355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Журахович » Киевские ночи (Роман, повести, рассказы) » Текст книги (страница 7)
Киевские ночи (Роман, повести, рассказы)
  • Текст добавлен: 15 августа 2018, 12:30

Текст книги "Киевские ночи (Роман, повести, рассказы)"


Автор книги: Семен Журахович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 35 страниц)

Другое дело Бойчук. О нем Ярош расспрашивал особенно настойчиво. Здесь было открытое и циничное предательство, и это вызывало в Яроше такую ненависть, что ему трудно было дышать. Встретиться бы с этим Бойчуком с глазу на глаз!

Память Яроша выхватывает из событий недавнего прошлого один факт. Как могло случиться, что старого коммуниста Диброву, кристально честного и преданного человека, вследствие каких-то безосновательных подозрений и сплетен лишили права заведовать отделом, а на его место назначили Бойчука? И Бойчук стал руководить Дибровой, поучать, проверять его политическую благонадежность.

«Где теперь Диброва? – спрашивал себя Ярош. – Конечно, на фронте. Может быть, в эту минуту бросается с гранатой на танк. Может быть, ведет бойцов в контратаку. И за ним идут, ему верят. А Бойчук пишет про последние дни советской власти… Нет, продажная шкура, это пришли твои последние дни. Прежде чем идти дальше, к фронту, я тебя убью. Клянусь всем дорогим для меня, клянусь Женей!»

То, что он подумал о Жене как о мертвой, показалось ему преступлением и кощунством. Зачем он ее отпустил, зачем не пошел с ней, чтоб уберечь, спасти или вместе погибнуть!

Он не знал, что на свете бывает такая радость, – ее глаза сказали ему об этом. Он не знал, что на свете бывает такая нежность, – ее руки обнимали его. Ему слышался обжигающий шепот, прерывистое жаркое дыхание: «Я люблю тебя, и нашла тебя, и мы никогда не разлучимся…» – «Почему, почему ты не уехала из Киева?..»– «Я искала тебя» – «Сумасшедшая! С чего ты взяла, что я должен быть в Киеве?» – «Не знаю. Здесь я тебя потеряла и здесь – видишь – нашла… Может быть, это суеверие, может, это какое-то подсознательное чувство – не знаю. Я приходила и спрашивала дворничиху…» И Ярош слышит голос Перегудихи: «Видно, крепко приворожил, что прямо в дрожь кинуло, когда я сказала: да пришел уж, пришел».

Он пришел. А она ушла. И – навсегда.

Ярош вскочил с места.

– Спасибо, тетя Настя. Я пойду…

Шел третий день, и он уже ничего не ждал и ни на что не рассчитывал. Опять бродил, опять возвращался, задыхаясь от быстрого шага. Все-таки какая-то надежда еще тлела в душе. Перегудиха молчала.

Дома Ярош съел две картофельные лепешки, которые сунула ему в карман тетка Настя, запил водой. Потом полежал на диване.

По-осеннему быстро вечерело. Тьма нависала над головой каменной глыбой. Ярош толкнул стул, чтоб разбить гнетущую тишину, но она снова густым месивом заполнила комнату. Он подошел к окну. Над центром города багрово отсвечивали тучи. «Кажется, в давние времена, – думал Ярош, – Крещатым яром текла, сбегала в Днепр речка. А теперь там клокочет огненная река. Не собираются ли они сжечь весь Киев, как это сделал Батый?»

Ярош заслонил окно листом картона, который дала ему Перегудиха, и зажег свечку. Тусклый желтый огонек отогнал тьму в углы, но теперь каждая вещь в комнате колола глаза, кричала: «Как ты оказался здесь? Что ты тут делаешь?»

Если б он мог рассказать кому-нибудь, хотя бы в письме. Давно не держал он карандаша в руках. Писать некуда… Неожиданная мысль взволновала и обрадовала его: он напишет письмо, которое прочитают сотни людей. Он напишет листовку для Василия Кондратьевича.

Ярош писал и зачеркивал, писал и зачеркивал. И толстой тетради не хватило бы ему, чтоб рассказать о том, что должны узнать люди. А все, все надо было уместить на маленьком листочке бумаги, и каждое слово должно было, как трассирующая пуля, светиться во мгле.

