Текст книги "Художники"
Автор книги: Савва Дангулов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 60 страниц)
АРАГОН
Была ранняя осень шестидесятого года, теплая, изредка сопутствуемая грозами с белой молнией и потоками ливня, обильными и грохочущими.
Непросто было выдержать расписание нашей туристской стайки, но оно соблюдалось: Лувр, музей Родена, выставка шагаловеких витражей...
Мне было интересно, как смотрела Париж Маргарита Иосифовна Алигер, – по-моему, это ее первое посещение французской столицы. В ее взгляде на дива Парижа не было счастливого беспамятства, но пристальность, требующая напряжения ума, была. Только время от времени, вслушиваясь, как самозабвенно лопотала девушка-гид, Маргарита Иосифовна произносила:
– Ничему никогда не завидовала, завидую знанию языка...
Как ни герметичен мирок нашей стайки, путешествующей по Парижу, у здешней молвы бронебойная сила:
– Арагон купил Эльзе мельницу и поселил ее едва ли не рядом с плотиной...
Ну, новость действительно хоть куда – да убережешься ли от нее?
Единственно кого эта новость не застает врасплох, это Алигер – в ее реплике есть искорка юмора, а в беспечальной искорке конечно же самообладание:
– Мельницу показать не обещаю, а новое обиталище Арагонов на рю Гринель, пожалуй, покажу...
Случайно или нет, но едва ли ни одновременно с переселением на мельницу Арагоны обосновались в новой квартире на рю Гринель, – это в двух шагах от посольства. То обстоятельство, что новое жилище, подобно старой мельнице, аккомпанировало появлению на свет арагоновских стихов об Эльзе, наводит на мысль, что здесь был некий замысел.
Чтобы утвердиться в этой мысли, не обязательно было прикасаться к арагоновским стихам об Эльзе, но свое говорили и эти стихи.
Настанет, Эльза, день, и ты услышишь в нем
Стихи мои из уст без муки ваших дней...
Да, Маргарита Иосифовна пообещала весьма определенно показать новое обиталище Арагонов на рю Гринель, – если учесть, что незадолго до этого в Москве вышел томик арагоновских стихов в переводе Алигер, такое посещение было естественным. Итак, перспектива встречи с Арагонами в их новом доме на рю Гринель прояснилась с достаточной определенностью – Маргарита Иосифовна просила меня быть с нею.
Помню городской дворик действительно через дорогу от посольства, выстланный плоским камнем, и несколько в глубине дворика вход в квартиру Арагонов – дом был старинный, без лифта, с нарядной лестницей, укрытой ковровой дорожкой, – в конце каждого марша стояли полу кресла, рассчитанные, очевидно, на гостей определенного возраста. И дорожка, и полукресла, и бра над дорожками были без признаков старины, свидетельствуя, что хозяева являются здесь людьми новыми.
Нас встретила Эльза и повела к большому итальянскому окну в гостиной, у которого был сервирован кофейный столик.
С видимой властностью Эльза взяла разговор в свои руки. Она полагала, что нейтральной темой, которая должна устроить и ее и гостей, будет новая квартира Арагонов, и принялась рассказывать с обстоятельностью, как труден был переезд. Но хозяйка должна была почувствовать, что интерес гостей обращен к иному. По всему, мы были на рю Гринель, когда там уже получили русский текст последних стихов поэта. Конечно, что-то могла сказать и Эльза, но она сочла себя не беспристрастной – ведь стихи посвящены ей – и ушла в тень, тем более что это было сделать нетрудно – освещенным оставался небольшой кусок паркета, на котором расположился наш столик.
– Полагаю, я должна оставить эту возможность Арагону – ведь он и говорит и читает по-русски... – Эльза качнула головой, и копна ее волос, как мне почудилось, не замутненная сединой, встревожилась. – Должна посочувствовать: переводить его всегда трудно...
Деликатная Маргарита Иосифовна не возразила:
– Что трудно, то трудно...
На том и условились: разговор будет продолжен, как только к нему сможет подключиться Арагон.
