Текст книги "Избранное"
Автор книги: Самуил Гордон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 45 страниц)
IX
В ночь с шестого на седьмое ноября особый батальон, которым командовал майор Веньямин Захарьевич Сивер, располагался в заснеженном парке Фили – в двадцати, двадцати пяти минутах езды трамваем от Дорогомиловской заставы, где жила семья майора. Находилась ли она теперь в Москве или в эвакуации, Сивер не знал и все же не мог заставить себя воспользоваться несколькими часами, оставшимися до парада, и выяснить, что произошло с семьей после шестнадцатого октября, почему вдруг перестали приходить письма?
После парада, тут сомнений почти не было, выяснять это будет уже поздно. Все воинские части, прибывшие сюда с ближайших позиций для участия в необычном и неожиданном параде, с Красной площади сразу же направятся назад, на свои прежние позиции. Придется ли батальону возвращаться в Наро-Фоминск поездом или пешим ходом, майор Сивер не знал и особенно над этим не задумывался – кого сейчас могли занимать сто километров, которые, быть может, придется завтра прошагать пешком, когда сегодня впервые за столько недель представилась возможность повалиться на пол и целую ночь проспать под тихой спокойной кровлей.
Батальон уже давно спал глубоким сном, когда майор Сивер еще бродил по заснеженным дорожкам старого соснового парка, часто проваливаясь выше колен в сугробы голубоватого, мерцающего снега. Майор как бы нарочно тянул время, чтобы потом иметь возможность сказать себе: «Теперь я уже определенно не успею подъехать домой».
Командир особого батальона принадлежал к военным, умеющим при любых обстоятельствах находить и принимать самые смелые решения. Но если дело касалось лично себя, терялся и не знал, что предпринять, зачастую отказываясь от своих привилегий, и только потому, что это может быть, казалось ему, криво истолковано.
Среди офицеров эшелона, прибывшего с фронта для участия в военном параде, Сивер был не единственным, у кого мелькнула мысль: «В эшелоне немало москвичей, и каждому из них, конечно, хочется на пять – десять минут подбежать домой. Но никто никого не отпустит». Ведь он, Сивер, никого не отпустит, почему же делать исключение для себя? Не всегда следует пользоваться предоставленным тебе правом.
Прохаживаясь то в гору, то под гору по тоскливому парку, он изыскивал все новые и новые доводы, что ему нельзя теперь пользоваться своими преимуществами командира. А между тем – обратись кто-нибудь из батальона к нему за увольнительной, не исключено, что он ее дал бы.
Сивер оглянулся, словно кто-то и вправду обратился к нему, и услышал позади себя легкий треск – рябая кора сосен лопалась от холода.
Стройные и рослые, тянутся сосны, ели в старом парке Фили. Одной сосны хватило бы, чтобы протопить все печи в заброшенных бараках, и потеплело бы на промерзшем полу, где, не раздевшись, спят вразвалку усталые солдаты. Одной только сосны хватило бы, но никто из солдат и веточки не тронул.
Чем дальше майор углублялся в парк, тем чаще останавливался. Нет здесь, кажется, дерева, в тени которого не лежал, нет здесь, кажется, стежки, по которой не проходил со старшим сыном Дониэлкой. Сиверу не пришлось особенно напрягаться, чтобы восстановить в памяти тот далекий зимний день, когда учил сына ходить на лыжах. Но не об этом задумался теперь майор.
За неполных четыре месяца, проведенных им на фронте, он, как и многие другие, успел очень многое передумать и, как многие другие, пришел к выводу, к какому еще в первые недели войны пришли солдаты и командиры переднего края: война так скоро не кончится. Она продлится больше месяца, больше полугода, больше года. Но в том, что Красная Армия победит, не сомневался даже и теперь, когда враг стоял под Москвой. Часто говорил об этом с солдатами, а еще чаще – с самим собой, потому что его жизнь, как и жизнь любого из солдат, могла в любую минуту оборваться, а тот, кто не задумывается над тем, что произойдет после того, как его не станет, – тот, собственно, не солдат, а просто человек с винтовкой. И странное дело – всякий раз, думая, сколько еще может длиться война, он совершенно не принимал в соображение возраст своего Дониэлки, делал вид, будто забывает, что закон, властный над всеми, властен и над его сыном. Напомнили ему теперь об этом подросшие у подножья пригорка сосенки. Сколько таких молодых стройных сосенок видел он лежащими на дорогах за неполных четыре месяца войны.
