Текст книги "Избранное"
Автор книги: Самуил Гордон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 45 страниц)
На рассвете, когда еще видно было ночное облако, за которым скрылась луна, Алик уже был в больнице. Он слонялся под окнами красного пятиэтажного хирургического корпуса и при каждом скрипе наружной двери отходил в сторону, словно желая удостовериться, не присутствовал ли вышедший оттуда при вчерашнем происшествии в троллейбусе.
Стрелки сонных электрических часов на каменной арке приблизились к семи. Через два часа начнутся лекции, а после лекции за ним явится отцовская машина, чтобы отвезти на дачу. Почему отец так настаивал, чтобы его день рождения справляли на даче, Алик не мог понять. Неужели только потому, что Мара предложила снять на вечер, как теперь принято, зал в «Савойе» или «Гранд-отеле», неужели только из желания поступить ей наперекор? На отца это похоже. Единственное, чего Мара добилась у отца, было то, что ей одной доверил он разослать приглашения, и это означало – без ее разрешения Алик не имел права никого звать.
– Ты думаешь, что папа пригласил всех, кого ему хочется… Ты еще молод, Алик, чтобы все понять.
И все же, как она за ним ни следила, ему удалось разослать приглашения почти половине класса… И конечно, каждый из них сегодня спросит: «Где Шева?» Что он им на это ответит?
Застыв в раздумье под окнами больничного здания, Алик вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. В дверях хирургического корпуса стояла молодая белокурая девушка и от утренней осенней свежести куталась в накинутый на плечи накрахмаленный белоснежный халат.
– Вам здесь кто-нибудь нужен?
– В четырнадцатую палату этой ночью доставили раненую… Ее фамилия Изгур, Шева Изгур. – Алик протянул ей заклеенный конверт: – Будьте любезны, передайте ей.
– В четырнадцатую, говорите? – переспросила девушка, между тем как ее узкие глаза под длинными ресницами, улыбка на влажных пухлых губах, обнаженные смуглые плечи под слегка соскользнувшим халатом, казалось, спрашивали: «А вы завтра придете?» – и не спеша, будто и впрямь ждала ответа на свой незаданный вопрос, исчезла за дверью.
Чем дольше девушка задерживалась, тем сильнее крепла в Алике надежда, что вот-вот увидится с Шевой. Он выскреб из кармана все монеты и стал гадать – почти все они падали так, как он задумывал, гербом кверху. Какая жалость, что магазины еще закрыты… Может, заскочить в аптеку напротив? Там может найтись флакон духов «Красная Москва». Да, он, конечно, так и сделает – девушка заслужила такой подарок. Но почему же ее так долго нет? Дежурная, не иначе, запретила пропускать кого-нибудь в палату, и Шева пишет ему письмо…
Первое, что ему бросилось в глаза при виде девушки, появившейся в дверях, было письмо, которое та держала в протянутой руке. Это было его письмо, нераспечатанное. У Алика перехватило дыхание.
– Что случилось? – он схватил ее за руки. – Что случилось?
Девушка высвободила свои руки, положила нераспечатанное письмо на карниз окна и сухо сказала:
– Она просила передать вам, чтобы вы ее больше не беспокоили. – И перед тем как закрыть дверь, девушка подняла на него потемневшие и ставшие вдруг злыми глаза, словно хотела добавить: «И меня попрошу больше не беспокоить».
Когда он уже был у самых ворот, ему вдруг почудилось, что девушка, закрыв за собой дверь, сказала «Трус!», что во всех окнах третьего этажа, где лежит Шева, тычут на него пальцами.
На углу Даниловской площади Алик сел в такси и всю дорогу до самого института на Моховой не переставал повторять про себя: «Ладно, мы еще посмотрим… Подумаешь, в самом деле… Таких, как ты, знаешь… Только бы я захотел… Погоди, ты еще мне поклонишься… Думаешь, в самом деле… Стоит мне только захотеть…»
V
Заросшей тропинкой спускаясь к низкому берегу реки, Алик продолжал восстанавливать в памяти дальнейшие события последних суток, события, которые теперь казались такими далекими и давними, что трудно было вспомнить все подробности. Почему он вчера при выходе из театра не сел в такси? Очередь, что ли, была слишком велика или троллейбус подоспел к минуте?
В троллейбусе, это он помнит твердо, не встретили они ни одного знакомого. Значит, о том, что там произошло, никто из пассажиров не мог рассказать никому из его класса. Поэтому, когда к назначенному часу, указанному в приглашениях, за накрытыми, празднично сервированными столами не оказалось выпускников десятого «В», ему и в голову не пришло, что это имеет отношение к происшествию в троллейбусе. Алик искал и находил совсем другие объяснения – что-то случилось с электричкой или неожиданно испортился паром, и все застряли на том берегу реки. Но когда в дверях террасы появился буднично одетый и хмурый Логунов, он тотчас же почувствовал, что никто, кроме Бориса, сегодня не придет. Все же он ждал, что Борис подтвердит это, ждал и боялся. Но когда Логунов затеял вдруг с его отцом разговор об институте, о заводе, он как бы уверил Алика, что отсутствие здесь одноклассников связано с его поступлением в институт. Зависть! Ему завидуют! Вот почему для него явилось такой неожиданностью, когда в леске вдруг услышал позади себя: «Трус!» Но Борис ошибается, если полагает, что все ему так просто сойдет, что Алик смолчит. Он сейчас проучит Бориса так, что тот вовеки больше не посмеет бросаться такими словами… И вообще, кто такой этот Борис, что явился учить его?.. Вмешиваться… И как быстро успела она всем растрезвонить!.. Ясно: Шева хочет унизить его в глазах товарищей. И весь гнев, который накопился в нем против Бориса и грозил каждую минуту разрешиться дракой, вдруг обратился против нее, против Шевы. Его, пытался Алик себя уговорить, уже совершенно не трогает ее состояние после операции, хотя знал – только желание узнать от Бориса что-нибудь о Шеве удерживало его до сих пор от того, чтобы пустить в ход кулаки.
И вот, вместо того чтобы спросить Бориса, как себя чувствует Шева, Алик спросил:
– А ты? А ты что сделал бы на моем месте?
Еще издали Борис заметил, что расстояние между ними становится меньше с каждой минутой, и не удивился, когда Алик вдруг остановился и подождал его. Удивило только спокойствие, с которым Алик задал ему этот вопрос. Получилось так, будто Алик предложил не придавать особенного значения вчерашнему происшествию и не порывать из-за этого их долголетнюю дружбу.
Борис не отозвался. Он подошел к Алику вплотную, чтобы тому некуда было отвести глаза, и так громко, что лес позади ответил эхом, проговорил:
– Каждый из нас на твоем месте поступил бы так, как поступила Шева.
– Что? Получить ножом в бок? Остаться без глаз? Ради четвертной или сотенной пожертвовать жизнью? Да? Извини! Я лучше верну пострадавшей в десять раз больше, чем…
– Чем что?
Алик опустил голову.
– Знаешь, что я тебе посоветую, – сказал Борис, – дай об этом объявление в «Вечерку». Я первым попрошусь обокрасть меня в твоем присутствии. Значит, ты за сто рублей возвращаешь пострадавшему тысячу, нет, да что же это я… Две тысячи рублей!.. Эх ты!
– Один я, что ли, был в троллейбусе? Почему все другие молчали? Почему?! Почему?!
Теперь Борис уже не перебивал его и больше не боролся с чувством, которое охватывало его все сильнее и сильнее, чувством неприязни, отвращения к человеку, который прячется за спину другого, тычет на другого… С таким никто ни минуты не согласился бы сидеть за одной партой, а он, Борис, просидел с ним рядом столько лет. Но как можно стоять с ним сейчас на одной тропе? И Логунов рванулся с места, увлекая за собой свою тень, уже слившуюся было с тенью Алика.
Молчание Бориса Алик воспринял как признак того, что тому просто нечего ответить, и поэтому более смело крикнул ему вслед:
– Вот когда я буду уверен, что все меня поддержат, тогда я первый кинусь заступиться!.. А так…
Выплывшая луна протянула над рекой широкие светлые полосы, похожие на свежеобструганные шпалы, и всякий раз, когда сюда прорывался шум пробегавшего поезда, казалось, что паром стучит по шпалам, выложенным для него луной. Частые всплески волн, поскрипывание протянутого через реку троса смешались с криком Алика:
– Вообще не понимаю, почему это тебя так волнует? Я уже, кажется, не школьник, а ты – не комсорг, чтобы давать мне указания. Погоди – может, ты влюблен в нее, тогда так и скажи… Может, еще вызовешь меня на дуэль? – Алик громко расхохотался, но не узнал собственного голоса.
Подождав, пока Алик подошел ближе, Борис, глядя ему прямо в глаза, ответил:
– Трусов и предателей никто еще до сих пор, кажется, не вызывал на дуэль. Их просто приволакивали куда-нибудь в уголок и рассчитывались с ними так, как они того заслуживали. Что ты так смотришь на меня? Да, да! Тот, кто прячется, когда товарищу грозит опасность, не только трус, но и предатель.
Алик почувствовал, что вся сила его сжатых кулаков, с которыми готов был кинуться на Бориса, в эту минуту растаяла. Его вдруг охватила такая слабость, что он еле пролепетал:
– Зачем ты пришел?
– Я пришел объявить тебе решение, принятое сегодня нашим бывшим десятым «В»: не подавать тебе руки! Никогда не подавать тебе руки! – не спеша, как при чтении приговора, ответил Борис и твердым шагом вступил на паром.
– Ну и не надо! Обойдусь как-нибудь без вас! – кричал Алик вслед парому, уже пересекавшему середину реки.
На дачу Алик возвращался не леском, а песчаными холмами, изрядно удлинив дорогу. Вместе с ним прибавила пути и полная луна, тащившая светлые полосы, что напоминали свежеобструганные шпалы. Алик широко шагал по этим шпалам и всю дорогу повторял одни и те же слова, не мог от них освободиться, как трудно иногда бывает освободиться от навязчивой мелодии: «Я как-нибудь обойдусь без вас!.. Я как-нибудь обойдусь без вас!..»
Когда Алик, поднявшись на пригорок, увидел перед собой двухэтажную дачу, обнесенную высоким забором, он в первую минуту не мог понять: почему сегодня так ярко светятся окна, откуда взялись здесь все эти «Москвичи» и «Победы»? Доносившиеся со двора голоса казались ему чужими. Все, что он здесь теперь застал, выглядело таким чуждым и незнакомым, что, перед тем как закрыть за собой калитку, несколько раз осмотрелся, словно желая удостовериться, не заблудился ли случайно.
VI
Часы еще не показывали десяти, когда Веньямин Захарьевич и Бронислава Сауловна проводили с дачи последних гостей.
Прощаясь, каждый из гостей почел необходимым найти какое-нибудь оправдание своему неожиданно раннему отъезду. Один сослался на то, что у него завтра очень трудный, напряженный день, другой – что сегодня на ночь им заказан телефонный разговор… Высказывали они все это таким тоном, словно весь вечер провели у постели больного.
То ли гости и в самом деле придали значение исчезновению Алика из-за стола, то ли Веньямину Захарьевичу так только показалось, но кончилось тем, что Сивер, в начале вечера предупреждавший каждого, что до рассвета никого отсюда не выпустит, прощаясь с гостями, не делал малейшей попытки кого-либо задержать. Ему неприятно было притворяться, будто не понимает, почему никто из гостей ни единым словом не упомянул об исчезновении Алика и почему сразу же по его возвращении стали поспешно собираться в путь. И что это ему, собственно, дало бы – задержи он гостей еще на час, на два? Торжество все равно было испорчено, и о нем, о Веньямине Захарьевиче, они, наверное, скажут то же, что сказал, прощаясь, как бы мимоходом, майор с его кафедры: «Прежде всего, товарищ полковник, виноват командир».
Веньямин Сивер не привык, чтобы ему делали замечания, тем более, что замечание сделал человек, не имевший на это никакого права – ни по своему рангу, ни по занимаемой должности.
Глядя на лесок, казавшийся под сиянием луны заснеженным, Веньямин Захарьевич поддался самовнушению, будто среди удаляющихся голосов, которые осенний ветерок доносил сюда вместе с шелестом опадавших листьев, то и дело улавливает голосок этого буднично одетого паренька, испортившего своим приходом праздник. Сивер, кажется, готов поверить, что Борис Логунов где-то здесь неподалеку все время поджидал гостей и теперь им рассказывает… Но что, собственно, может он такого рассказать им? Что?
– Куда ты ушел?
Раздавшийся позади испуганный голос напоминал ему, что он здесь не один, что вместе с ним проводила гостей и Брайна. Но гости давно разошлись, что же она стоит во дворе? Чего ждет?
Тревожная напряженность, с какой Брайна стояла в открытой калитке, делали ее похожей на кого-то из ребятишек, частенько играющих неподалеку на полянке в футбол, – на того, кто стоит между двумя кирпичами, изображающими ворота, и готов принять на себя самый сильный удар мяча, только бы не пропустить его. Брайна стоит теперь в калитке как вратарь, – пока не примет на себя всю силу отцовского гнева на Алика, она, видимо, в дом не пойдет. Веньямин Захарьевич давно не видел ее такой растерянной. Эти два часа, что Алик отсутствовал, она почти не отходила от окна, несколько раз посылала Мару посмотреть, не идет ли сын, и всякий раз, когда с улицы доносился протяжный дрожащий голос Мары: «А-а-лик! А-а-лик! Алинька!» – приникала лицом к оконному стеклу.
Как ни разгневан был Сивер, но выкрики дочери: «А-а-лик! Алинька!» – вызвали у него улыбку. Ее дрожащий протяжный голос чем-то действительно напоминал звуки гавайской гитары. Странно, что никто из домашних, даже сама Маргарита, в точности не знает, кто дал ей прозвище «Гавайская гитара» – Алик или кто-то из ее учеников?
– Веня, куда ты ушел? – услышал он снова голос неотступно следовавшей за ним Брайны.
– Никуда.
– Верь мне, Веня, он ни в чем не виноват.
– Ну да, разумеется! Конечно! Как он может быть виноват? Разве может случиться, чтобы он был виноват? Я виноват! Я! Я! Всегда и во всем виноват командир – ну, скажи, скажи!
Брайна досадовала на себя, что вовремя не сдержалась, но было уже поздно – поздно расставлять руки, когда мяч уже влетел в ворота.
– Молчишь? – еще громче раскричался Сивер, перебирая пальцами начищенные пуговицы застегнутого кителя. – Так меня подвести! Знаешь ли ты, кто был сегодня у нас? Такое проделать со мной! За это…
Схватившись обеими руками за край калитки, он зашелся долгим тяжелым кашлем.
– Как ты себя не жалеешь… Успокойся… Ну успокойся же.
– Хорошо, хорошо, я уже успокоился, успокоился, но можешь ему передать – больше он моей машиной пользоваться не будет. Конец! Будет ездить в город электричкой, как все, да, да, только электричкой. Пусть знает…
– Хорошо, хорошо, только успокойся.
– Нет, пусть знает! Пусть знает! – снова и снова повторяя это, Веньямин Захарьевич распахнул дверь террасы.
Когда бы не раздвинутые в беспорядке стулья и недокуренные папиросы в хрустальных пепельницах, можно было бы подумать, что гости еще не съезжались. На сдвинутых столах, покрытых накрахмаленными скатертями, от которых шел еще запах осеннего ветра, стояли, как в самом начале вечера, бутылки вина, коробки конфет, высокие пышные торты, вазы с фруктами. Глубокие и плоские тарелки чешских и немецких сервизов были полны яств, закусок, и все было залито светом восемнадцати электрических ламп большой хрустальной люстры.
В конце стола, подперев руками голову, сидел Алик и легко покачивался. Кроме тени люстры, покрывшей собой половину стены, он ничего перед собою не видел, даже ее, ни на шаг не отходившую от него Мару, кажется, не замечал.
В светлом платье с короткими рукавами и с зелеными бусами на длинной шее Маргарита выглядела гораздо старше своих двадцати восьми лет. Она стояла над Аликом и с той же строгостью и монотонностью, с какой обычно обращалась к своим ученикам в классе, требовала:
– Я от тебя не отстану, пока не скажешь – где ты все это время был и что между вами произошло. Слышишь?
– Оставь его в покое. Не видишь разве, что он пьян?..
– Как могло такое прийти тебе в голову?
– Ах, простите, мадам, – Веньямин Захарьевич низко поклонился, – забыл, что задел вашего крошку, вашего Алиньку.
В том, что сегодня здесь произошло, Брайна не усматривала ничего такого, ради чего стоило бы так огорчаться. Правда, некрасиво, очень даже некрасиво, что Алик вдруг ушел со своего торжества на целых два часа, – за такое надо его, разумеется, хорошенько отругать, но поднимать из-за этого шумиху… Ведь он же все-таки еще ребенок. Напрасно полагает Веньямин, что гости обратили на исчезновение Алика особое внимание. Пустое! Вот если бы стол не был подобающим образом накрыт, не хватало сервизов, не звенело цветное «баккара», тогда у гостей был бы повод оговаривать хозяев.
Но высказать все это вслух Брайна не посмела. Она даже не решилась погасить люстру и бра на стенах, чтобы этим лишний раз не напомнить о рано закончившемся торжестве.
Возможно, что и Веньямин Захарьевич меньше задумывался бы о случившемся, если бы за столом не находились те, с кем ему завтра же придется встретиться на кафедре. Сегодня один из них позволил себе намекнуть ему, что он плохой командир, завтра другой заявит, что человек, не сумевший воспитать собственного сына, не имеет права руководить кафедрой в институте. То, что сегодня здесь произошло, гораздо серьезнее, чем можно себе представить.
– Из-за тебя! Все – из-за те я!
Брайна стояла теперь между мужем и сыном, готовая на все, только бы оградить Алика от отцовского гнева.
– Ну, ладно, пусть так, пусть из-за меня, – соглашалась она.
– Твое воспитание!
– Ну, хорошо, пусть мое воспитание.
– Твое воспитание, твое! – не переставая повторял он, словно желая себя самого убедить в этом. – Да, твое! – И ногой отшвырнул от себя кресло, пододвинутое ему Маргаритой.
Брайна сделала вид, что ничего не заметила. Притворилась равнодушной и тогда, когда муж схватил со стола хрустальный фужер и швырнул его на пол. Но когда он протянул руку к забытой кем-то открытой коробке, сунул папиросу в рот и стал чиркать спичкой, она в первый раз за весь вечер разрешила себе повысить голос:
– Что ты делаешь? Забыл, что говорил тебе профессор?
– А-а! Испугалась? Испугалась, что не дотяну до жирной пенсии! – воскликнул он с особым наслаждением, но вспыхнувшую спичку к папиросе не поднес. Выждав, пока спичка в пепельнице догорела, он тяжелым размеренным шагом поднялся на второй этаж к себе в кабинет.
Его кабинет на даче был гораздо меньше, чем в городской квартире на Можайском шоссе, но обставлен был точно так же: такой же финский стол с полированными дверцами, такой же трехламповый немецкий торшер в углу, справа от стола широкая чешская тахта, а над нею на стене – плюшевый итальянский гобелен. Даже книги в румынском полированном шкафу были, кажется, те же, что и на городской квартире, словно он закупал все сразу в двух комплектах. Да и он сам, кажется, представлял собою двух Сиверов. Знавшие Веньямина Захарьевича ближе никогда не пытались в чем-либо разубеждать его, зная, что, раз он сказал «это так», никто не сможет доказать, что «это не так». Изменить свое мнение могли его заставить только те, кто по рангу и служебному положению стояли ступенькой выше, нежели он.
По всем приметам Веньямин Сивер был уже близок к тому, чтобы забраться на более высокую ступень, но вдруг произошло такое, что те, кого он взял себе за образец и от кого, по его разумению, зависело все, внезапно стали людьми, от которых больше ничего не зависит и от которых нечего больше ждать. Вообще многое сейчас представлялось ему странным и непонятным. Отсюда и взялось, что он на первых порах как-то растерялся, подчас не зная, как отнестись к тому, что чуть ли не каждому предоставлен доступ в такие учреждения и места, куда прежде не было допуска даже у него, что стало просто записаться на прием к таким лицам, к которым даже он раньше и думать не отваживался подступиться. Удивляло, что некоторые знакомые, мечтавшие о собственной даче, о собственной машине, вдруг замолчали. Да и он, Сивер, не упускавший случая рассказать, какая у него роскошная дача, обстановка, «Победа», теперь избегает говорить об этом. Удивляло, что вдруг перестал встречать на улице невоенных людей в шинелях с погонами, в которых не мог толком разобраться, кто они и что они. Временами ему приходилось так часто отвечать на приветствия, что начинало казаться – всех одели в шинели и всем пришили погоны.
Многое было теперь Веньямину Захарьевичу непонятно и неожиданно. Но у него на кафедре пока еще, кажется, ничего не изменилось. Дистанцию, последние годы установившуюся между теми, кто приказывает, и теми, кто выполняет приказания, Сивер сравнивал с расстоянием между двумя рельсами, малейшее сближение которых недопустимо. Лишь несоблюдение установленной дистанции могло привести к тому, чтобы паренек, пришедший в жизнь на все готовое, посмел обвинить его черт знает в чем, чтобы майор, чье пребывание на кафедре зависит только от него, от Веньямина Захарьевича, позволил себе сделать ему замечание…
Легкий удар в дверь прервал его мысли.
– Войди!
Веньямин Захарьевич даже не оглянулся – настолько был уверен, что это Маргарита, кого все в семье остерегались и даже, кажется, побаивались. Ему самому, позволившему, чтобы дочь стала такой, временами чудилось, что Маргарита и за ним следит. Дошло в конце концов до того, что и он стал остерегаться ее. По тихому легкому удару в дверь Сивер догадался, что дочь хочет посвятить его в какой-то секрет, и это совсем вывело его из себя. Как только Маргарита открыла дверь, он крикнул:
– Лучше бы ты подыскивала себе жениха, вместо того чтобы подсматривать и подслушивать… Ведь тебе уже скоро тридцать лет!
Если бы Маргарита в ответ хлопнула дверью или хоть топнула ногой, Веньямин Захарьевич, быть может, вернул бы ее и, возможно, даже извинился. Но она вышла из кабинета тихими шаркающими шагами, прикрывая руками лицо, словно от удара. Весь ее вид, рассчитанный на то, чтобы вызвать сочувствие к себе, породил в Веньямине Захарьевиче желанье еще больше унизить ее, и поэтому он, закрывая за ней дверь, крикнул на весь дом:
– Откуда, откуда взялись у меня такие?! Откуда?!
Потом он еще долго и тяжело шагал по ковровой дорожке, все время держась на одном расстоянии от ее синевато-зеленого канта. Несколько раз прошел по ней с закрытыми глазами и после каждых пяти-шести шагов поглядывал, не сбился ли в сторону, – это был его старый способ успокоить себя.
Шагая таким образом по ковровой дорожке взад и вперед, то закрывая, то открывая глаза, Сивер вдруг уловил за дверью сдавленный плач Маргариты. Вместе со всхлипыванием дочери до него донесся снизу испуганный голос Брайны:
– Послушайся меня, Алинька, поднимись к отцу, извинись. Он тебя простит. Вот увидишь, простит, иди, иди, Алинька…
«Извинись… Простит…» Как она не понимает, что случившееся сегодня гораздо серьезнее, чем можно себе представить, – словно собираясь сказать это ей, Брайне, Сивер стремительно распахнул дверь и налетел на Маргариту, стоявшую, уткнув лицо в ладони.
– Войди, – сказал он неожиданно для самого себя.
На ее тонких, густо накрашенных губах он заметил проскользнувшую улыбку, задержавшуюся в опущенных уголках рта. В ее серых заплаканных глазах снова светилось благоговение, с которым всегда смотрела на него. Полковнику вспомнился случайно подслушанный однажды ее разговор с подругой: «Имей я право, как другие, встречаться, с кем хочу, я давно бы, разумеется, вышла замуж. Так ведь мне же нельзя…»
Из того, как Мара уверяла подругу, Веньямин Захарьевич понял, что она верит в это, точно так же, как верила, что в театрах действительно введены новые правила для таких, как он, что им и вправду нельзя сидеть дальше третьего-четвертого ряда, что им вправду запрещено пользоваться трамваем или автобусом… Верила во все, чего наслушалась! У Веньямина Захарьевича еще тогда сложилось впечатление, что его Мара убеждена – точно так же, как существуют для таких, как он, отдельные билетные кассы на вокзалах, для таких, как он, установлены отдельные кассы на все в жизни. Эти же представления Маргарита пыталась привить всем членам семьи. Как стрелочник, следила она за тем, чтобы строго соблюдалась дистанция между отцом и семьей. Веньямин Захарьевич был почти убежден, что, если бы ради этого встала необходимость перейти с ним на «вы», Мара, вероятно, даже матери запретила бы обращаться к нему на «ты». В ее манере произносить «папа» чувствовалась отчужденность, точно называла его «товарищ полковник». Однажды он даже спросил: «Почему ты меня не называешь – «товарищ папа»?» В действительности же Веньямин Захарьевич был в известной мере доволен, что дочь ввела в доме кой-какие правила, похожие на те, что он ввел у себя на кафедре, но открыто никогда ей этого не говорил и относился к ней гораздо строже, чем к Алику. Как ни старался он теперь быть с ней мягче, голос его звучал холодно и сухо:
– Ну? Что ты хотела мне рассказать?
– Она лифтерша, папа.
– Кто?
– Мать Бориса.
– Бориса?..
– Ну, того, кто сегодня увел с собой Алика.
– А-а…
Сивер вдруг засмотрелся на немецкое двухламповое бра над своим столом и вспомнил о высохшем осеннем листе, привезенном им когда-то из Железноводска… «Тещин язык» – называют этот лист.
– А о ней я все для тебя разузнаю, папа.
– Хорошо, хорошо!
Когда Мара была уже в двери, он ее остановил:
– О ком – «о ней»?
– У него же есть девушка… Шева – зовут ее…
– У кого?
– У Алика. Разве я тебе не говорила?
В эти минуты не узнать было Маргариту – она еле стояла на месте от счастья, что может рассказать отцу такое, о чем он, как выясняется, совершенно ничего не знает. Ее певучий, напоминающий гавайскую гитару дрожащий голос еще никогда, кажется, так громко не звучал в отцовском кабинете:
– На выпускном вечере в школе он танцевал с ней. Я тебе тогда показала на нее, помнишь? Она рослая, смуглая, с большими карими глазами. Я для тебя все разузнаю о ней.
Маргарита, сияющая, выбежала из кабинета.
По ковровой дорожке с синевато-зеленой каймой, на месте, где она только что стояла, протянулась тень горевшего над столом двухлампового бра, напоминавшая засохший лист, привезенный им когда-то из Железноводска.