Ярошу вспомнился бой под Вербивкой. «Давай, давай! – хрипло кричал раненый лейтенант. – Вон видишь, обходят». Но у Яроша оставалась всего одна лента, и он ждал, пока немцы приблизятся. «Стреляй!» – застонал лейтенант, поднял кулак и потерял сознание. Ярош подумал, что лейтенант уже мертв. Он стиснул зубы. Его била дрожь. А потом уже не он, а пулемет дрожал, выплевывая пули в немецких пехотинцев, и Ярош кричал в исступлении: «Смотри, товарищ лейтенант, они падают, падают».

Третий вечер. Ждать уже нечего. Одиночество, мысли о Жене, бессильная ненависть – все сплелось в один клубок. Тьма притаилась в углах и выглядывала оттуда, следила за каждым его движением. Снова нависла над головой каменная глыба. Ярош дунул на огонек и, хлопнув дверью, выскочил на лестницу. Жизнь загнала его в тупик. Даже самая неутолимая жажда ничто по сравнению с той жгучей потребностью в добром человеческом слове, которая терзала его.

На лестнице было темно. Сквозь черные окна вливался осенний непроницаемый мрак. Лишь в щели под дверьми иногда пробивалась желтоватая полоска света.

Он тихо спускался и был уже, должно быть, на третьем этаже, когда услышал внизу громкие голоса и смех. Ярош спустился еще на один марш. Голоса показались ему знакомыми. Он на цыпочках шел под самой стеной и прислушивался.

– Пане Федор, – женщина хихикнула, – не можете отпереть свою новую квартиру? Все для вас приготовил доктор Эпштейн, а вот замки никуда не годятся.

– Не годятся, – весело согласился мужской голос. – Не годятся, пани Эльза.

Зазвенели ключи, Ярош уже слышал сопение человека, возившегося у двери.

– Эх ты, мужчина! – засмеялась женщина. – Не попадешь… – она прибавила несколько циничных слов, на которые тот ответил громким смехом и, должно быть, недвусмысленным жестом, потому что женщина взвизгнула и захихикала.

– Пан Кузема? – спросил Ярош и сам не узнал своего голоса.

– Кто, кто это? – испуганно вскрикнул Кузема, вглядываясь в темноту. – Что вам нужно? – Куземе показалось, что кто-то вошел с улицы. Он зашуршал спичками.

– Мерзавец! – процедил сквозь зубы Ярош.

Спичка в руках Куземы не успела вспыхнуть. Тяжелый удар в лицо свалил его с ног.

Женщина отчаянно завизжала.

– Продажная тварь! – крикнул Ярош и плюнул в беловатое пятно лица.

Ярош не заметил, как он очутился в переулке за домом. Полной грудью вдохнул он холодный воздух. Злоба еще кипела в нем, сжимала пальцы в кулаки, но вместе с тем приходило какое-то спокойствие.

Нервное напряжение, державшее его эти дни в клещах, вдруг оборвалось.

«Подумаешь, геройство! Противно и руки марать. Но пускай… Пускай у пана и пани Куземы хоть на сегодняшний вечер будет испорчено настроение».

Он стоял и вглядывался в беззвездное небо, в темный безлюдный переулок.

Вдруг острая боль в ноге десятком лезвий впилась в сердце, в мозг. Ярош застыл на месте. Потом осторожно подвигал ногой и против воли застонал. «Неужто открылась рана?» – мелькнуло в голове, и холодное отчаяние сжало ему горло.

Еще минутку он постоял, боясь шевельнуться, затем, стиснув зубы, заковылял в темноту.

14

То, что казалось немцам непонятным, странным и загадочным, то, что никак не укладывалось в их привыкшие к муштре и «орднунгу» головы, было, по сути, понятно и естественно. Киев воевал и сегодня. Линия фронта отодвинулась на восток, но война, теперь невидимая и еще более ожесточенная, продолжалась. Киев воевал, как воевал он в июле, в августе, в сентябре, до того самого проклятого дня, когда рухнули днепровские мосты.

Невидимая война, как и всякая другая, складывалась из деяний малых и больших, предвиденных и непредвиденных, она, путем тяжелых жертв, вырабатывала свою стратегию и тактику.

Когда в предвечерней тишине тройной взрыв вывел из строя железнодорожное депо, фашисты думали, что это и есть одно из тех чрезвычайных событий, которое должно поглотить все их мстительное внимание и карающую злобу. Но в том-то и была сила невидимой войны, что в этот день десятки рук творили десятки маленьких и незаметных дел, каждое из которых, если вдуматься, тоже было событием чрезвычайным: кто-то незаметно насыпал в моторы немецких машин песок, а в смазочное масло – толченое стекло; кто-то перерезал телефонные провода; кто-то прикончил часового и забрал автомат. Десятки рук срывали немецкие приказы и расклеивали листовки. А тот, у кого не было листовок, перечеркивал свастику и как умел рисовал пятиконечную звезду.

Видимой армии врага невидимая война противопоставляла свою армию. Ее сила – опять-таки неожиданная для чужаков – была в том, что бойцами невидимой армии могли стать и становились любая домашняя хозяйка, отправлявшаяся с кошелкой на базар, и седой дед, который нянчил внука, и девушка с астрами в руке, и подросток-школьник.

Он не был подпольщиком, этот белокурый пятнадцатилетний мальчик, которого схватили близ немецкого штаба с садовыми ножницами в руках. Этими ножницами он резал телефонный кабель. Никто не давал ему такого задания, никто не обучал его конспирации, осторожности, диверсантской ловкости. Просто он не мог сидеть сложа руки. Как и тысячи других, он рвался к делу. Гнев и жажда мести подсказывали ему – иди, начинай! И он начал с первого, что попалось ему на глаза и что было под силу.

Его пытали – он молчал. Ему перебили руку, державшую ножницы, – он молчал. От него требовали имен. Но он знал лишь собственное имя, и то не назвал его, чтоб не пострадали мать и сестра.

И он знал также, что никогда больше их не увидит.

…Жуткая тишина овевала Бабий яр. Даже тоскливый осенний ветер затихал над обрывом, приникал к земле, к вытоптанной траве, на которой темнели пятна почерневшей крови.

Тишина длилась неделю.

На неверной грани дня и ночи, когда мглистый рассвет медленно и тяжело всползал на киевские кручи, у яра загрохотали машины. Сперва появились два бронетранспортера с автоматчиками. Соскочив на землю, солдаты построились широким полукругом. Они зевали, приплясывали, жевали шоколад.


Потом стали подъезжать крытые брезентом длинные тупорылые фургоны. Их сопровождали мотоциклисты с ручными пулеметами.

Машины извергали из себя человеческий груз и, взревев мотором, исчезали.

Под направленными на них автоматами сбилось в толпу четыреста мужчин и женщин.

Они не знали друг друга. В эти последние минуты жизни их собрал здесь вместе безжалостный приговор.


Одни увидели этот мглистый рассвет после того, как провели несколько суток в подвалах гестапо. Измученные пытками, с выбитыми зубами, с искалеченными пальцами, с гнойными ранами на теле, они стояли, опершись на товарищей, и жадно вдыхали свежий воздух.

Других – перепуганных, растерянных – случайно схватили на улице во время облавы или после комендантского часа.

Тут была девушка, давшая пощечину гитлеровцу, который протянул волосатую руку к ее груди. Рядом с ней оказалась пожилая работница с трикотажной фабрики, та самая Катерина Бондарь, что пыталась спасти обреченного чужого ребенка.

Пленных немцы отогнали шагов на двадцать в сторону. Руки у них были связаны за спиной. Они стояли тесной группой и не глядели вокруг. Были среди них недавние полтавские трактористы, в июне пересевшие на танки, были уральские доменщики, белорусские лесорубы, молдавские чабаны. На каждого из них накануне пало смертное число – десятый.

Случилось это так: колонну военнопленных перегоняли в Дарницкий лагерь, и один из них – отчаянный – бросился бежать. Он упал, перерезанный автоматной очередью, а колонну остановили и отсчитали каждого десятого.

Впереди группы штатских стоял немолодой рабочий– арсеналец. Его заросшее седой щетиной лицо было спокойно и сосредоточенно. Он глядел вокруг и тихо, почти не разжимая губ, произнес несколько раз только одно слово: «Товарищи… Товарищи!»

Никто не плакал. Лицо старого арсенальца просветлело. Он увидел мальчика с перебитой рукой и, незаметно сделав несколько шагов, оказался рядом с ним, положил ему руку на плечо:

– Постоим вместе, сынок.

На него глянули страдающие и благодарные глаза юноши. У арсенальца защемило в груди, вспомнил своих.

…Стою над яром. Далеко отсюда видать. Ну, не плачь, старуха, и не сердись. Тридцать лет прожили, слава богу, сынов, дочку вырастили. Чего ж ты еще хочешь? Коли уж такое дело, так и поплачь маленько да приглядывай за Иваном и Дарыною. Горячие головы! А эти ироды, фашисты, пришли, вишь, в Киев уже с готовыми списками и вылавливают… Наш Арсенал дал им себя знать еще в восемнадцатом году. Припекли их знатно. Не забыли немаки. Солоно мне тогда пришлось, да не добила меня германская жандармерия, помнишь, старуха? Моложе был, ноги прыткие. А на заметку взяли-таки! Да и немец теперь лютее пошел, крови ему куда больше надо.

Поплачь, старуха. А когда Сергей вернется с нашей армией, скажи ему, что об одном жалел батька: мало повоевал. А ты, Иван, будь осторожен. Помни, что дело только начинается. Тайник тот надежный, а все же гляди да поглядывай… Пистолеты я в толь завернул, а между гранатами мой ленинский орден – не забыл? И Дарынка пускай знает. После войны останется вам памятка…

Не погулял я, Дарынка, на твоей свадьбе. Ничего не поделаешь. Выбери себе путного хлопца, чтоб не ветер в голове. Вспомни батьку, когда свадьбу играть будешь. Да не время сейчас думать об этом. Матери, матери помоги в эти дни. Душой помоги…

Может быть, арсеналец и не успел все это подумать за те короткие минуты, когда немцы пересчитывали привезенных. Может быть, все мысли, которые он передумал за двое суток в гестаповском подвале, промелькнули в голове за одно мгновение…

Далеко видно вокруг. А позади яр. Верно, песок в этом яру на метр в глубину стал красным.

– Как тебя зовут, сынок? – спросил арсеналец.

– Сергей, – прошептал мальчик с перебитой рукой.

– И у меня есть Сергей. Вот мы и постоим вместе, Сергейка.

Четыреста мужчин и женщин, стариков и молодых, стояли над обрывом в ту минуту, когда из-за дарницких лесов взошло солнце. Его первые лучи заглянули им в глаза, мягко коснулись сумрачных лиц.

Они не знали друг друга. И все-таки знали. На последнем рубеже, сильнее чем когда бы то ни было, их единило братство и любовь к этой окровавленной и оттого еще более родной земле.

– Солнце взошло, – улыбнулся арсеналец, впивая взглядом животворные лучи.

Прозвучала громкая команда. Офицер сам перевел ее, мешая русские и немецкие слова. Первой группе осужденных было приказано построиться шеренгой вдоль самого края.

Арсеналец почувствовал, как под его рукой мальчик откачнулся назад.

Еще две минуты жизни, еще три, еще пять минут, если выйти не первым, а вторым, пятым, последним.

– Идем, сынок, – сказал старик, – не надо тебе на это смотреть.

Мальчик с перебитой рукой двинулся за остальными. Повернув к арсенальцу побелевшее лицо, он прошептал:

– «Интернационал»… Надо запеть «Интернационал».

Старик хриплым голосом затянул:

 
Вставай, проклятьем заклейменный…
 

Еще несколько голосов успели подхватить!

 
Весь мир голодных и рабов…
 

– Файер! – крикнул офицер, и десятки автоматов ударили слитным громом.

Через несколько часов на улицах появилось только что отпечатанное объявление:

«Случаи поджога и саботажа, распространяющиеся в городе Киеве, вынуждают меня принять решительные меры.

Посему сегодня 400 жителей города расстреляно. За каждый случай саботажа будет расстреливаться значительно большее количество жителей города.

Я буду любой ценой и всеми способами поддерживать порядок и спокойствие в городе Киеве.

Эбергард,

генерал-майор и комендант города».

15

Тетка Настя каждый день приносила новости. Ярош внимательно слушал и лишь подзадоривал нейтральным «так, так…». Тетка Настя не терпела ни противоречия, ни сомнений.

– Самого Гитлера поджидают, о-о! Хочет на Киев глянуть, чтоб ему повылазило… Говорят, под одеждой железо, чтоб никакая пуля не взяла. Я б в глаза ему стрельнула, а что?

– …Не слышал разве? Да весь Киев о том знает. Заберут всех детей, да и перекрестят по-немецкому. И в церквах служба будет немецкая. Уже я видела одного патлатого – болбочет по-ихнему, а на кресте гитлерова морда. Сама видела!

– …А еще будет так: поделят Киев. Одна улица одному генералу, другая – другому. И дома, и люди – все ихнее. Что, не веришь? Вон на Печерске уже две улицы со всех концов загорожены. Генеральские!

– Так, так, – кивал головой Ярош. Все перепуталось в нынешнем Киеве. Но действительность была фантастичнее любой выдумки.

Сегодня Ярош слушал тетку Настю с острым любопытством. Какие удивительные истории создает народное воображение!

– Так вот, в Харькове это было, – рассказывала тетка. – Есть там высоченный памятник Ленину. Каменный. Подошел немец, задрал голову, вылупил зенки. А Ленин глядит куда-то, аж туда, где наши. Разозлился немец и как бабахнет из автомата. Говорят, сто пуль выпустил: Ленинова каменная рука отломилась и бандюгу по голове. Упал и сдох. А Ленин и не глянул вниз. Смотрит вон туда. Вот как было.

Ярош знал, что в Харькове памятника Ленину нет, но не сказал этого. Все же на лице его что-то промелькнуло. Тетка Настя заметила и рассердилась:

– Может, скажешь, не было этого? Люди знают. По всей Украине уже знают. Хочешь, свидетеля приведу?.. Кабы это там, на фронте, наши знали, во всех газетах расписали бы.

«Во всех газетах…» Нестерпимой болью отозвались эти слова. Написать! Хлестнуть бы горячим словом, как кипятком, фашистам в глаза.

– Ну, чего застыл? Заживет нога, еще повоюешь. От Киева еще тыщу верст их гнать надо. И тебе работы хватит.

– Ох, тетка Настя, – Ярош расчувствовался и поцеловал старуху, – вам бы войском командовать.

– А что! Кабы я школу окончила, так и покомандовала б. А покудова сварю картошечки.

Три дня Ярош пролежал у тетки Насти. Потом лютая тоска снова погнала его из дому.

«Неужто я не найду никого из близких людей?»

В памяти вставали лица друзей, знакомых. Где они сейчас? Кто из них уже сложил голову? Кто уехал в тыл? И вдруг он подумал: «Может быть, Костецкая осталась здесь?»

Подгоняемый этой мыслью, он, забыв про боль в ноге, поспешил на Васильковскую.

Крутые кирпичные ступени вели вниз. На Яроша пахнуло цвелью и сыростью. Невольно вспомнил веселые солнечные комнаты на третьем этаже этого же дома, где раньше жили Клавдия Даниловна и тот, о ком он с горестным чувством думал все эти годы.

Ярош осторожно постучал в дверь полуподвальной квартиры и услышал знакомый голос:

– Кто там?

– Откройте, это я… Ярош.

Звякнул замок. С худого, желтовато-бледного лица Клавдии Даниловны на Яроша глянули глаза, в которых стояла тысяча вопросов. Она вмиг охватила взглядом всю его чуть сутулую фигуру, палку в руках, гражданское платье и грубые солдатские сапоги.

– Саша! – растерянно промолвила она. – Заходите…

Из маленьких темных сеней Ярош вошел в комнату и увидел молодую красивую женщину, сидевшую у стола.

Она посмотрела на него грустными, удивленными глазами, слегка кивнула головой в ответ на его приветствие.

– Садитесь, Саша, – сказала Клавдия Даниловна.

– …И знаете, Клавдия Даниловна, – услышал он низкий грудной голос молодой женщины, которая, видимо, продолжала прерванный разговор, – мама как раскричится: «Не смей, не смей ничего просить у них… Лучше я тут в подвале умру, чем… – Женщина смущенно улыбнулась. – Вот какая у меня мама. Я и сама, конечно, решила, что никуда ходить не стану и ничего не буду просить. Свободных квартир сейчас достаточно, но из немецких рук ничего не возьму. Однако же мама… Старая, больная, а в нашей комнате… Вы знаете, что такое подвал. Да она меня чуть не побила: «Не смей, не смей!..» Дайте ей оружие, на улицу выйдет.

Молодая женщина повернула голову и внимательно посмотрела на Яроша.

– Это друг нашей семьи, – сказала Клавдия Даниловна. – А это, Саша, моя коллега, учительница.