– Как я поняла в последний разговор Арагона с Галимаром. – произнесла Эльза, – возник план издания библиотеки новой русской прозы и поэзии на французском – Арагон передал издательству свой план...
Эльза с заметным воодушевлением заговорила о плане издания. Она тут же на память воссоздала этот план, составленный Арагоном, не остановившись перед тем, чтобы спросить:
– А как эти книги были встречены в Москве?
Помню, прощаясь, она как бы между прочим ввела нас в свой рабочий кабинет, и вновь нас объяла атмосфера деловой женщины, женщины, умеющей работать в том темпе и с той целесообразностью, какие единственно здесь уместны, – в кабинете был изыск и рациональность.
Я спросил себя, быть может в этот день не впервые: где суть Триоле, где ее истинное призвание? В том, что отыскал в ней Арагон: женщина с яркими глазами, которую рассмотрел в ней поэт и нарек вдохновенным «Меджнун Эльза» – «Одержимой Эльзой», или то, что померещилось мне только что: писательница, обратившая свою фантазию и ум к острейшим проблемам современности, и одновременно деловой человек, при этом деловой человек не в меньшей мере, чем писательница? Кстати, кабинет Эльзы в новой квартире на улице Гринель, как мне привиделось, свидетельствовал, что страсти делового человека грозили возобладать над всем остальным. Однако вряд ли тут уместна даже тень категоричности. Убедил себя, что понимание придет со стихами Арагона, прежде всего с «Меджнун», – в цикле стихов, посвященных Эльзе, тут и запев, и стержень мысли, и то сплетенье слов, которое способно удержать всевластие понятия – «Меджнун». Но действительно тут ничего не поймешь, не обратившись к стихам Арагона, хотя бы к некоторым его строкам. Вот они:
О имя, которое произнести не могу, потому что оно на губах у меня замирает.
Словно хрупкий хрусталь, оно может от собственной тоненькой ноты разбиться,
Оно точно запах костра и ванили, оно как в листве легкокрылая птица.
Оно будто липовый цвет: ты еще не увидел его, но оно ароматом своим тебя уже ранит.
Это имя тончайшей пушинкой дрожит у тебя на устах.
Оно как прозрачный бокал, который разбил ты, и память о нем прикасается к пальцам как ласка.
Оно словно чье-то живое дыхание в манящих вечерних кустах.
Оно где-то рядом и где-то в немыслимых далях звенит, как тугая и тонкая леска.
Это имя краснеет стыдливо при мысли, что я его выскажу вслух,
А мне одного только надо – остаться его отражением вечным.
Только пылью шагов его легких, только воспоминаньем привычным,
Только тенью неясной в тени его листьев живых...
Но если когда-нибудь кто-нибудь вспомнит о том, что на свете я жил,
И назовет ее имя, которое душу мне так будоражит,
Пусть тогда в милости этой, в малости этой он мне не откажет,
Пусть он мысленно скажет, что ею я был одержим.
Однажды золотолистой осенью, высвеченной синью марсельского неба, слышал, как эти стихи читали студенты, расположившиеся ни парковых скамейках и напрочь отстранившие по этому случаю связки книг, которые они сюда принесли... Слышал, как молодые люди повторяли самозабвенно: «Это имя краснеет стыдливо при мысли, что я его выскажу вслух...» – и не мог не подумать: если эта женщина подвигла поэта на создание таких стихов, наверно, ее суть тебе предстоит еще постичь.
Где-то весной шестьдесят пятого года в особняке на Пятницкой раздался звонок: звонила Эльза – второй день Арагоны в Москве. Смысл звонка: привезла рукопись нового романа. Остановились в гостинице «Москва». Хорошо бы встречу не откладывать. Эльза не возражает, если это произойдет завтра в десять утра, – узнаю деловой настрой парижской рю Гринель. Говорю, что готов быть у Арагонов, но по давней редакционной привычке решаюсь потревожить редакционное досье. Без особых усилий устанавливается предмет нашего завтрашнего разговора: роман «Розы в кредит». Роман только что закончен и уже объявлен к публикации Галимаром.
В условленные десять Арагоны, как, наверно, это было принято у них дома, уже работали. Прежде чем выйти ко мне, каждый из них, как могло показаться, должен был отстранить рукопись – думаю, что они вставали рано, и в Москве не решались менять принятого порядка.
– Хотите кофе? – Эльза, не ожидая ответа, направилась в дальний угол, где ожидал ее дорожный кофейник.
– Если вместе с вами – готовы.
– Как ты, Арагоша?
(Она звала его так и за глаза: Арагоша.)
– Готов, готов...
Пока вскипает кофе и его аромат распространяется вокруг, мы начинаем ладить нашу беседу.
– Завтра Московский университет вручает Арагону знак почетного доктора университета, и я решилась на поездку в Москву, сообразовав с небольшим делом... – она смотрит на письменный стол, посреди которого поместилась рукопись, по виду немалая.
«Сколько в ней? – стараюсь прикинуть я. – Восемнадцать или все двадцать?»
Мой взгляд, обращенный на рукопись, был не очень-то осторожен, – по крайней мере, Арагон его ухватил.
– Я тут человек... посторонний! – вдруг произносит он и, обратившись к Эльзе, пытается уточнить: – Правильно я говорю: посторонний, так?
– Посторонний, посторонний, Арагоша, – поддерживает его Эльза.
– Я тут человек посторонний и поэтому беспристрастный... Правильно я говорю: беспристрастный, Эльза?
– Беспристрастный, разумеется, беспристрастный, Арагоша, – поддерживает его Эльза все так же серьезно.
– Вот мое мнение: хороший роман... – заключает Арагон. – Один из лучших романов Эльзы...
– Не перехвалил, Арагоша? – смотрит она на него улыбаясь.
– Нет, не перехвалил... – подтверждает он с той искренностью, которая не оставляет сомнений – никаких преувеличений, все слова на месте: хороший роман.
– Может вас заинтересовать моя рукопись? – в вопросе Эльзы нет недомолвок.
– Да, конечно, вы его уже не увезете в Париж, – говорю я.
– Спасибо, – смеется она, так щедро она еще не смеялась.
Арагон задумался, казалось, тень печали впервые легла на его лицо.
– По-моему, вы опечалены? – спрашиваю я. – Что так? Ведь мы обо всем договорились.
– Это вы обо всем договорились, – кивает он в сторону нас с Эльзой. – Не я...
– Что вы имеете в виду?
– Завтрашнюю свою речь в университете – никогда не произносил речей в университете... Никогда не писал речей – скажу то, что на сердце...
– Да, скажи, что на сердце, Арагоша, – это у тебя получается.
Она протянула руку и, как мне показалось, коснулась его седин – он просиял, большего счастья для него не было. Сколько им могло быть лет в то московское утро шестьдесят пятого года? Почти по семьдесят, да, почти по семьдесят, но глаза были полны света.
– Не забудьте про университет, – произнес Арагон, когда мы прощались; по-моему, благодарственная речь в университете не шла у него из головы.
Уже прощаясь, я оглянулся и поймал себя на мысли, которая, впрочем, была для меня не новой: конечно, жизнь дала равные козыри всем, но все-таки тому, что мы зовем красотой, она дала на один козырь больше. Что я хочу сказать? При равных шансах красота уходит из жизни последней, – казалось, все отдало себя во власть возраста, а красота еще сопротивляется – она хлопнет дверью последней. Все это вдруг явилось сознанию, когда, прощаясь с Арагонами, я обернулся и увидел его и ее. Наверно, семьдесят или почти семьдесят могут дать повод говорить о возрасте, но, честное слово, два человека, возникшие передо мной, начисто отвергли эту возможность – хотелось говорить обо всем, но только не об этом.
«Как Арагоны?» – Мне интересно мнение моего спутника. Его реплика лаконична: «Их любовь к советской литературе очень нам полезна – надо беречь ее».
Но торжество, о котором говорил Арагон, отпечаталось в памяти речью Романа Самарина, взволнованной и по этой причине почти патетической, и, как мне показалось, чуть-чуть смятенной репликой Арагона. В том, как Арагон и Эльза отблагодарили хозяев, было нечто такое, что я отметил для себя накануне: знак университета был встречен с благодарностью, которая была тем более сердечной, что освещена улыбкой, выражающей добрую волю. Получасом спустя я смотрел, как еловая аллея, которая так хороша перед университетом, увлекла наших друзей от парадных врат к обрыву над Москвой-рекой, откуда открывается единственный в своем роде вид на Москву. Я не без умиления следил за спокойным шагом гостей, чьи заметно светло-серые костюмы были долго видны на фоне густо-зеленой хвои, и думал о том, что церемония в университете должна была отвлечь их от темпа и энергии повседневных дел, которыми, как я заметил, была заполнена их жизнь во французской столице. Но едва я успел подумать обо всем этом, как раздался звонок Эльзы – в интонации, с которой были произнесены услышанные мною слова, от университетского торжества не осталось и следа.
– Ну, как решили... с романом? – спросила Эльза.
Я пришел в замешательство: признаться, единственно, что я успел, это благополучно доставить роман в редакцию.
– Я вас... не понимаю, – мог только произнести я.
– Что же тут непонятного? Редакция успела составить мнение о романе?
– Вы полагаете, Эльза Юльевна, что минувшей ночи было достаточно, чтобы это мнение составить?
– А как же? – изумилась она. – В том случае, когда я даю рукопись Галимару вечером, утром я уже имею ответ...
– К сожалению, эти сроки не в наших правилах, – сказал я.
– Инициатива моего звонка вам принадлежит Арагону, – вдруг произнесла она. – Я сказала ему, что ответа еще нет, но он настоял...
Слова Эльзы тут было достаточно вполне, но она почему-то обратилась к авторитету Арагона, – кстати, как я заметил, это было с нею и прежде.
– За Галимаром нам поспеть трудно, но до вашего отъезда из Москвы мы, пожалуй, поспеем... – был мой ответ.
На этом вопрос был решен: насколько я помню, Галимара нам превзойти не удалось, но Эльза уехала из Москвы, имея положительный ответ редакции.
Эльза уехала, а из памяти не шли марсельские студенты, вместе с Арагоном поющие хвалу любви поэта:
О имя, которое произнести не могу, потому что оно на губах у меня замирает.
Словно хрупкий хрусталь, оно может от собственной тоненькой ноты разбиться...
Последний раз я видел Арагона в шестьдесят восьмом году. Редакционные дела привели меня к Андре Вюрмсеру в «Юманите», давнему и постоянному автору «Иностранной литературы». Время было более чем грозное – большая парижская пресса жестоко атаковала вашу страну, грозя ей всеми возможными карами, и все, что выражало несогласие с этим хором голосов, выглядело поступком едва ли не рыцарственным.
Я быстро поладил с Вюрмсером по поводу всех моих просьб и готовился проститься, когда распахнулась дверь и вошел Арагон. Мне сказали, что вы здесь, и я решил обязательно повидать вас... – Арагон подмигнул Вюрмсеру, прося извинения, что умыкает его гостя, и, обернувшись к двери, распахнул ее – мы вышли.
Вот так, следуя за Арагоном, мы покинули «Юманите» и перешли дорогу. По ту сторону улицы был книжный киоск – он до сих пор стоит там. Арагон раскрыл ладонь и выпростал на нее несколько франков. В следующую минуту у меня в руках оказался последний номер журнала, который по-русски зовется «Франция – СССР». Вручая журнал мне, Арагон раскрыл его на странице, осененной аншлагом: «Париж открывает новых русских поэтов».
– Мой русский возникал вместе с французским Эльзы; впрочем, французский Эльзы возник много раньше, – казалось, он воспользовался статьей в журнале, чтобы развить эту тему – как русский вошел в его сознание. – Эльза поселилась во Франции, когда ей было двадцать три, и, очевидно, тогда же стала пробовать себя во французском, но до поры до времени скрывала...
– Осмелела... при вас?
– Да, роман «Добрый вечер, Тереза» был написан при мне, хотя чуть-чуть и втайне от меня...
– Оберегалась... независимость?
Он остановился – видно, искал русские слова: он был несвободен в русском.
– Способность, как сказала бы Эльза, сохранить себя...
– Два писателя в одной семье много?
Он нахмурился.
– Надо сделать так, как сказала бы Эльза, чтобы дороги... как это? – он поставил ладони крест-накрест.
– Не пересекались?
– Вот именно!..
– Тут мельницы и рю Гринель... не хватит? – засмеялся я.
Он задумался.
– Нет, на мельницу я ее одну не отпускаю... – Некоторое время мы шли молча. – Почти сорок лет совместной жизни – это немало. Мне все время казалось, что ее французский приходит после русского, как перевод с русского, а потом я... подсмотрел... Нет! Это очень интересно наблюдать, как у взрослого человека, взрослого рождается новый язык...
– Не стала бы она французской писательницей, не родился бы?
– Верно! Тут ее... французское письмо... О, французское письмо, французское письмо!.. Хотя все эти годы на нашем письменном столе были новые русские книги...
– Но новая книги – это новое имя?
Он посмотрел на меня внимательно.
– Открыть новое имя, как бы это сказать, добыть радость, добыть...
– Айтматов?
Он засмеялся – ему было приятно упоминание этого имени.
– В том, как он описал эту восточную степь, очень... как это сказать, древнюю, может быть, даже... архаичную, краски хороши!.. – Мы пересекли скверик, желтый песок которого так щедро был напитан водой, что стояли озерца – Арагон с завидной легкостью перескочил одно озерцо за другим. – Знаете, что я хотел сказать?
– Да?
– Вы думали над таким фактом: Эльза напечатала свой первый роман по-французски, когда ей было сорок два... Только подумать: сорок два! – Мы пошли тише. – Согласитесь, что не каждый сможет вот так трансформировать сознание в столь позднем возрасте: восемь романов по-французски, а?
Он стал припоминать ее романы, написанные по-французски. Вспомнил «Терезу», «Вооруженные призраки», «Инспектора развалин», «Рыжего коня», «Розы в кредит», «Великое никогда», однотомник рассказов, удостоенный премии Гонкуров, пору Сопротивления, когда Эльза выступила под именем Лоран Даниель, переводы на русский и на французский, – кстати, эта взаимосвязь существовала всегда.
– Упорство? Все в этом упорстве? – спросил я.
– В труде! Все в труде...
– Эльза – это труд? – был мой вопрос.
– Только я знаю: труд! – ответил Арагон. – Радость труда!..
Наблюдая Триоле, я склонялся к иному мнению: деловая женщина. Арагон нашел другое определение: радость труда. Там, где я видел рациональность делового человека, он видел подвижничество человека, захваченного радостью труда. Первое, как мне виделось, ниспровергало большое чувство, второе – его оберегало и, пожалуй, возвышало.
Я вернулся к стихам Арагона:
Это имя краснеет стыдливо при мысли, что я его выскажу вслух,
А мне одного только надо: остаться его отражением вечным...
Не скажу, что эти стихи я переосмыслил, но новые краски открылись наверняка.
ТРУАЙЯ
Лет двенадцать тому назад писатель Лев Никулин показал мне роман Анри Труайя «Снег в трауре», который только что вышел. Никулин сказал, что решил перевести роман на русский, и просил написать послесловие. У просьбы писателя были свои резоны, однако об этом позже. Роман был переведен и напечатан в журнале «Москва» – ему сопутствовало мое послесловие. Там были такие строки:
«Анри Труайя – крупное имя в современной французской литературе. Его первый роман – «Обманчивый свет» – вышел тридцать лет тому назад. С тех пор большой литературный успех был неизменным спутником Труайя. В 1938 году его роман «Паук» был удостоен премии Гонкуров. Французская академия избрала Труайя своим членом... Труайя – армянин. Он родился в России и провел здесь свое раннее детство. Его родословная берет начало в предгорьях Кавказа, на берегу Кубани. Здесь предки писателя возделывали поля, пасли скот, обживали и благоустраивали молодой и благодатный край. Люди трудолюбивые и храбрые, они были добрыми хлебопашцами и воинами. Их цитаделью был аул, который со временем стал ядром богатого города, стоящего на скрещении больших дорог края, – я говорю об Армавире...»
Ну вот, кажется, я и объяснил, почему с просьбой о послесловии Л. В. Никулин обратился ко мне, – моим отчим обиталищем тоже является Армавир, и я мог сообщить о Труайя нечто такое, что малоизвестно. Действительно, предки Труайя принадлежали к тому самому клану армавирских армян, в недрах которого, если можно так сказать, берет начало и моя скромная родословная. Стараясь проследить за всеми поворотами судьбы большой тарасовской семьи, я рассказал в послесловии о том, как эта семья в конце века переехала из Армавира в Екатеринодар, а оттуда в Москву. Для этой купеческой семьи приумножение капитала было делом отнюдь не последним, однако в большой семье Тарасовых коммерческие интересы не были главными, Николай Тарасов, родной дядя писателя, которого К. С. Станиславский называл «талантливым Тарасовым», был, несомненно, человеком незаурядным: поэт, автор остроумных интермедий, украшавших подмостки «Летучей мыши», переводчик, художник, работавший и пером и кистью. Его друзьями были Качалов, Леонидов, Вишневский, скульптор Николай Андреев. Придя в театр как меценат, Николай Тарасов стал сподвижником молодого театра. Знаменитая «Летучая мышь» была тем детищем МХАТа, в пестовании которого участвовали талант и энергия Тарасова.
Родные Труайя уехали из Россия, когда будущему писателю было восемь лет. Поистине судьба так повелела, что начало литературной карьеры Труайя стало своеобразным продолжением того, что делал в театре и Николай Тарасов, – в программе парижских спектаклей «Летучей мыши» были сцены, текст которых написал Труайя. Но Труайя явился преемником Николая Тарасова и в ином – великолепное знание русской истории, культуры, языка, литературы было неотъемлемым качеством писателя. Именно это качество дало возможность Труайя выступить с циклом романов, посвященных событиям русской истории, – «Пока существует земля», «Рубище и пепел», «Чужие на земле», впрочем, и романов-монографий «Пушкин», «Лермонтов», «Толстой», «Достоевский».
Мне остается добавить, что я был у Труайя на его парижской квартире, на рю Бонапарт, 3, вскоре после выхода у нас романа «Снег в трауре». Я увидел человека, фанатически преданного своему призванию, понимающего, сколь это призвание трудно и ответственно. Писатель полагает, и, на мой взгляд, справедливо, что день его только в том случае прошел не зря, если он, этот день, оставил свой след в его рукописях. Завидны работоспособность Труайя, его упорство в работе над текстом, его неудовлетворенность сделанным, его привередливость, когда речь идет о языке и стиле.
Наш разговор был посвящен отчим местам. Труайя хотел знать, как выглядит сегодня Армавир, что он сберег из того, что ему было свойственно прежде, что можно увидеть в городе из тарасовских гнезд и не порушила ли их война, как велико в городе армянское население и какие у этого населения связи с Арменией. Он сказал, что в своем новом романе вернулся к французской теме, и вручил мне этот роман, только что вышедший, – это была «Семья Эглетьер». По словам писателя, он хотел бы продолжить и работу над романами-монографиями о русских писателях, – его интересует Тургенев, кстати, парижские материалы о Тургеневе ему известны, а вот московские недостаточно. Затем беседа вернулась к Армавиру, и писатель попросил уточнить, какая литература существует об истории Кубани и, быть может, Армавира.
По возвращении в Москву я воссоздал беседу с Труайя, решив, что он, не говоря об этом прямо, обратился с просьбами, которые мне хотелось выполнить с максимально возможной тщательностью и точностью. Через некоторое время я имел возможность сообщить Труайя, что роман «Семья Эглетьер» прочитан у нас и хорошо принят, – роман действительно вышел в издательстве «Прогресс». Не без помощи библиографического отдела Центрального Дома литераторов удалось составить для Труайя библиографию всех наших работ о Тургеневе, и я отослал ее писателю. Наконец, я послал Труайя книгу профессора Щербины «История Армавира», вышедшую до революции в Екатеринодаре и представляющую сегодня немалую ценность. Я получил письма от Труайя с выражением признательности, при этом особую его благодарность заслужила «История Армавира» – писатель сообщил, что прочел книгу единым духом, заметив, что такая книга могла бы представить интерес и для французского читателя.
Два слова об этой книге. Не знаю, интересен ли будет специфический материал работы профессора Щербины читателю французскому, но убежден, что книга эта оставит свой след в тех работах Труайя, в которых присутствует Кубань и обнаруживается автобиографическое начало. В своих исторических оценках эта работа не бесспорна, но она дает необыкновенно живую картину рождения города на благодатных просторах Северного Кавказа, города, становлению которого во многом способствовала деятельная энергия здешнего армянского населения. Книга эта тем более интересна, что по важнейшим вопросам автор высказывает свое мнение и фактам сопутствует психологический анализ.
Анри Труайя – значительное явление современной французской прозы. Даже то немногое, что переведено у нас из произведений Труайя, – романы «Снег в трауре», «Семья Эглетьер», «Анна Предайль» – свидетельствует об этом убедительно. Нашему литературоведению, изучающему современную французскую литературу, еще предстоит раскрыть существо того, что несет с собой многогранное и объемное понятие – проза Труайя. В наших общих интересах оплатить этот долг. Французская критика относит Труайя к художникам флоберовской школы, если учесть, что эта школа в свою очередь соединила достоинства французского и русского романа XIX века. Кстати, достоинство Труайя как художника состоит в том, что он воспринял традицию русского романа не только через литературу французскую, но и непосредственно через литературу русскую. Но писатель принадлежит к тем мастерам французской прозы, для которых, подобно Франсу и Роллану, язык классической прозы века минувшего имеет ценность лишь в той мере, в какой он способен органически слиться с современным языком. Именно поэтому язык Труайя сохранил те действенность, живость, пластичность, которые необходимы ему для показа современной французской жизни и без которых писателю трудно было бы говорить со своим современником. А писатель умеет говорить со своим требовательным современником и, так мне кажется, высоко ценит его внимание к своим произведениям: в кругу первых французских имен Труайя один из самых читабельных писателей, и каждое новое произведение писателя – заметное событие французской литературной жизни. Объяснение этого я вижу в способности художника проникнуть в тайники жизни, глубоко и всесторонне исследовав их, в его умении рисовать картины бытия и конечно же лепить характеры.
Во время последнего приезда Мориса Дрюона в Москву у меня была с ним большая беседа о Труайя. Дрюон – коллега Труайя по академии, он следит за развитием творчества автора «Семьи Эглетьер» много лет и, есть основания полагать, знает это творчество. Дрюон назвал Труайя истинным знатоком и исследователем жизни, человеком, могуче заявившим себя в столь разнообразных сферах, какие редко способно объять одно лицо. Дрюон обратил внимание на характерную черту богатой натуры Труайя. В самом деле, не часто в одном лице соединены романист и ученый такого масштаба, какой являет сегодня фигура Труайя. Романы Труайя независимо от того, где и в какую эпоху происходит их действие, представляют собой энциклопедию современной жизни. Именно как широкая картина сегодняшней жизни эти романы станут предметом анализа для будущих знатоков творчества писателя, – по крайней мере, так видится это мне. Что же касается трудов писателя о великих мастерах русской словесности – Пушкине, Лермонтове, Толстом, Достоевском, то труды эти принятые критикой как романы-монографии, на самом деле являются и работами ученого-литературоведа, в которых с немалой силой сказался исследовательский талант Труайя. Возможно, наша литературоведческая наука склонна в отдельных вопросах полемизировать с Труайя, но она не может не воздать должное его познаниям, исследовательскому дару, его неизменному интересу и любви к непреходящим ценностям русской литературы.
Так или иначе, а перед нами, повторяю, крупный писатель, чей труд окажет свое влияние на литературу. Нам приятно свидетельствовать все это тем более, что созданное Труайя питают истоки, нет, не только родословные, но и во многом духовные, которые берут начало на отчей земле писателя.