мелодию, с которой сливался хриплый, должно быть прокуренный, голос слепца:

 
Чорна рілля заорана, гей-гей!
Кулями засіяна, гей…
Білим трупом зволочена,
Кровію сполочена…
Гей-гей!
 

Шли люди. Иной останавливался на миг, отрываясь мыслью от будничных дел. Другие равнодушно проходили мимо слепца, хотя и бросали иногда монету в его соломенный брыль.

«Кто ее написал, ту козацкую думу? – спрашивал сам себя Дробот. – Да нет, не написал, а сложил, потому что, верно, он и грамоты не знал, козак-горемыка. А если и знал, то ему и на ум не приходило, что это надо записать. Зачем? Пропел, как умел, свою думу – берите, люди, это вам! И пошла она бродить по свету, который уже век?! «Чорна рілля заорана, кулями засіяна…» А вон стоит женщина, грустно прислушивается и, должно быть, уверена: это про ее сына, что сложил свою голову под пулями в девятнадцатом году, и про нее, старую мать. Неподвластность времени – каждый знает – в этом сила поэзии. Но что именно делает ее такой – кто скажет?»

Дробот присел на корточки, слушал лирника, не замечая ничего вокруг. Старику тоже, видно, ничто не мешало. А может быть, он привык петь под базарный гомон. Голова лирника, как всегда у незрячих, была поднята вверх, на хмуром лице застыло выражение укора и терпеливого страдания. Что ему эта грошовая суетня, если он знает слово, пришедшее из глуби веков! Седые усы шевелились, раскрывая темный провал рта. Скрипела, тужила лира.

 
Та забіліли сніги, забіліли сніги,
Ще й дібровонька, ще й дібровонька…
Та заболіло тіло, бурлацьке біле,
Ще й головонька, ще й головонька…
Ніхто не заплаче по білому тілу
По бурлацькому, по бурлацькому.
Ні отець, ні мати, ні брат, ні сестриця,
НІ жона його, ні жона його…
 

Голос умолк. Потом, осудив всех, кто позабыл бобыля-бурлаку, лирник сурово произнес:

 
А тільки заплаче по білому тілу
Товариш його,
Товариш його.
 

Какое чувство ритма, мелодии и слова! Что-то похожее на зависть шевельнулось в Дроботе. И, как всегда, подкралось до отчаяния знакомое чувство недовольства собой, своими убогими строчками. Чего они стоят? Прочитать бы их этому слепому лирнику, он, наверное, сказал бы: «Эге, хлопче, это не запоешь…»

Чей-то пристальный взгляд заставил Дробота повернуть голову. Он нахмурился, но вдруг лицо его просветлело. Рядом стояла девушка из березовой рощи, как он ее называл, и удивленно, а может насмешливо, смотрела на него. Дробот встал, но девушка повернулась и исчезла за возами.

Дробот тоже пошел туда, где шумела базарная толпа.

– Эх, лимончики, вы мои лимончики…

– Кому кваску холодного?

– Яблочки моченые!

– Пампушечки, каравай, кому надо, налетай!

– Эх, червончики, вы мои червончики…

Перед одной бабой, разложившей на холстине свой товар – яйца, масло, горшочки с медом, с ряженкой, – стоял подвыпивший дядя в замусоленной одежде и, грозя пальцем, укорял:

– Что ты, клятая баба, делаешь? А? Товар – деньги– товар. Ведь акула капитализма. Маленькая, а все акула.

– Какая Вакула? Ты что? Слепой? Да меня Горлиной звать. Иди себе, отвяжись…

Дядя вылупил мутные глаза:

– Эх, темнота! Мировая буржуазия на тебя надеется. Слышишь? Товар – деньги – товар…

– Не надо мне твоих денег, – огрызнулась женщина. – Отойди, нечистая сила…

А над всем – грохочущий голос Аркаши возвещал! «Последние новости! Могучее выступление!.. Читайте газету!.. Грандиозный марш!..»