Молодая женщина попрощалась и ушла. Клавдия Даниловна заперла за нею дверь, вернулась в комнату и заговорила торопливо, сбивчиво, словно выталкивая из горла каждое слово:

– Мне тут одна нашептывала: «Пойдемте в управу, вам вернут квартиру… Ведь ваш муж репрессирован». Я ей сказала несколько слов! Ох, Саша, если б вы знали… Это какая-то глупая обывательница. Но ведь я вижу, что кое-кто и из наших косо поглядывает на меня: «А ну, мол, что она теперь, при немцах, станет делать? Ведь муж у нее враг народа?»

Ярош взглянул на Клавдию Даниловну и почувствовал, что не в силах выдохнуть воздух, камнем застывший в груди. Ее лицо было искажено судорогой боли.

– Боже мой! За что, за что? – Ее губы чуть слышно шептали, а Ярошу казалось, что он слышит вопль. – Мой Дмитрий вместе с Кировым, вместе с Фрунзе воевал… Под Перекопом был ранен… Саша, Саша, как это могло случиться?

Ее тонкие руки бессильно упали на колени. Ярош увидел в глазах Клавдии Даниловны такое отчаяние…

Он кусал губы. И молчал.

«Чурбан, ну скажи, скажи что-нибудь!» – приказывал он себе. «Ну скажи!» Но что он мог сказать? Чем мог утешить? А пустые слова ей не нужны, только слабодушные хватаются за них.

Четыре года тому назад, когда арестовали командира танковой бригады Дмитрия Костецкого, Ярош прибежал к Клавдии Даниловне и успокаивал и утешал, потому что верил, как и сейчас верит, что произошла трагическая ошибка. Он допускал, и сейчас допускает, что, может быть, случилось худшее – Костецкий стал жертвой поклепа, провокации. Но дело выяснится, там проверят, расследуют, и он вернется. И все будет хорошо.

Клавдия Даниловна верила этому, верила искренности Яроша, ведь как раз за эти самые слова он тогда пострадал и столько вытерпел.

А что он может сказать ей сейчас?

Киев захватили немцы. Фронт откатился на восток. Война приковала к себе все силы, все помыслы людей. Если даже кто-нибудь там проверяет, расследует, как она узнает об этом? У Яроша мелькнула мысль, что и для него счастливая развязка дела Костецкого очень, очень много значила бы, но он тут же отбросил эту мысль и выругал себя: «О собственной персоне беспокоишься?»

А потом он подумал другое: «А может быть, сейчас Костецкий ведет танковую дивизию на гитлеровцев?» Но и этого он не мог сказать Клавдии Даниловне. Не догадки, не предположения, хотя бы и самые радужные, нужны ей.

Ярош встал, взволнованный, и, тяжело опираясь на палку, проковылял к окну. Клавдия Даниловна встрепенулась, словно только сейчас увидела его.

– Саша!.. Вы ранены? Простите, я все о себе… Что у вас с ногой? – Она подошла к нему и испуганно прошептала – А почему вы здесь? Саша, ведь вы были в армии? Как же так?

Он ждал этих горьких вопросов с первой минуты встречи, и все же, когда услышал их, не так слова, как ее голос, ее взгляд потрясли его.

– Окружение?

Ярош только кивнул головой. Хорошо, что она не представляет, какой ад скрывается за этим словом.

– Что с ногой?

– Э, заживет, – отмахнулся он. – Спасибо старому сельскому фельдшеру. Но будь она проклята! – Ярош изо всех сил стукнул палкой о пол. – Из-за нее не смог выйти из окружения. Пока доплелся…

– Где это вас?

– Под Уманью. Я знал: Киев наш. Я готов был ползти на четвереньках. И вот дополз!

Ярош умолк, и она вздрогнула не от того, что он сказал, а от того, что не договорил.

– А вы? – спросил Ярош.

– Как все, – покачала головой Клавдия Даниловна. – Была на окопах, потом помогала здесь… Вот так и осталась.

– Невеселая история.

– Невеселая, – вздохнула Клавдия Даниловна. – Но вы обо мне не беспокойтесь, я все стерплю. Мне за вас больно. Как же вы пойдете? Ведь зима приближается. С такой ногой…

– Еще немного подживет – пойду.