Каждое деревцо в парке напоминало, что отсюда домой, до Дорогомилова, всего каких-нибудь двадцать, двадцать пять минут езды. Пешком это может продлиться… И тут же Сивер пытался себя уверить, что его семьи в Москве нет – именно по этой причине после шестнадцатого октября перестали вдруг прибывать от нее письма.
Часовой у ворот никак не мог постигнуть, кого майор так долго тут разыскивает. Часовой, несомненно, очень удивился бы, узнав, что его командир никого не разыскивает, а просто прогуливается, как иногда перед сном прогуливаются у себя по двору.
Майору и в самом деле все здесь казалось по-домашнему родным, в иные минуты даже чудилось, что он только-только вышел из дому и сейчас туда вернется. Но даже в эти минуты не спускал глаз с подозрительно звездного неба и прислушивался к малейшему шороху.
Идя вдоль забора, он чуть не наткнулся на красноармейца, стоявшего и глядевшего сквозь узорчатую ограду на опустевшую ночную площадь. Что он там такого увидел, что залез до колен в снег? Кажется, кроме заметенных снегом трамвайных вагонов с темными замерзшими оконцами, там ничего не видно. «Этот боец не иначе ждет здесь кого-то», – подумал майор.
По тому, как тот, ухватившись обеими руками за острия железных штакетин, несколько раз как на турнике подтянулся на них, не трудно было догадаться, что он еще совсем молод и ждет, разумеется, ее – самую красивую, самую лучшую, самую любимую на целом свете. Но как парень ухитрился дать ей знать, что он здесь?
Майор представил себе, как легко и проворно перепрыгнул бы этот молодой боец через высокую ограду, схватил за руки свою девушку, какой завороженной казалась бы им эта пустая заснеженная площадь с занесенными вагонами на рельсах, с обледеневшим полумесяцем между белыми крышами! Сивер так ясно и отчетливо представил себе все это, что готов был предупредить часового у ворот – пусть, дескать, не мешает девушке подойти к парку, а красноармейцу перескочить через ограду. Ему, этому замечтавшемуся пареньку, он не отказал бы в увольнительной на те несколько часов, что остались до парада.
То ли тень Сивера внезапно скользнула по ограде, то ли снег резко скрипнул под его ногой, но в ту самую минуту, когда командир уже собирался незаметно удалиться, красноармеец быстро повернулся лицом к нему и застыл. Сивер, не донеся руку к светло-серой ушанке, тотчас опустил ее и, слегка щуря глаза, многозначительно спросил:
– Кого же мы тут ждем? Не ее ли?
– Нет, товарищ майор! Моя осталась в Новохоперске.
– Ах, так! Она, значит, не москвичка. Ну, а вы?
– Тоже новохоперский, товарищ майор, – смущенно отвечал красноармеец, не зная, может ли он вести себя вольно.
– Где же он находится, ваш Новохоперск? У нас или уже там, у них?
– У нас, товарищ майор, – громко ответил красноармеец, расправляя складки шинели под широким солдатским ремнем, – в Воронежской области… Очень красивый городишко наш Новохоперск.
– Да, да, – повторял задумчиво Сивер, – да, да… Все наши города и городишки красивые… Москва, Новохоперск, Кременчуг, Крюков… – И запрокинув голову к ледяному полумесяцу, не дававшему проплывающим облакам себя увлечь, вдруг спросил: – Как вы думаете, что за погода завтра будет?
Красноармеец знал, какого ответа ждет от него командир, но, чтобы придать больше веса своим словам, тоже поднял голову кверху, долго вглядывался в проплывающие по звездам облака и, наконец, ответил:
– Нелетная…
– Вы, случаем, не синоптик? – И тихо, словно обращаясь лишь к себе одному, проговорил: – Не надо его сегодня… Не надо солнца… Такой праздник, а все желают одного – чтобы над Красной площадью сегодня не сияло солнце… Мы им и это припомним! Мы им все припомним!.. Да, скажите, почему же вы не спите? Время – уже скоро час.
Строгий командирский тон, ворвавшийся внезапно в задушевный разговор, заставил красноармейца вытянуть руки по швам и ответить коротко и отрывисто, как при повторении приказания:
– Есть идти спать, товарищ майор!
Но когда боец добрался до стежки, которая вела к далеким баракам с погасшими окнами, Сивер остановил его и спокойно, словно желая этим смягчить свой слишком строгий тон, сказал:
– Но если вы тут кого-то ждете, можете остаться.
Присмотрись в эту минуту Сивер внимательней к красноармейцу, он заметил бы, как от его удивленных глаз к красивым, слегка приоткрытым губам скользнула ребячески смущенная улыбка, что, однако, не помешало ему ответить коротко и отрывисто:
– Я здесь никого не ждал, товарищ майор. Не спится, вот и вышел взглянуть на город. Впервые в жизни я в Москве.
– Неужели? – удивленно переспросил Веньямин Захарьевич, точно впервые в жизни встретил человека, еще не побывавшего в Москве.
– На домик Кутузова хотел посмотреть. Тут поблизости должен быть домик, описанный Толстым в «Войне и мире».
– Домик в Филях, где Кутузов после Бородинского сражения провел со своими генералами историческое совещание, и деревенская девчурка на печи?
Майору Сиверу вдруг показалось, что красноармеец своими расспросами о кутузовском домике имеет в виду нечто иное… И вот, вместо того чтобы рассказать ему, что та изба, которую он надеется тут увидеть, сгорела еще до того, кажется, как Толстой написал «Войну и мир»; что много лет спустя гренадеры какого-то корпуса поставили на месте избы каменный постамент и по соседству с ним выстроили точно такую же бревенчатую хату, как та, что сгорела, и обставили ее той же деревенской мебелью и утварью; что этот домик находится вблизи Поклонной горы на пути к его, майора Сивера, квартире, – и вот, вместо того, чтобы все это рассказать, майор засмотрелся на красноармейца и молчал, словно готов был услышать от него: «Как же это вы, товарищ командир, забыли, что мы стоим в Филях, где стоял Кутузов? Ведь той же самой дорогой, какой вы нас нынче на рассвете поведете на Красную площадь, Кутузов вел свою армию после Бородина?..»
Неожиданная встреча с красноармейцем, разыскивавшим тут кутузовский домик, подала майору мысль – сегодня утром провести свой батальон мимо домика.
– Вот так так! А я думал, что он уже давно у себя.
– Где у себя? – Сивер уставился на неожиданно выросшего возле них старшего политрука Антона Дубовика.
– Дома, разумеется.
– Разрешите идти, товарищ майор? – спросил красноармеец.
– Впервые в Москве, – сказал Сивер Дубовику, кивнув на молодого красноармейца, – впервые в Москве, понимаешь?
– Где ты все это время был?
– Знаешь, что он тут искал? Кутузовский домик.
– Я тебя, кажется, о чем-то спрашиваю. Почему не подскочил к себе? Ты ведь, насколько я знаю, живешь недалеко отсюда.
– А ты уже был у себя?
– Зачем? Моих эвакуировали.
– Моих, вероятно, тоже.
– «Вероятно» – не военный термин, товарищ майор.
Майору Сиверу нравилось умение двадцати-с-лишнимлетнего старшего политрука Антона Дубовика заставлять окружающих относиться к себе как к более опытному, более старшему по возрасту, чем на самом деле. Такие, как Дубовик, были в гражданскую войну командирами и комиссарами в красноармейских частях, где Сиверу довелось служить. Те, чтобы выглядеть старше своих двадцати двух, двадцати трех лет и придать больше веса своим выступлениям на частых митингах и собраниях, отпускали бородки, а этот, Антон Дубовик, бреется чуть ли не каждый день и следит за собой, как только что окончивший училище молоденький лейтенант. Было еще в Дубовике что-то такое, что обычно отличает кадровых военных от мобилизованных, хотя он четыре месяца назад впервые в жизни спустился в окоп. Сиверу же временами казалось, что, переоденься старший политрук снова в штатскую одежду, в нем очень легко будет узнать военного, не меньше, может быть, чем в нем, в Сивере, хотя военный стаж у Сивера несравнимо больший, чем у Дубовика.
За время, что Антон Дубовик в батальоне, майор успел прийти к выводу, что старший политрук относится к тем фронтовикам, из которых слова о себе не выжмешь – легче, кажется, извлечь воду из камня. Поэтому его так удивило, когда однажды случайно подслушал, как солдаты говорили о Дубовике, рассказывали всякие истории с такими подробностями, точно прошли с ним все месяцы войны, причем каждая рассказанная о нем история неизменно кончалась тем, что он счастливец. После этого Сиверу начало казаться, что и сам Дубовик смотрит на себя как на счастливца. И в самом деле, встретить войну на самой границе и из страшных кровавых боев выйти живым и невредимым! – тут можно и впрямь уверовать в свою счастливую звезду.
Антон Дубовик знал, что солдаты приписывают ему такое, чего он никогда не совершал, что вообще в рассказах о нем очень многое преувеличивают, но никогда ничего не опровергал, точно так же, как не пытался выяснить, откуда берутся все эти слухи. Когда Веньямин Захарьевич однажды спросил его об этом, Дубовик ответил:
– Приходилось тебе когда-нибудь ночевать с солдатами в одной палатке? Если бы я вспомнил все истории, каких я там наслушался, то, кажется, за год не успел бы их все пересказать. Интереснее всего, что многие я где-то читал. Но солдаты изменяли их, переиначивали до неузнаваемости. Можешь быть уверен, то же самое, что теперь рассказывают обо мне, они уже, вероятно, не раз рассказывали о тебе, о других командирах. Мы же все так – понравился командир, мы и рады приписать ему все, что нравится во всех командирах, каких нам когда-либо довелось знать. Вот так, товарищ майор, создается обобщенный образ. Сегодня этот образ носит имя Антона Дубовика, завтра – Иванова, Петрова, Сивера… Одно только надо всегда помнить – достаточно солдату заметить в тебе малейший признак растерянности, неуверенности, он тотчас забудет обо всех твоих заслугах и наделит тебя всем тем, что не нравилось ему во всех его прежних командирах… Впрочем, ты знаешь это, полагаю, не хуже меня…
Разумеется, Сивер знал, что такая опасность Дубовику не грозит. Майор почувствовал это после первого боя, в котором участвовал новоприбывший старший политрук.
– К чему тебе, спрашиваю, «вероятно», когда ты можешь точно установить, где находится твоя семья, – снова заговорил Дубовик, сбивая снег с валенок, – или, может, думаешь, что тебе скоро снова представится случай побывать в Москве? Забудь об этом, Захарыч. Наро-Фоминск для нас последний рубеж… Либо – либо! Дальше отступать не будем. От Наро-Фоминска у нас один только путь – вперед на запад, и если ты не воспользуешься сегодняшним случаем, то потом уже могут пройти годы… Что? Не веришь, что война может продлиться годы?
Майор молчал.
– И никто из нас, Захарыч, не застрахован… Пуля не разбирает. – Дубовик нагнулся поближе к снегу и взглянул на ручные часики: – Ого, уже четверть второго. Вот что, товарищ майор, по уставу я не вправе тебе приказывать, но на сей раз нарушу устав. Приказываю тебе воспользоваться несколькими часами, оставшимися до парада, и выяснить, где находится твоя семья. Рядовой Сухотин, – приказал солдату старший политрук, – вот вам пропуск, будете сопровождать майора. Выйдите на дорогу и остановите машину.
Красноармейцу Сухотину не пришлось повторить приказание – помешал майор:
– Товарищ боец, отправляйтесь спать! Идите!
– Есть идти спать!
Майор взял Дубовика под руку и громко, чтобы Сухотин слышал, произнес:
– Завтра, вернее, сегодня, мы проведем батальон мимо кутузовского домика.
– Хорошо!
– А теперь, товарищ старший политрук, приказываю тебе идти спать.
– Когда усажу тебя в машину, пойду и непременно посплю…
Они вышли из ворот, пересекли пустынную круглую площадь и оказались на широком Можайском шоссе.
Антон Дубовик остановил первую попавшуюся машину, несшуюся на них с погашенными фарами, и не двинулся с места до тех пор, пока замаскированная машина с майором не исчезла в тумане зимней ночи.
X
Дома на Дорогомиловской заставе, как показалось Веньямину Захарьевичу, когда он выпрыгнул из машины, были без единого окна, как будто замуровали все выходящие к улице окна. В густой мгле не разглядеть было даже снега на мостовой. От тишины, которую он здесь застал, гудело в ушах, и это заставляло его все время озираться, прислушиваться к отзвуку собственных шагов.
Осторожно, как при спуске в погреб, Сивер сделал несколько шагов и сомкнул глаза, словно хотел, чтобы они привыкли к этой темноте. В действительности же он хотел отдалить минуту, когда увидел перед собой сорванную с петель калитку, полуповаленный забор, пустырь посредине двора, где перед его уходом на фронт шумел густой сад, посаженный жильцами пятиэтажных корпусов. Жильцы ухаживали за садом, как за любимым ребенком. Почти каждое воскресенье утром Сивер вместе с соседями несколько часов возился в саду, и хотя он уже немало насмотрелся на войне, ему все же трудно было представить себе, чтобы кто-нибудь из жителей двора мог зайти в этот сад с занесенным топором. К чему еще оставили эти два молоденьких деревца? В память о том, что здесь когда-то был сад? Два слабеньких молоденьких деревца, показалось майору, простирают к нему обнаженные веточки, как бы моля встать на их защиту, не дать их вырубить на дрова, как вырубили здесь все, что могло гореть, деревья, штакетник, столики, на которых играли в домино, скамьи, качели, лошадки детского сада…
Двери парадных четвертого корпуса были широко распахнуты. В одиннадцатом подъезде, здесь была квартира Сиверов, вовсе не было дверей и ступени лестницы занесло снегом почти до второго этажа, замело и покрыло батареи отопления, от которых веяло особенно леденящим холодом. Ветер дул в открытый вход, в выбитые оконные рамы верхних этажей.
Подняться к себе на третий этаж майор не спешил. Его, кажется, сейчас больше занимало – где бы достать лопату, чтобы убрать отсюда снег, где бы найти дверь, чтобы повесить на петли, чем то, что творится в его пустой квартире, где, вероятно, свободно разгуливает ветер. В ванной комнате, вспомнил он, стоял лист фанеры, приготовленный им для Дониэла, мастерившего радиоприемник. Из этой фанеры вышло бы несколько лопат, но и она, наверное, давно ушла на топливо.
Но как майор ни был уверен, что дверь его квартиры открыта, что, кроме снега и ветра, ничего там не найдет, он все же со страхом приближался к ней и почти на каждой ступеньке останавливался.
На последней ступеньке он задержался, точно вдруг забыл номер собственной квартиры. Тихо, почти на цыпочках, подошел он к двери, снова постоял и только потом легко толкнул ее. Дверь не открылась. Он выждал, как бы затем, чтобы собраться с силами, и чуть сильнее толкнул дверь. Изнутри послышался голос. Это было для него настолько неожиданно, что не узнал голоса жены.
– Кто там?
– Это я, я! – выкрикнул он и, еще не переступив через порог, схватил в объятья перепуганную, полуодетую Брайну.
– Веня! Дорогой!
– Как поживают дети?
– Здоровы, все здоровы! Дорогой мой, Веня…
Веньямин Захарьевич сбросил с себя полушубок и снова прижал к себе заплаканную и счастливую Брайну.
– Откуда? Какими судьбами? Надолго ли? – она тяжело и прерывисто дышала.
– С передовой… В моем распоряжении два часа.
– Дай я зажгу свет.
– Не надо. Пусть дети еще поспят, подожди немного…
Он плотно прикрыл дверь спальни, усадил Брайну рядом с собой на кушетку и, не выпуская ее полных теплых рук, задавал ей вопрос за вопросом.
– Как живете? Как у вас тут с продуктами? С топливом? С маленьким ребенком в такое время…
– Не беспокойся за нас, мы всем обеспечены. Расскажи, лучше о себе, как у тебя?
– Все в порядке. Воюем!
И, взглянув на ручные часики, продолжал повторять одни и те же вопросы, как случается с людьми после долгой разлуки.
– Почему вы мне вдруг перестали писать?
– Ты же, наверное, слышал, что у нас творилось шестнадцатого октября. Что здесь происходило! К Казанскому вокзалу не подступиться было… А я с малюткой на руках… Вот мы и пошли пешком…
– Куда пешком?
– А разве я знаю? Куда все шли, туда и мы шли. Рассчитывали добраться до Рязани, а там попытаться сесть на поезд. Еле доплелись до Кратова, дальше идти не было сил. А тут еще и Алик заболел… Промытарились мы там неделю, другую… Только на днях вернулись домой! На следующий же день я написала тебе подробное письмо. Ты его, значит, еще не получил?
Она подняла голову, вгляделась в его задумчивые глаза и спросила:
– Москва тогда действительно была в опасности?
Сивер молчал.
– Понимаю, – проговорила Брайна, обращаясь скорее к себе, чем к нему, – значит, опасность еще не миновала. Неужели им отдадут Москву? Это невозможно, Веня!
Дверь спальни бесшумно открылась, и прежде, чем Веньямин Захарьевич успел протянуть руки, Маргарита повисла у него на шее.
– Папа, папочка! Наш папочка приехал! – не переставала она повторять, ласкаясь к нему.
Позади нее, слегка наклонив голову, стоял Доня. В его терпеливом ожидании, пока отец освободится от поцелуев и объятий Мары, в сдержанности и смущенности, с какой Доня подал отцу руку и прикоснулся сжатыми губами к его обветренному лицу, Веньямин Захарьевич уловил особенности переходного возраста. Рука у сына была сильная, но все еще детская.
Вряд ли Сивер мог бы объяснить самому себе, почему он особенно сильно тосковал по Доне. Неужели только потому, что у сына, как у него, круглое лицо, густые брови, большие глаза? Неужели только поэтому всегда уделял ему больше времени, чем дочери, хотя Мару, кажется, любил не меньше? Есть, оказывается, вопросы, на которые не всегда можно себе ответить. Странно, что именно сейчас, когда большая стрелка ручных часов так быстро движется по циферблату, ему пришло это в голову.
– Папочка, ты знаешь, что Доня… – Мара повернула голову к брату: – Сказать?
– Потом, доченька, потом, – и Веньямин на цыпочках вошел в спальню.
Брайна тихо прикрыла дверь, включила тусклую лампочку и, взяв мужа за руку, подвела к кроватке.
Годовалый Алик лежал, раскрывшись, подложив кулачки под щечку, и легко дышал. С его личика еще не сошла улыбка, с которой он уснул.
Отец низко наклонился над кроваткой и, сдерживая дыхание, осторожно прикоснулся губами к теплой головке Алика. От этого прикосновения Веньямин Захарьевич вдруг почувствовал странную слабость во всем теле. Вот-вот и он не совладает с собой, выхватит Алика из кроватки, начнет с ним кружить по комнате, прыгать и петь. Он почувствовал, как улыбка Алика забралась к нему, в его глаза, в морщины на лбу, в уголки рта.
Брайна все еще держала его за руку и следила за тем, чтобы муж не сделал резкого движения. Скованность, с какой Веньямин стоял у кроватки, вдруг пропала, и он, не понимая, что с ним произошло, схватил на руки Брайну, прижался к ней, уткнулся лицом в ее теплую открытую шею.
– Дети могут войти, – шепнула она, переводя дыхание, – дай запру дверь.
От неостывшей железной печурки, стоявшей посредине спальни, пахло перегретой глиной, угольями, освеженной ржаной краюхой и горелой картофельной шелухой. Составленные куски железных труб, прикрепленных проволокой к стенам, слегка покачивались. Один из концов закопченной проволоки был прикреплен к гвоздю, на котором висела фотографию Веньямина, где он был снят в кожаной тужурке, высокой черной папахе с красным бантом, с низко оттянутого пояса свисала большая деревянная кобура. На этой единственной фотографии, сохранившейся у него с гражданской войны, торчит из-за его плеч составленная из множества кусков труба «буржуйки», обогревавшей павильон жмеринского фотографа.
– Гм… Да-а… – И словно это был окончательный ответ на все, что он передумал, лежа возле Брайны и утопая головой в теплой подушке, майор Сивер повторял про себя: – Да, да…
И тихо, будто собираясь незаметно уйти, встал с кровати.
Время уже близилось к четырем. Будь Веньямин уверен, что ему и на обратном пути в Фили повезет с попутной машиной, он оставшиеся полтора часа, нужные на возвращение туда пешком, простоял бы здесь, возле спящего сынишки, чтобы на всю жизнь сохранить в себе неповторимый запах этих теплых кулачков под щечкой, этих мягких льняных прядок.
Его часы никогда, кажется, так не торопились, а Сивер все не трогается с места, стоит с закрытыми глазами, как бы желая проверить, сможет ли он оживить перед собой эту кроватку со спящим Аликом.
– Броня!
Брайна спрятала лицо в подушку.
– Броня! – он присел на край кровати и нежно провел рукой по ее плечам. – Ребеночек ты мой, – он поднял голову жены с подушки и приник губами к ее влажным глазам, – в первый раз ты, что ли, провожаешь меня? Ну, ну, не надо… Увидишь, все будет хорошо. Ну, дорогая, мне пора…
Брайна села.
– Пойду поставлю чай.
– Не нужно, – и, влюбленный, как в первые дни после свадьбы, он поднял ее на руки.
Перед выходом из спальни Брайна крепко обняла Веньямина за шею, поцеловала в губы и, глядя ему прямо в глаза, спросила:
– Каково положение? Но только правду…
– Положение пока очень тяжелое. Но мы победим – в этом не сомневайся.
– Папочка, знаешь, Доня подал заявление в военкомат, чтобы его послали на фронт!
– Что? – Сивер застыл в дверях спальни.
– Он просился в твою часть.
Крепко сжатые губы Дони, расправленные плечи, светившийся в широко раскрытых глазах огонек, как бы предупреждали: «Решение окончательное, и отговаривать меня незачем».
– Ну, хорошо. – Веньямин произнес это так, будто речь шла о постороннем деле, и принялся застегивать снизу доверху пуговицы на гимнастерке. С тем же напускным спокойствием он добавил: – Решено так решено… Сам решил, сам написал, сам отнес…
– Мама знала об этом, – сказала Маргарита, – и разрешила.
Сивер оглянулся на жену, стоявшую у затемненного окна, и не очень удивился, когда услышал:
– Да, я разрешила.
– Но ему же нет еще и шестнадцати лет.
– А тебе, папа, сколько было, когда ты пошел драться с белыми?
– Тогда было нечто другое. Война была другая… Так ты ему, значит, разрешила, – снова обратился Веньямин к жене, – ну, а что такое передний край, ты знаешь? А что такое лежать на морозе по шею в снегу, когда каждую минуту…
– Знаю.
– И разрешила?
– Я иначе не могла… Не могла, не имела права! Почти половина его класса подала заявление в военкомат.
Веньямин подошел к Брайне, взял ее за руку и ничего не сказал.
– Папочка!
– Подожди, Мара… Значит, ты подал заявление в военкомат? – как только мог спокойно, обратился Сивер к сыну.
– Да.
Веньямин все еще не мог себе представить, что речь идет о его Доне, о том самом Доне, кому он еще совсем недавно каждые две-три недели подписывал ученический дневник и кто без его разрешения, сколько помнится, ни разу не ходил в кино. Не уловил Сивер изменений, происшедших в его шестнадцатилетнем сыне за месяцы войны, и это мешало ему теперь обращаться к Дониэлу иначе, чем привык. А Доня ждет, чтобы к нему относились как к взрослому, к вполне взрослому человеку. И она, Брайна, тоже ждет, чтобы Веньямин относился к ней иначе, чтобы забыл, как несколько минут назад лежала она, уткнув лицо в подушку, чтобы на всю жизнь запомнил ее такой, какой видит теперь у окна. Брайна, не находившая себе места от тревоги, когда Доня, бывало, задерживался где-то на лишний час, сама посылает сына под самый огонь, когда он мог бы оставаться дома еще почти два года.
– Вы уже, значит, знаете, что такое лежать по шею в снегу, когда каждую минуту… Знаете, что такое танки, «мессершмитты», минометы, отступления, атаки… Все, значит, знаете…
Мара видела, как у отца все ближе сдвигаются брови, и не знала, как дать знать об этом брату, который, казалось, даже не заметил, как у отца изменился голос.
– Кто-нибудь из вас, может быть, скажет мне, откуда вы все это так хорошо знаете? Из газет и журналов, из театра и кино?.. Не думайте, что собираюсь отговаривать, пугать, – он обращался скорее к жене, чем к сыну, – но тот, кто просится на войну, когда он может еще два года быть дома, а за два года может вообще кончиться война, – тот обязан знать, на что идет, что пуля не разбирает – кто мобилизован, а кто пошел добровольно, кому шестнадцать, а кому пятьдесят…
– Отец!
– Об этом вы подумали?
– Отец, – проговорил Доня, стоя навытяжку, как солдат, – мое решение окончательное.
– Окончательное?
– И если ты не возьмешь меня к себе…
– Это я посоветовала ему проситься в твою часть.
Веньямин понял, что это, видимо, и было условием, поставленным ею Доне, когда он собрался идти в военкомат.
– Почему же вы об этом не написали мне?
– Мы тебе написали, – ответила Брайна, – ты еще не успел получить наше письмо.
Веньямин быстро вынул из планшета листок бумаги, карандаш и строже, чем ему хотелось бы, сказал сыну:
– Садись к столу!
Доня удивленно взглянул на отца.
– Пиши! Ты же обращался в военкомат, значит, знаешь, как писать заявление. Нет, нет, не тут, немного ниже и отступи от края. Вот так!
«Командиру особого батальона майору В. З. Сиверу».
Теперь строчкой ниже! Да, так.
«От ученика девятого класса сорок шестой московской средней школы, комсомольца Дониэла Веньяминовича Сивера. Год рождения – 1925».
Еще строчкой ниже.
«Прошу зачислить меня добровольцем в вашу воинскую часть. Обещаю не щадить свою жизнь в боях за свободу и независимость нашей Родины.
Седьмое ноября 1941 года».
Сложив заявление вдвое, Веньямин передал его жене:
– Отнесешь в военкомат. А Дониэла можешь готовить в дорогу. Не давай ему ничего лишнего с собой. Нам, скорее всего, предстоит пройти пешком около семидесяти – восьмидесяти километров.
– Куда это семьдесят – восемьдесят километров, папочка?
– Туда, куда вы мне письма пишете, поняла, доченька? Подай мне, Марочка, полушубок. – И к Доне: – Около семи утра мы будем проходить через Смоленскую площадь. Если вы до того времени не передумаете… Куда ты собираешься, Броня? Время – четыре часа ночи, а до шести запрещено ходить по городу без пропуска…
– Я провожу тебя до калитки.
Долго и задумчиво стояли они у открытой калитки тоскливого, осиротевшего двора, как будто им в первый раз в жизни предстояло расстаться.