Дробот купил картошку, связал мешок с кошелкой и подкинул ношу на плечо. Выбираясь из крикливой толпы, он заметил в стороне кучку людей, которые, видно, продавали с рук разные вещи, и среди них ту девушку. Теперь он мог подойти ближе, посмотреть на нее не спеша, внимательно, а не мимоходом, как приходилось до сих пор.

Ее взгляд, далекий от всего, что творилось вокруг, был обращен куда-то поверх людских голов. Толя почему-то подумал, что в ней есть что-то общее с лирником. Они были из какого-то другого мира, несовместимого с тем, что творилось здесь.

А еще ему показалось, что девушка очень печальна и, может быть, даже голодна, и это подтолкнуло его. Подошел и спросил взволнованно:

– Что вы здесь делаете?

«Какой дурацкий вопрос!» – тут же подумал.

Она с холодным удивлением посмотрела на него, но что-то мелькнуло в его глазах, и, верно, именно поэтому у нее не сорвалось резкое слово. Чудак, который слушает лирника, не похож на базарных нахалов, задевающих девушек.

И все же ответила с вызовом:

– Продаю кофту. – На вытянутой руке она держала что-то красное. – Спекуляция?.. – Потом добавила тихо и просто: – На дорогу мне нужно.

– Вы не здешняя?

Она посмотрела на него изучающим взглядом:

– Не здешняя. Искала родных. Или хотя бы какого-нибудь близкого человека.

– Не нашли?

– Не нашла.

Теперь Дробот уже не знал, что сказать. Бросил взгляд на кофту, насупился. Если бы были с собой деньги, взял бы одежонку, хотя на черта она ему, дал бы вдвое, втрое… Тьфу! Какие глупости он мелет. Может, это у нее последнее? Нет, он просто одолжил бы сколько надо. Но сразу же ему пришло в голову другое, Зачем она должна куда-то уезжать?

– Может быть, я вам чем-нибудь… могу помочь?

– Я привыкла сама справляться.

– А все же… я очень бы хотел!

– Кто вы?

Назвать имя? Место работы? Разве этим ответишь на вопрос «кто ты?»! Он пожал плечами.

– Считайте: ваш товарищ. Просто товарищ…

Словно сквозь вдруг распахнутые окна, из-под ее ресниц прорвался синий свет. Какое-то мгновение длилась безмолвная встреча взглядов и оборвалась.

– Спасибо… Вот продам, уеду…

Значит, не о чем больше говорить? Рука Дробота коснулась ноши, которую он так и не сообразил снять с плеча.

– Вам далеко ехать?

– Отсюда не видно… Вы очень любопытны.

– Короче говоря, не суй нос?..

Она засмеялась. Возможность дружески поговорить с ней взволновала его.

– Я очень хочу вам помочь.

– Опять… – Она шевельнула бровями. Но уже сама с откровенным любопытством спросила: – А все-таки, кто вы?

Кто он? Прежде чем успел подумать, сорвалось:

– Я вас видел с Маратом.

Девушка бросила на него быстрый взгляд.

– A-а… Так вы, верно, его дружок? Толя Дробот?

Он утвердительно кивнул.

– Стихи пишете. Отлично… – Чуть прищурившись, она пытливо смотрела на него, словно хотела убедиться в чем-то, потом тихо, но резко сказала: – Не нуждаюсь ни в чьей помощи. Слышите? И не думайте, что я… На сделку не пойду! – Она метнула напоследок непонятно гневный взгляд и затерялась в толпе.

На какое-то мгновение перед растерянным взором Дробота мелькнула красная кофта на сгибе руки…

20

Поезд тяжело пыхтел, одолевая последние километры. В переполненном вагоне было душно, хотя сквозь открытое окно веяло майской свежестью.

– Весна-а! – глубоко вздохнул пассажир, сидевший рядом с Маратом. – Ох, весна…

Марат глянул на его небритое лицо и ничего не ответил. «Хе-хе, весна…» Что ему это воробьиное чириканье? Три дня пробыл он на селе, захваченный одним лишь делом. Не цветочками ездил любоваться.

Он снова искоса посмотрел на небритого. Весна, вздохи. Что ему до того! Он – борец, бросившийся в атаку. Скорей бы доехать!

Нет, недаром он все чего-то ждал и тревожился. Это новое письмо за подписью «Всевидящий» сверкнуло среди редакционной почты, как молния. «Какой сигнал!» – крикнул он в восторге. Но сразу же овладел собой и на вопросительные взгляды Дробота и Игоря промычал что– то невразумительное. Никто ничего не должен знать. Ни одного намека! Зато потом…

И Плахотте он не сказал ни о письме селькора, ни об истинной цели своей поездки. Отпросился на три дня в Большой Перевоз. Знакомый, мол, рассказывал, что есть интересные новости.

И вот он возвращается. В голове – готовая статья. Большая! Он уже видит ее, разверстанную на четыре колонки. Заголовок надо еще придумать – набрать тридцать шестым кеглем. Самым большим шрифтом, какой есть в типографии. А под статьей – короткое письмо Наталки.

Наконец поезд дотащился до станции. Марат спрыгнул на перрон и, опережая всех пассажиров, чуть не бегом направился в город. Хорошо, что уже вечер, в редакции, верно, никого нет. Разговор состоится с глазу на глаз. Ох и удивится же она!

Наталка стояла с веником в коридоре. Подняла голову, засветилась тихой улыбкой. На Марата повеяло таким домашним теплом, такой хорошей, искренней доброжелательностью, что он на миг растерялся. Но только на миг.

– Я был в Большом Перевозе! – крикнул он ей.

Веник упал на пол. Наталка всплеснула руками: «Матинка!» Никогда еще не видел Марат такого счастливого лица.

– Разговаривал с твоим отцом…

– Как же они там? А мама, а Степанко… – голос ее прервался. – Мать же болела…

– Мать? – Он едва вспомнил молчаливую, съежившуюся женщину. – Кашляет, но ничего… Степанко? – Ага, это те испуганно-любопытные глаза, что поглядывали на него с печи. – Жив-здоров твой Степанко.

– А я и не знала. Гостинца бы передала.

– Гостинца? – Марат махнул рукой. – Пустое… У меня с твоим отцом был серьезный разговор.

Не услышала угрожающих ноток в его голосе и продолжала расспрашивать – как же у них там, в Большом Перевозе? Весна… Псёл разлился!

Марат отвечал невпопад и жадно впивал взглядом ее красоту, которой раньше («Ох, и балда же я!») не замечал. «Она женщина, она знает все», – стучало в голове. Ведь там, в селе, он узнал: она – женщина, причастная к сокровенной тайне, которая называется любовью. Что– то разительно новое видел теперь в ее глазах, во всем облике. Тряхнул чубом, нахмурился и отрубил:

– Все это мелочи. Я пришел, чтоб сказать тебе, как обстоит вопрос на сегодняшний день…

Жесткий поток слов точно толкнул ее – прижалась к стене и стояла, уже побледнев, погаснув.

– Ты пойми, Наталка! Это твой долг на сегодняшний день… Порвать, порвать со всем! Это ответственный шаг – и ты должна его сделать. Мы приняли тебя в свой коллектив, понимаешь, что это означает? Ты должна…

Наталка покачала головой.

Марат еще более рьяно стал объяснять. До чего же бестолковая! Ведь он так ясно все изложил. Ох, политическая несознательность!

Она смотрела на него полными возмущения глазами.

– Как это? Отречься от отца?

Марат снисходительно улыбнулся:

– Разумеется… Ты порвала с Дудниками. Это хорошо! А теперь порви с отцом. Что тут непонятного? Так делают десятки, сотни куркульских сынков и дочерей.

– Я не куркульская дочка! – вспыхнула Наталка. – Мой отец незаможник.

– А выдал тебя за куркульского сына…

– Вы же ничего не знаете. Отец меня чуть не убил тогда. Разве вам не рассказывали?.. И не за куркульского сына я вышла, а за Василя. Мы с ним хотели вырваться в широкий свет…

– Все это ни к чему, – оборвал Марат. – Сейчас дело обстоит так: твой отец пропитался кулацкими настроениями и не хочет идти в колхоз.

– Я знаю почему, – шепотом, словно сообщая тайну, сказала Наталка. – Свиридюк… Недобрый человек.

– Свиридюк?.. Он борец за новое село. А твой отец– подкулачник. Поет с чужого голоса… Я напишу о нем. И под статьей будет твое письмо: отрекаюсь от такого отца!

– Какого же это отца?

– Подкулачника! – уже сердито крикнул Марат.

…Наталкин отец, Данило Киричок, худой, заросший черной с проседью щетиной, поглядывал на Марата то ли недоверчиво, то ли иронически и только время от времени неторопливо произносил: «Да вы же не знаете, как мы тут живем…» В маленькие окна скупо сеялся свет, и, может быть, поэтому лавки вдоль стен и горбатый сундук в углу казались черными. Изрядный обломок зеркала, вмазанный прямо в стену, напрасно пытался поймать солнечный луч. Над зеркалом висел портрет Шевченко, украшенный вышитым рушником. А у другого окна Марат видел старый пожелтевший плакат: разгоряченный всадник, подняв саблю, кричал: «Незаможник, на коня!»

Марат сидел у стола, который, видно, сотни раз старательно скоблили ножом и мыли. На столе лежал блокнот и карандаш.

Наталкин отец нет-нет да и поглядывал на этот блокнот, хмурился и медленно, вытягивая из себя слово за словом, говорил: «Две с половиной десятины… Это уже после революции. Да коняга едва ноги волочит. Коровка. Жилы из себя тянем… Однако все равно – со Свиридюком в один гурт не пойду!»

Повязанная белой косынкой женщина глухо кашляла, грустно смотрела Наталкиными, только увядшими, глазами и, когда речь заходила о Свиридюке, робко уговаривала: «Данило, на что тебе?..» Муж, не поворачивая головы, махал рукой: «Молчи!»

А на печи, высунув белобрысую голову, лежал мальчишка лет двенадцати, смотрел на Марата с испугом, и, когда Марат брался за карандаш, глаза его расширялись.

Марат говорил о могучем наступлении, о сплошной коллективизации, о светлом завтрашнем дне. И выходило так, что единственное препятствие этому светлому дню – упрямство и несознательность человека, в хате которого всадник с красной звездой отчаянно кричит: «Незаможник, на коня!» А хозяин этой покосившейся хаты, выслушав зажигательные речи Марата, неторопливо раздумывал вслух: «Погляжу… Как оно будет… Я ж не супротив артели. Доброе дело артель, да вот Свиридюк…» Жена сквозь душащий ее кашель стонала: «Данило, на что тебе?..» – «Молчи, старуха». Марат хватался за карандаш: «А что Свиридюк, что Свиридюк?..» Наталкин отец мерил тяжелым взглядом карандаш у Марата в руке и тянул: «А то Свиридюк, что доброе дело с недобрым сердцем не сделаешь… Разве вы знаете, что у нас в Большом Перевозе творится?» Из угла снова доносился тихий вздох: «Данило…»

Сейчас Марат видел ту же упрямую морщинку, но уже на чистом Наталкином лбу, слышал почти тот же голос. И не сводя глаз с ее манящих губ, он бросал едкие слова:

– Твой отец хотел породниться с куркулем.

– Ой, неправда. Он меня чуть не убил… Все наше село знает. Он за десять верст обходил Дудников двор. – Наталка прижала руки к груди, словно давая клятву.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю