Текст книги "Художники"
Автор книги: Савва Дангулов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 60 страниц)
Помню, что возвращался из Англии на родину морем, – виденное на Британских островах еще было свежо и неизменно возникало в беседах со спутниками. Я рассказал о встрече со Сноу и Памелой Джонсон Николаю Константиновичу Черкасову, с которым подолгу беседовал.
– По мне, шолоховское существо в том, что он показал нам наш народ как бы изнутри, – заметил Николаи Константинович значительно. – В большей мере, чем это делали до него...
Вспоминаю Черкасова, беседы с Черкасовым на палубе судна, идущего туманным Северным морем, и слышу трудное дыхание Николая Константиновича – Черкасов был уже серьезно болен, но его мысли была свойственна завидная энергия, казалось, болезнь обострила активность мысли.
В наших беседах с Николаем Константиновичем установился некий цикл. Мы облюбовали плетеный столик на нижней палубе. За бортом вскипала серая вода Северного моря, и точно роились, невысоко взлетая над водой, чайки, – казалось, они шли за кораблем, от Британских островов, не отставая. Мы беседовали подолгу. Сказав, что Шолохов показал народ изнутри, Черкасов призвал нас проникнуть в существо того, что собой представляло человеческое существо самого Шолохова, образ его донского бытия, его связи с тем коренным, что было жизнью отчей стороны.
Шолохов явил нам народ во всей его мощи и естестве прежде всего потому, что это Шолохов, но не в меньшей мере по той причине, что самой природой своей познал среду, которую описал. Мы не можем точно утверждать, с кого он писал Григория, Петра, Дуняшку, стариков Прокофьевича и Ильиничну, но если бы они были его близкими, никто не удивился бы – Шолохову дали жизнь те, кого он воспел в «Тихом Доне». Немалое значение имеет, что речь идет о казачестве, которое в полном соответствии с историей шло к революции тернистым путем. Столкнув борющиеся силы, столкнув свирепо, писатель не сделал тех же белых слабее, чем они были на самом деде. Характерно, что его героям, независимо от того, какую сторону они представляют, одинаково ненавистен компромисс. Отвергая компромисс, обе стороны как бы утверждают борьбу до победного конца, третьего тут не дано. Наиболее полно эта бескомпромиссность явилась в образе Григория, для которого жизнь, в сущности, означает выбор пути. Другое дело, что дорога Григория пресеклась до того, как он ее прошел, но у нас нет сомнений в том, что он хотел пройти ее до конца. Вот мы вновь вернулись к Григорию: наверно, великая тема народа в «Тихом Доне» – это в конечном счете тема Григория. И если же быть тут последовательным, то надо сказать: нет большей темы и сегодня, чем тема поиска правды в революции. В этой теме неодолимость извечной борьбы между жизнью и смертью, добром и злом, справедливостью и несправедливостью, а следовательно, с теми извечными проблемами, которыми жила мировая литература всегда и которые она явила сегодня в первосути шолоховской эпопеи. Главный герой «Тихого Дона» велик и тем, что в сознании читателя отождествляет именно эту проблему, отождествляет в ходе суровой жизненной битвы, сохранив верность своей первозаповеди – совести.
Есть мнение, что «Тихий Дон» игнорирует поиск формы, что он антисовременен, если соотнести его с тем, что было создано в первой трети нашего века в мировых литературах. Ну что ж, если иметь в виду формальные поиски, то Шолохов – это не Джойс, не Камю, не Пруст, да он и не может быть ни первым, ни вторым, ни третьим по самому существу того, что сделал содержанием своего романа. Да стал ли бы шолоховский роман тем, что он есть, если бы ему была придана иная форма? Трудно поверить. Шолохов нашел форму, которая сберегла нам бесценное существо «Тихого Дона». В форме, найденной писателем, и своеобразие романа, и его естественность, и неоглядная широта жизни, и богатство натуры героев романа, и благородство их помыслов, и конечно же глубина их мысли. Современен ли «Тихий Дон»? Очевидно, современен, если стал романом века, при этом за пятьдесят лет своей жизни в литературе не только не обнаружив признаков старения, а, напротив, с каждым годом становясь все значительнее, – это любимая книга не только тех, кто относит себя к поколению шолоховских героев, но и тех, кто является их сыновьями, внуками, правнуками. Если «Тихий Дон», созданный едва ли не в начале века, на равных разговаривает с читателями, живущими почти в конце века, значит, Шолохов нашел форму, которая не заключена во временные пределы, – как все, что написали Гоголь, Толстой, Достоевский, она будет вечна, современна.
Шолоховский роман – произведение новаторское. Роман, утвердивший это свое качество, написан через десять лет после русской революции и как бы знаменовал собой ее приход. Сила «Тихого Дона» – в сочетании двух начал, как будто бы противоположных, но по существу своему глубоко органичных: эпического и лирического. Да, размах событий, описанных в романе, широта картины, сама масштабность судеб героев сочетаются с тем сокровенным, личным взволнованно-заповедным, что возникает в произведении, когда тон ему задает человек, неодолимые повороты его доли. И картины природы, что вливаются в роман, истинно аккомпанируют происходящему, картины природы, которая своей могучестью и красотой сродни здешнему человеку.
Случилось так, что военные дороги привели меня дважды на Дон, который хочется назвать шолоховским, хотя места эти и отстояли на некотором расстоянии от родных мест писателя. Первый раз – в декабре сорок второго, в ветреную зиму, с сухой, неистово стелющейся поземкой, обнажающей степь и наметающей снеговые горы. Самолет доставил прямо к пологому берегу закованного в ледяную броню Дона, у станицы Старый Мамон, – тремя днями позже наша танковая армия форсировала здесь реку, чтобы, пройдя зимней степью Белый Колодец и Талую, выйти к железной дороге у Кантемировки. Движение было стремительным, но всего лишь от одной балки до другой; сухой снег точно стекал в балку, заполняя ее, – не могу сказать, чтобы машины на гусеницах брали снежные завалы легко, но колесной артиллерии пришлось трудно. Помню, как мы, группа офицеров, прикомандированных к танковой армии, провели ночь, едва ли не от вечерней зари до утренней, вот в такой балке, занесенной снегом, помогая артиллеристам вызволить из снежного плена их пушки, – артиллерия должна была следовать за танками. Помнится, в те редкие минуты, когда удавалось оглядеться вокруг, думалось: «А ведь это шолоховская степь, сколько отсюда до Вёшенской? Верст сто – сто пятьдесят?»... Я был здесь вновь ранней осенью сорок четвертого, правда, не на Дону, а на притоке Дона – Хопре, когда в здешних степях формировалась чехословацкая бригада, и степь открылась мне в мягком свечении степного солнца, червонного на закате, в пыльных, посеревших по осени травах, в проседи тополевых рощ, какие встречаются в степных низинах, – лето в тот год было добрым, степь радовала своей зрелой силой... В просторах, что открывались глазу, опознавалось шолоховское степное приволье, способное отозваться воспоминанием, которое дорого...
В самом облике Дона, как он возникает у Шолохова, есть нечто одушевленное – писатель точно призывает Дон в свидетели, как бы смотрит на происходящее его глазами, он и советчик, Дон-батюшка, он и судья. В самом существе реки есть и участливое, и совестливое, и спокойно-невозмутимое, и бесстрашное – он будто должен осмыслить великий спор людей с высоты своего ума и опыта, Дон-провидец.
Не думаю, что Шолохов хотел этого, но в моем читательском сознании образ Дона, как он возник в романе, отождествляется с существом самого автора, – образ Дона, а вместе с ним и донских просторов, донской степи. Не очень-то щедр Шолохов на эмоциональное слово, когда речь идет о нем самом, – его признания, подобно мужским слезам, не часто пробиваются наружу. Если есть тут исключения, то в одном случае: Дон, Донщина, степь. «Родимая степь под низким донским небом!.. Низко кланяюсь и целую твою пресную землю, донской, казачьей, нержавеющей кровью политая степь!»
Вот и для меня Дон, как я увидел его, отождествил и боль, и гнев, и радость, и провидение Шолохова: тревожно-ненастная река в декабрьскую стужу сорок второго у Старого Мамона и светлоликая ранней осенью сорок четвертого, когда самолет прошел над ее голубеющим стременем, возвращаясь из Новохоперска, – если в природе было предчувствие добрых перемен, предвещающих нашу большую победу, то его являл Дон...
5Есть мнение: когда «Тихий Дон» был завершен и пришла пора осмыслить созданное, разразилась война и пресекла мировую критику на слове, не дав сказать того, что она хотела сказать. Из сказанного следовало, что роман не получил того резонанса, на какой могло рассчитывать создание Шолохова. Вряд ли эта точка зрения верна. Она неверна не только потому, что все написанное о романе и весомо и многогранно. Не только поэтому. Резонанс, который шолоховский роман нашел повсюду, сделал автора виднейшей фигурой современной литературы, а его слово высокоавторитетным. Выражаясь образно, с именем Шолохова сегодня можно решить любую задачу.
Впрочем, мы имеем возможность не быть голословными.
Двадцать пять лет назад в Москве стал выходить журнал «Иностранная литература». Журнал призван был способствовать сплочению писателей, ратующих за мир. В редакции было высказано мнение: если мы хотим рассчитывать на внимание крупных зарубежных писателей, что для молодого журнала было бы бесценно, то к ним должен обратиться Шолохов.
Речь шла о своеобразном «круглом столе». Для весны пятьдесят пятого не было понятия более актуального, чем «круглый стол». Это было время, когда возникли слишком явные признаки того, что «холодная война» пошла на убыль. Встреча в Женеве на достаточно высоком уровне явилась убедительной попыткой к взаимопониманию. «Дух Женевы» – эти слова символизировали добрую волю. Под знаком этого девиза в Гааге собрались архитекторы, в Хиросиме – медики, а в самой Женеве – ученые. Таким образом, слово Шолохова, обращенное к писателям, могло бы упасть на возделанную почву, однако это должно было быть слово Шолохова. Не без сомнений эта идея была высказана редакцией журнала Шолохову – он отнесся к ней сочувственно. Оставалось реализовать эту идею.
Когда стало известно, что Шолохов в Москве и я смогу его увидеть, возникло желание отдалить встречу. Редакцию и Староконюшенный разделяло расстояние не столь великое, но расстояние, и я пошел пешком – только так и выгадаешь время для раздумья. Я шел и думал, что дорога на Староконюшенный протянулась для меня на расстоянии тех почти тридцати лет, которые минули с той поры, как я взял в руки первый том «Тихого Дона» с фотографией молодого Шолохова на обложке.
Апрель был не теплым, и в арбатских палисадниках, сбереженные тенечком, лежали еще сколки синего снега. Было утро не раннее, близкие Михаила Александровича успели разойтись, и дверь открыл он сам. Для своих пятидесяти лет он мне показался молодым: крепок в ходьбе, подтянут, – был бы рыхл, при его невеликом росте это было бы заметно.
– Вот сюда, пожалуйста, – произнес он, открыв дверь в комнату слева, голос негромкий, приятно баритональный, как у всех курящих, чуть тускловатый. – Да, да, вот сюда...
Комната не столь уж просторная, выходящая, как мне показалось, окнами на Староконюшенный, есть в ней что-то от казенной квартиры, в которой Шолохов не очень угадывается.
– Садитесь. Быть может, ближе к окну? – Он пододвигает стул. Несмотря на солнечное утро, в комнате сумеречно. – Небось шли пешком – сегодня добрый день. – Он внимательно смотрит на меня, улыбается. – Вы откуда родом?
– Из тех самых мест, Михаил Александрович, куда Григорий грозит увезти Аксинью...
– Не с Кубани?
– С Кубани.
Я сказал: «С Кубани», и отчая моя сторона глянула, как в тот раз в «Тихом Доне», доброй вольницей, краем свободного люда. Помнится, в «Тихом Доне» при мысли о бегстве Григорий, точно молодой конь при выстреле, насторожился: «Покличу завтра Аксинью, уйдем с ней на Кубань, подальше отсель... далеко, далеко». Так и подумал: «далеко, далеко», хотя Кубань для Дона и не так уж далека, – эта сторона казалась далекой потому, что виделась не совсем обычной.
Вот и сейчас при слове «Кубань» в глаза Шолохова точно набралось солнца.
– Молодая земля, – произнес он задумчиво. – И все страсти у людей молодые: кони, оружие... – Он улыбнулся своей мысли потаенной. – У вас там оружейные мастера на славу – я видел ружья...
Я оглядел комнату внимательнее, пытаясь отыскать в ней признаки шолоховского обиталища. Стопка фотографий, – не иначе, кто-то из московских друзей, недавно побывавших на Дону, своеобычно отблагодарил Михаила Александровича за гостеприимство. Томик толстовских повестей, – по всему, читал, расхаживая по комнате, возможно, незадолго до моего прихода, у него наверняка есть необходимость возвращаться к Толстому. Коробка с папиросами, нераспечатанная, кажется «Казбек» – он много курит, позже, рассматривая шолоховские фотографии, я приметил: едва ли не на всех фотографиях Шолохов с папиросой. Керамический кувшин с водой, прикрытый массивной крышкой, – подобно всем южанам, он любит воду холодной, керамический кувшин сберегал ее студеность. На спинке стула висела куртка, по всему дорожная, – быть может, еще утром Шолохов гулял в ней по Староконюшенному, может, спускался к Москве-реке, смотрел на белесую, еще не тронутую весенней прозеленью воду.
Не просто было перебросить мост от шолоховской реплики о Кубани к тому насущному, что заставило меня потревожить Михаила Александровича.
– В том, как рождается журнал, есть неизведанное, – произносит он строго. – Не знаешь, что получится, – силы вдруг покидают тебя...
– Как при написании романа? – улыбнулся я.
– Хуже, – ответил он улыбкой на улыбку. – Там в большей мере все зависит от тебя...
Он не сразу откликается на мой рассказ о молодом журнале. Да, он дал согласие написать открытое письмо, но должен еще подумать над его содержанием. Очевидно, письмо следует адресовать писателям, живущим в разных странах земного шара. Возможно, письмо должно утвердить идею «круглого стола», за которым займут свое место писатели. Ну, разумеется, речь идет о символическом «круглом столе». Кстати, им может стать и новый журнал. Даже хорошо, если публикация письма совпадет с выходом в свет журнала. В самом деле, журнал будет иметь возможность подхватить главную идею открытого письма, не дать этой идее растечься. Очевидно, письмо примет свои истинные очертания позже – надо подумать.
Я слушаю Шолохова, изредка поглядывая на него. Видно, прошлое лето он часто бывал в степи, за зиму загар не успел размыться. Да и в висках распознается белесинка, солнце прихватило и их. Веселая искра жива в глазах. Кажется, вот-вот накалятся она и вспыхнет вместе с доброй шолоховской шуткой – у него потребность в смехе, это его стихия. Когда в разговоре он чуть-чуть отводит голову, видны очертания лба – в линии лба есть благородная могучесть, как и то всевластное спокойствие, которое сродни силе.
Мы уславливаемся встретиться вновь через неделю.
Уже прощаясь, я вспоминаю начало нашего разговора, – а не хотел бы Шолохов увидеть нечто такое, что он назвал молодыми страстями Кубани? Однако как об этом сказать, чтобы не навести Михаила Александровича на ложный след? Скажешь не так – и, чего доброго, подумает, что я вознамерился привести на Староконюшенный кабардинца или ахалтекинца, когда намерение много скромнее: показать охотничье ружье, сработанное знаменитым кубанским умельцем. Да, я вдруг вспомнил, что в одной московской семье хранится ружье, созданное кубанским мастером. Уже взяв на себя входную дверь, я вдруг решаюсь сказать о своей затее Михаилу Александровичу.
– Когда это вас осеняло? – спрашивает он, заметно оживившись. – Знаменитого кубанского мастера? Как его фамилия?
Я произношу фамилию моего земляка.
– По-моему, я слыхал эту фамилию!.. Однако как вы это припомнили?.. Жду вас... Нет, зачем нам откладывать на неделю? Приходите в следующий понедельник!
Тремя днями позже редакция посылает Михаилу Александровичу папку с материалами, в которых нашла отражение идея Женевы, как ее восприняли писатели. А еще через три дня собираюсь к Шолохову и я, прихватив, разумеется, ружье знаменитого мастера. Оно тем более интересно, что действительно сработано руками прославленного умельца оружейника, вернее, одной рукой... Красный комдив, коммунист с февраля семнадцатого, он был поистине знатным человеком в нашем городе – его ружья были у многих кубанских охотников и ценились едва ли не выше, чем знаменитые «зауэры». Паралич лишил мастера руки, и много лет он почти не работал. Ружье, которое я взял с собой, направляясь к Шолохову, было сработано одной рукой. В ряду ружей, созданных мастером, это было последним и, пожалуй, лучшим, воплотив многие из тех идей известного оружейника, которые тот вынашивал многие годы, – уменьшенное едва ли не в два раза, оно сохранило силу боя, свойственную ружьям обычного размера.
И вот новая встреча в Староконюшенном. Нет-нет, а Шолохов взглянет на ружье, что лежит на подоконнике, одарив его улыбкой, откровенно восхищенной, а то подойдет и возьмет в руки, любуясь красновато-коричневой окраской ложа, вороненым, в тонкой резьбе металлом затвора и стволов. «Это так красиво, что может и не стрелять», – будто говорит Михаил Александрович. В самом деле, ружье так красиво и, пожалуй, необычно, что завораживает и своим видом.
– Значит, мастер делал ружье одной рукой? – вдруг спрашивает Шолохов. – Вы сказали – в эвакуационной дали, в Шадринске? – Он затихает – слишком много сказали ему эти слова. – Осенью сорок второго? Когда шла битва за Сталинград?.. За Сталинград, а следовательно, за Дон?.. – Он подходит к окну и вновь бережно принимает ружье на ладони, еще ближе поднося его к свету, пристально рассматривая. – Художник, художник, – говорит он, заметно волнуясь, рисунок, который он рассмотрел, видно, увлек его. – Значит, старый комбатант удалился в шадринскую даль, чтобы сотворить такое?.. А знаете, в этом, пожалуй, больше человеколюбия, чем воинственности, не так ли? – неожиданно произносит он и затихает над машинописным текстом, который должен передать мне.
Он склонился над статьей, а я пытаюсь представить себе: какой он, пишущий Шолохов? Наверно, у него есть навыки и в скорописи, но этот навык сейчас не улавливается: пишет он медленно, подолгу задумываясь, даже как-то меняясь в лице. Взглянешь на него, и кажется, что бумага вызывает у него реакцию, похожую на смятение. Вот диво: написал «Тихий Дон» и так и не смирил в себе этого чувства. В тексте, который перед ним, правит он не много, тщательно вписывая слова, – почерк рационален, перо не отрывается от бумаги, пока слово не дописано, зримая нить связывает буквы. Эта рациональность и в склонности к сокращениям, они чаще общепринятых и создают впечатление остродефицитности шолоховского времени. Работая, он ручку держит почти вертикально к бумаге, странно, что это не мешает ему писать, приучил себя. Иногда он подносит свободную руку ко лбу и как бы отводит волосы, и я еще раз говорю себе, как хороша у него линия лба. Если в его корнях, неблизких, есть нечто мелеховское, то оно в цвете глаз и, пожалуй, форме носа, особенно когда смотришь на Шолохова в профиль, – впрочем, в облике казака, при этом и донского, как его сформировало время, сказывается близость Востока, по крайней мере так это видится мне.
Шолохов так и сказал: больше человеколюбия, чем воинственности. И все, что говорил он в тот день, было исполнено этой мысли: человеколюбия. И три странички машинописного текста, которые я унес в этот день из шолоховского дома на Староконюшенном и вот уже двадцать лет храню у себя как драгоценную реликвию, были исполнены этой же мысли. Кстати, там есть строки, обращенные к писателям и с легкой руки Михаила Александровича облетевшие земной шар:
«У нас могут быть разные взгляды, но нас объединяет одно: быть полезным человеку...»
Наверно, тут самое время сказать, что письмо Шолохова вызвало отклики повсюду в мире, что на него отозвались Кальвино и Хикмет, Фолкнер, Ийеш и Неруда, что оно сослужило добрую службу журналу «Иностранная литература», во многом способствуя тому, чтобы этот журнал действительно стал в своем роде «круглым столом» писателя, что по почину советского журнала подобные издания стали выходить в Будапеште и Праге, Бухаресте и Варшаве, что в обиход нашего читателя вошло много талантливых имен, представляющих литературы, доселе нам не известные. Наверно, самое время сказать обо всем этом, но хочется подчеркнуть иное: в высшей степени поучительна философия явления, вызванного шолоховским призывом. В нем, в этом явлении, был заряд добра, а следовательно, способность будить энергию созидания. Было в этом явлении и нечто такое, что как бы вновь показало нам «Тихий Дон» в его неубывающей мощи. Знаменательно, что шолоховское творение пришло нам на помощь, когда возникла необходимость обрести взаимопонимание в самой насущной из проблем – проблеме мира. Конечно, могут быть и иные свидетельства того, что работа писателя живет и деятельно помогает человеку, но, согласитесь, трудно найти свидетельство более разительное и весомое, чем это...
Помните, у Толстого:
«...Это только так кажется поверхностному наблюдателю: цемент. Который связывает всякое художественное произведение в одно целое и оттого производит иллюзию отражения жизни, есть не единство лиц и положений, а единство самобытного, нравственного отношения автора к предмету. В сущности, когда мы читаем или созерцаем художественное произведение нового автора, основной вопрос, возникающий в нашей душе, всегда такой: «Ну-ка, что ты за человек?»
Необыкновенно благодарно увидеть все грани личности Шолохова, писательской и человеческой, имея в виду его большое создание...
Завершив работу над текстом очерка, я, воспользовавшись любезностью Марии Михайловны Шолоховой, дочери Михаила Александровича, послал свой опус в Вёшенскую.
Ответ пришел тут же – он был мне приятен, но не только тем добрым, что Шолохов счет возможным адресовать моему скромному сочинению, но самой интонацией, хочу думать – очень шолоховской, – в своем письме Михаил Александрович обыграл и жанровые особенности очерка – «Черты к портрету», и кубанское первородство автора.
Письмо невелико, по ведь это шолоховское письмо: «Уважаемый Савва Артемьевич, у художника, рисующего портрет, взгляд весьма доброжелательный, да иначе и не может быть, потому что сам он из соседнего «войска»...
С приветом М. Шолохов
1.2.79».