– Саша, – шепотом, волнуясь, заговорила она. – А может быть, здесь?.. Столько людей, преданных до конца… – Еще больше волнуясь, уже со слезами на глазах, она сказала: – Саша, вы-то мне верите! Если нужно будет, поручите мне что хотите. Я все сделаю. Я жизнь отдам, хотя у меня и сын… Ведь я знаю, Саша, вы не опустите рук.

Ярош сжал челюсти так, что выступили и побелели скулы. Ничего не сказал. И сказал все.

Клавдия Даниловна даже посветлела, взглянув на его окаменевшее лицо:

– Дмитрий всегда говорил, что вы, Саша, крепкая косточка… Ой, что ж это я! Чаю, хоть стакан чаю!

Она вышла на кухню, принесла горячий чайник, вынула из буфета хлеб и кусочек сала.

– Не знаю, Саша, что дальше будет. Должно быть, придется голодать. Не видно, чтоб немцы собирались нас хлебом кормить. Я не о себе думаю. У меня Юрко на руках.

– А где он?

– Пошел в школу. Посмотреть. Там, говорят, какие– то объявления вывешены. Регистрация учителей, что ли… Петлюровские недобитки зашевелились. В управе орудуют, суетятся. Возможно, откроют несколько школ. Еще бы! Гитлер – освободитель! Вы не видели портретов с такой надписью? Вот этакие!.. Юрко позавчера один сорвал. Ну что вы скажете?

– Молодец! – невольно улыбнулся Ярош. Но тут же покачал головой: – Ненужное геройство. Вы ему не разрешайте…

– Такой глупый, неосторожный. Еще домой обрывки принес, показать. – Клавдия Даниловна вздохнула. – Если б вы знали, Саша. Как ни трудно мне приходилось и приходится, самое трудное – это Юрко. Что ему сказать, как объяснить, когда и сама ничего не понимаю? Ну какие мне найти слова? Отец вместе с Кировым воевал, с Фрунзе. Подумайте! И вдруг – враг народа. Я ему тысячу раз говорила: «Это ошибка, сынок, в такой суровой борьбе может произойти и жестокая ошибка». А он: «Мама, разве нужно столько лет, чтоб исправить ошибку?» Я ему приводила и ваши слова: «Может быть, поклеп, наговор каких-нибудь мерзавцев». А он на это: «Почему же не накажут этих мерзавцев? Разве возможна такая несправедливость? Мама, напиши Сталину. Еще раз напиши». Боже, сколько раз я писала!

Последние слова прозвучали так, что Ярош похолодел.

Хорошо, что в прихожей постучали.

– Юрко! А у нас дядя Саша, – услышал Ярош.

Вошел длинноногий мальчик, и Ярош, взглянув на него, понял, что никуда ему не деться от непрошеных дум и воспоминаний. В двенадцатилетнем мальчишке он увидел Дмитрия Костецкого – светловолосого, ясноглазого, из-под крутого лба глядящего тебе прямо в глаза. «До чего похож», – чуть не вырвалось у него; он прикусил язык. «И как вырос! Давненько уже я тут не бывал», – сказал себе Ярош с укором.

– Ну, здорово, Юрко, – хрипло проговорил он. – Растешь, братец мой, растешь!

Он крепко, как взрослому, пожал мальчику руку, потом обхватил за плечи, притянул к себе. Мальчик ткнулся лицом ему в пиджак, покраснел и замер. Скупая мужская ласка, верно, напомнила ему что-то давнее, отцовское. Стоял и боялся шевельнуться. А мать смотрела на обоих и никак не могла проглотить комочек, застрявший в горле.

– Садитесь же, попьем чаю, – засуетилась она. – Что там за объявление, Юра?

– Регистрация учителей.

– Не пойду, – твердо сказала Клавдия Даниловна.

Ярош покачал головой:

– Я не уверен, что это самое правильное.

– Ну что вы, Саша! – удивилась она. – Неужто вы хотите, чтоб я работала на немцев? В фашистской школе?

– Там будут дети, там будут учителя. А если так, то можно ли стоять в стороне? Вы будете вместе с другими. Это уже кое-чего стоит.

– Не знаю, не знаю, – растерянно сказала Клавдия Даниловна. – Ведь… Если в школу пойдет любой учитель, никто ничего не скажет. А пойду я, так, верно, не один мне вслед бросит: «Побежала, небось немцев ждала, у нее ведь муж…»

Ярош перебил:

– Может быть, и через это придется пройти. Но там, где наши люди, должны быть и мы.

Он попрощался.

– Я еще зайду. Будь здоров, Юрко. И не делай глупостей.

На него пытливо смотрели ясные глаза Костецкого, и в них та же тысяча вопросов. Ярош почувствовал, что отвечать не в силах, и торопливо сказал:

– Мама тебе объяснит, почему я здесь.

Клавдия Даниловна провела его через кухню и темные сени на черный ход. Когда она отворила дверь, Ярош увидел небольшой садик, за ним длинный проходной двор.

Клавдия Даниловна заговорила шепотом:

– Может быть, вам или кому-нибудь другому придется скрываться… Имейте в виду. Видите: два выхода, на улицу и сюда.

Ярош ничего не сказал. Лишь кивнул головой и крепко пожал ей руку.

16

Комната, казалось, посветлела от белозубой Ромкиной улыбки.

Максим по-мальчишески смеялся, ловя молниеносные движения проворных Ромкиных рук, ловких ног, головы.

Ромка искусно жонглировал четырьмя тарелками. Он показывал фокусы с маленьким мячиком, который прятал за воротник, а вынимал изо рта. Он угадывал любую задуманную карту и неожиданно находил ее не в колоде, а в кармане. И еще хвастал, что может глотать шпаги. Да только… шпаги у него сейчас нет.

– А что ты еще умеешь? – смеясь спросил Максим.

Смеялась и Ольга. А Ромка смотрел на нее так, как и положено смотреть семнадцатилетнему юноше на красивую девушку старше его годами: восхищение, почтительность и робость – все смешалось вместе. Эту робость и смущение он старался скрыть за разными забавными проделками, и это ему почти удавалось.

Максим все видел и улыбался со снисходительностью взрослого, однако и его зеленовато-карие глаза тоже временами тревожно поглядывали на Ольгу. Только Максим старательно скрывал свое восхищение и свою робость перед этой девушкой, что так сурово хмурилась и так хорошо смеялась.

Что же еще умел Ромка? Щелкать соловьем. Кукарекать лучше, чем петух, болботать, как старый индюк, мяукать котенком.

А еще умел Ромка незаметно, через дворы и переулки, пробираться к одному маленькому домику и выносить оттуда пачки листовок. Умел, весело поблескивая белыми ровными зубами, шмыгать вокруг немецких машин.

Умел внезапно появляться там, где нужно, и исчезать, когда понадобится, еще внезапнее. Умел первым узнавать обо всем, что творилось в городе.

А до войны его любимым делом было ковыряться в телефонных аппаратах, распутывать сложное сплетение проводов – Ромка работал монтером телефонной станции. Глубь времен – а в действительности каких-то три с половиной месяца – отделяла его от тех удивительных довоенных дней, когда можно было, беззаботно улыбаясь и насвистывая, ходить по улицам Киева с рабочей сумкой за спиной.

Взяв у Ромки пачку листовок, Ольга ушла, чтоб передать их дальше. Немного погодя двинулся и Ромка.

А через два часа он снова стоял перед Максимом – бледный, с крепко сжатыми зубами и застывшим взглядом.

Надя уже была дома. Растерянно посмотрев на нее, Ромка молчал.

– Говори, – тихо приказал Максим.

Опустив глаза, Ромка выдавил из себя:

– В Первомайском саду повешены двое. На главной аллее. С площади видно… Я подошел. На куске фанеры написано: «Партизаны».

Максим и Надежда быстро переглянулись. Надино лицо пошло желтыми пятнами. Она медленно опустилась на табуретку и с силой сплела пальцы похолодевших рук.

– Ни фамилий, ни…

– Ничего, – едва шевельнул губами Ромка.

Потом поднял голову и, напряженно глядя Максиму в глаза, сказал:

– Сегодня ночью я напишу там другое: «Жертвы фашистских палачей…» Или так: «Отомстим за героев».

Максим ответил не сразу.

– Ну что ж… Действуй. Но гляди – обдуманно и осторожно.

Ромка махнул рукой и, скривив губы, пренебрежительно обронил:

– Что со мной станется?..

– Не фордыбачь, – сердито перебил его Максим. – Зря подставляет голову только дурак. Понятно?.. Сделаешь это на рассвете. С вечера патрули особенно лютуют.

– Понятно, – послушно ответил Ромка и посмотрел на Максима таким мальчишески преданным взглядом, что у того потеплели глаза.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю