Текст книги "Избранное"
Автор книги: Самуил Гордон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 45 страниц)
II
То же самое, собственно, мог сказать про себя и Борис Логунов. Он тоже никогда еще так внимательно не приглядывался к этому немного тучному человеку лет пятидесяти с лишним в светло-зеленом кителе с блестящими медными пуговицами и золочеными погонами. Ему просто ни разу не довелось так близко видеть Веньямина Захарьевича. За все годы, что он дружил с Аликом, ему всего несколько раз пришлось быть у них в доме, и большей частью это случалось, когда высокая темно-коричневая дверь кабинета Веньямина Захарьевича была плотно прикрыта. Бронислава Сауловна следила, чтобы как можно меньше ходили, как можно тише говорили, и Борис в эти часы чувствовал себя здесь лишним, как и лучи солнца, еле пробивавшиеся сквозь тяжело свисавшие шторы.
Уже после третьего или четвертого посещения у него появилось чувство, что в этом доме не очень рады его приходу. Возможно, Алику пришлось уже выслушать не один упрек в том, что он дружит с Борисом, причем Алику, «вероятно, не раз напомнили – он не вправе забывать, кто ею отец; что Веньямин Захарьевич не просто полковник, как многие другие, а относится к той категории людей, которые живут в домах «люкс», имеют собственные дачи, персональные машины и которым не пристало сидеть в Большом театре дальше третьего-четвертого ряда партера.
Разумеется, ребячески наивно было так думать, но одно время ему, Борису, действительно казалось, что те, кого никто почти никогда не видел вблизи, даже внешне отличаются от всех остальных людей на земле. Если бы он в ту пору встретил кого-нибудь из них, то прежде всего, вероятно, глянул бы на его руку – проверить, сколько на ней пальцев. Тоже пять?
Но когда Борис в доме Сиверов услышал от Маргариты, сестры Алика, какое особое положение занимает ее отец, это уже не произвело на него такого впечатления, какое могло произвести ранее, потому что к тому времени ему довелось совсем близко видеть некоторых из тех, кого прежде мог видеть лишь на портретах или издали на демонстрациях. Борис уже успел побывать в местах, раньше казавшихся ему страшно далекими, где-то на совершенно другой планете, хотя находились в десяти – пятнадцати минутах езды от его дома.
И все же Борис не переставал вглядываться в сидевшего рядом Веньямина Захарьевича, и чем больше смотрел на него, тем больше находил в нем общих черт с рабочими литейного цеха, где он, Борис, работал. Юноша даже чуть было не сказал ему это, но Веньямин Захарьевич вдруг встал со своего стула, обеими руками оперся о приподнятые плечи Бориса и, глядя ему в глаза, сурово спросил:
– Что вас принудило пойти на завод? Но – правду, только правду.
– Почему я, спрашиваете, не пошел в институт?
– Это я знаю без вас! Вы просто испугались, струсили… Слишком большой конкурс.
– Папа, – тихо проговорил Алик, не отходя от окна, – Борис окончил школу с серебряной медалью.
– Теперь и медалисты должны сдавать экзамены.
– Все же я полагаю, – Борис следил за тем, чтобы голос его не подвел, – что экзамены я сдал бы не хуже…
– Алика? – перебил его Сивер. – Возможно, весьма возможно… Значит, все дело в том, что он не трус.
– Вы в этом уверены, товарищ полковник?
– В чем?!
Не будь Веньямин Захарьевич так занят собой, своим желанием доказать то, во что сам, кажется, слабо верил, он, несомненно, заметил бы, какой строгий взгляд бросил Борис в сторону окна, где стоял Алик, и как растерянно тот опустил голову. То ли Борису показалось, что Алик сейчас сам начнет рассказывать все происшедшее вчера, то ли Борис почувствовал на себе испуганный взгляд Брониславы Сауловны, который словно молил: «Не омрачайте наше торжество», – но Веньямину Захарьевичу на его опрос ответил совсем не так, как собирался ответить:
– Чтобы поступить в институт, необходима, насколько мне известно, не только смелость, нужно еще и определенное число баллов.
Полковник долго вглядывался в слегка прищуренные глаза Бориса, в которых ему чудилась скрытая улыбка, и отчетливо, снова подчеркивая каждый слог, спросил:
– Вы хотите, очевидно, сказать, что Алику кто-то протежировал? Да?
Желая дать почувствовать, что у него нет ни малейшего желания продолжать этот неприятный разговор, что у него вообще нет желания далее задерживаться здесь, Борис поднялся.
Но Веньямин Захарьевич не отступал:
– Ну?
– Может, хватит? – вмешалась испуганная Бронислава Сауловна. – Нашли время…
– Одну минуту! Надеюсь, гости простят меня.
– Пожалуйста, пожалуйста, – одновременно откликнулись как те, кому не терпелось знать, чем все это закончится, так и те, кому этот разговор был совершенно безразличен.
– Ну, так как же? – повторил Сивер свой вопрос после того, как почти силой усадил Бориса на стул.
– Мне кажется, товарищ полковник, что я вам на все ответил.
– Нет, нет, раз вы завели об этом разговор, будьте уж любезны сказать, кто помог Алику поступить в институт!
– Веньямин…
– Сауловна, прошу не мешать нам. Ну, кто?
«Чего он так настойчиво добивается, – недоумевал Борис, – зачем ему, чтобы здесь, в присутствии всех… Или, может, отец Алика рассчитывает своей настойчивостью отбросить от себя подозрения?»
– Ну, кто? – задал Веньямин Захарьевич свой вопрос в третий раз, не отрывая от Бориса острого, пронизывающего взгляда. – Ну, кто?
Борис пожал плечами:
– Мне кажется, вам это известно не меньше, чем мне…
– Вот как! Ну что ж, скажите! Пожалуйста! Что? Не хватает мужества? А я, видите, не боюсь. Я не боюсь объявить тут перед всеми – да, я помог моему сыну поступить в институт и ничего крамольного в этом не усматриваю. Но когда родители разрешают своим детям… Да, те, что идут на заводы, едут на целину заслужить льготы, накопить стаж, чтобы потом легко вскочить в институт, те в моих глазах не рабочие. Меня отец послал в крюковские вагонные мастерские не за льготами и не за стажем, а – чтобы заработать на хлеб. Слышали вы о таком городишке у Днепра, о Крюкове? Макаренко там жил когда-то.
– Автор «Педагогической поэмы»?
– Вот, вот… Наши отцы немало лет работали вместе в мебельном цеху крюковских вагонных мастерских. Но меня отец послал в механический цех, слесарем сделал, пятнадцать лет мне тогда было… Вы, молодой человек, вероятно, полагаете, что я родился в кителе с погонами полковника. Эх, молодежь, молодежь… Так вот, дорогой товарищ, в наших мастерских в ту пору работали несколько молодых людей – дети состоятельных родителей, но больше года, двух редко кто из них задерживался у нас… И это вполне понятно: некоторые из них приходили к нам только для того, чтобы руки измазать, а потом выдать себя за рабочих, говорить от имени рабочего класса, одним словом, играли в пролетариев, гнались, так сказать, за модой. Таких молодых людей у нас в мастерских называли «народниками».
На противоположном конце стола вдруг поднялся один из гостей, майор с веселыми, черными как угольки глазами и курчавой седеющей шевелюрой.
– Товарищ полковник, позвольте мне сделать краткое замечание.
– Простите, товарищ майор, я еще не кончил.
По тону вмешавшегося в разговор майора трудно было предугадать, в чем, собственно, состояло замечание, которое он собирался сделать, но у полковника создалось впечатление, что этот майор, сотрудник его кафедры, склонен возражать ему. В таких случаях Веньямин Захарьевич немедля обрывал собеседника, для чего ему достаточно было насупить густые брови и выпятить широкую грудь.
– А в годы нэпа? – чуть громче продолжал Сивер. – Ради чего дочки и сынки нэпманов вдруг ринулись на заводы и фабрики? Чтобы стать пролетариями? Нет! Чтобы раздобыть профсоюзный билет – вот о чем дело шло. Завод, фабрика были для них той дверью, через которую они пролезали в институт. Больше года, двух такие на заводах не задерживались. Нет, с такими пролетариями нам бы Магнитогорска и Комсомольска не выстроить. А теперь что? Как выдумаете, если бы мой парень после окончания школы пришел ко мне и сказал: «Отец, я хочу стать слесарем, токарем, кузнецом»… Как вы думаете, стал бы я его отговаривать? Но пустить на завод или на целину за льготами, чтобы считать там проработанные дни, чтобы облегчить поступление в институт, – на это, видите ли, я согласиться не могу! Представьте себе, – полковник повернулся к майору, – вы, к примеру, директор завода. Взяли бы вы на работу таких пролетариев?
– Безусловно.
– Это вы так только говорите, товарищ майор. С такими «народниками» вы плана не выполните! – И, повернувшись всем телом к Борису, он медленно и значительно, словно отдавая приказ, произнес: – Если вы пошли на завод ради того, чтобы накопить стаж, мне просто жаль тех двух или трех лет, что вы там потеряете.
– Вы не правы, товарищ полковник, абсолютно не правы! – заявил, не дожидаясь разрешения, майор. – Я, к примеру, еще не встретил покуда ни одного настоящего генерала, который не начал бы с рядового солдата.
– А я, видите, как раз встретил, но не об этом, уважаемый товарищ майор, идет речь. Как я понимаю, вы хотите сказать, что хорошим инженером не станешь, если ты до института не держал молота в руках. Но этому, товарищ майор, наши дети могут научиться еще в школе.
– Разве дело только в том, чтобы уметь держать в руках молот?
– Вот, вот, вот… Только я далеко не уверен, товарищ майор, что просидевший два-три года на тракторе будет разбираться в астрономии и геологии лучше того, кто сразу со школьной скамьи пошел в институт. Разве только вы держитесь того мнения, что в горные институты надо принимать одних шахтеров, а в сельскохозяйственные – одних колхозников… Ну, а что вы тогда намерены делать, скажем, с сапожниками, с портными, парикмахерами? Насколько мне известно, пока еще не созданы ни портняжные, ни сапожные институты.
– Вы хотите превратить разговор в шутку?
– С чего вы взяли?
– Тогда позвольте же, товарищ полковник, не поверить, что вы не знаете, в чем здесь суть дела.
Майор замолк, будто ждал разрешения продолжать разговор, и, словно боясь, что шеф может и в самом деле так истолковать его минутное молчание, поспешно повторил:
– Позвольте мне, товарищ полковник, не поверить, что вы не знаете, в чем здесь суть! Вы прекрасно понимаете, – с неослабевающей горячностью продолжал майор, – речь идет о том, чтобы тех, кто смотрит на физический труд как на некое тяжелое испытание, чуть ли не как на труд постыдный, на пушечный выстрел не подпустить к институту! Вспомните, товарищ полковник, как мы с вами в молодости гордились тем, что мы рабочие… Эту гордость мы обязаны привить нашим детям.
– Вы, видимо, забыли, что время теперь другое. Мы с вами шли зарабатывать на хлеб. А они? Не знаю, как вы, но про себя скажу – я не приверженец парниковых культур.
– А вот представьте себе, товарищ полковник, что многие из этих парниковых созданий, из этих «народников», как вы их изволили назвать, строят сейчас Братск, поднимают целину… Да, среди наехавшей туда молодежи вы, несомненно, встретите немало мальчиков и девочек, явившихся туда за льготами, за стажем… Ну и что же? А когда я пустился строить Комсомольск-на-Амуре, разве мне тогда не думалось, что еду ненадолго?.. И признаюсь, первые несколько недель действительно считал дни… Но ведь кончилось тем, что спустя каких-нибудь полгода почти забыл, что я приезжий. Мы часто сами не подозреваем, что за сила кроется в труде. Когда бы не война, я и теперь еще был бы там. Возможно, что Борис действительно считает, сколько дней ему еще предстоит работать. Но через три-четыре месяца забудет накрепко об этом. Я даже уверен, что если Борис через несколько лет пойдет учиться, он будет тосковать по заводу.
– Возможно, возможно, – как бы про себя повторил Сивер, оглянувшись на сына, все еще стоявшего у окна.
III
Борис Логунов не отводил ребячески изумленного взгляда от майора, словно старался припомнить, где его видел, этого крепыша военного с седеющей курчавой головой и молодыми веселыми, черными, как антрацит, глазами.
– Ну, все? Слава богу! – раздался в открытых дверях зала голос Брониславы Сауловны. – Нашли время затевать споры.
– Все боишься, Сауловна, что не успеешь попотчевать гостей всеми твоими блюдами? До утра, кажется, еще далековато.
Заметив, как Веньямин Захарьевич протянул руку к открытой коробке папирос на столе и тотчас же положил взятую папиросу назад в коробку, Борис понял, что отец Алика относится к числу людей, которым очень трудно отказаться от своих привычек.
– Алик, что ты прирос к окну? – обратился Веньямин Захарьевич к сыну, словно только теперь заметил, что виновник торжества не находится за столом. Сказал он это так, что Борису показалось – сейчас Веньямин Захарьевич подойдет к окну и за руку приведет оттуда своего восемнадцатилетнего парня. Для Бориса не было неожиданностью, когда Бронислава Сауловна вдруг произнесла:
– Я вообще не понимаю, к чему все эти пересуды. Мало ли кому не нравится, что наш Алик не пошел на завод, а поступил в институт. Ты в конце концов заслужил, чтобы твой единственный сын не потерял зря два года. – И передвинув на обнаженной худой, в синих жилках руке массивный браслет, она обратилась к майору: – По-вашему выходит, что до сих пор у нас были плохие инженеры, плохие врачи, плохие учителя, и все только потому, что после окончания школы они шли в институт, а не на завод.
– Простите, я ничего такого не говорил и не мог сказать. Но раз вы спрашиваете, готов снова и снова повторить. Да, уважаемая Бронислава Сауловна, если бы наша молодежь шла в институт не из школы, а из жизни, если можно так выразиться, мы гораздо реже встречали бы плохих инженеров, плохих агрономов, плохих врачей, плохих педагогов… Вам, вероятно, известно, как у нас, военных, принято говорить: «За одного битого десять небитых дают».
– Верно, чрезвычайно верно.
Все за столом сразу оглянулись в сторону человека средних лет с коротко подстриженной белокурой бородкой, который держал возле уха, точно камертон, серебряную вилку и легко покачивался.
Борис не успел подумать, кто бы это мог быть, как Веньямин Захарьевич громко и торжественно провозгласил:
– Позвольте представить вам нашего уважаемого гостя, одного из наших виднейших профессоров, дважды лауреата…
– Ну уж это, любезнейший коллега, совсем лишнее. К чему представлять меня со всеми моими титулами, чуть ли не как в некрологе? Здесь я не профессор, не лауреат, не «и так далее, и так далее», а просто гость, как все присутствующие здесь, и если хозяин дома не возразит, я тоже скажу несколько слов. Вообще говоря, здесь не место и не время, разумеется, вести подобные споры, но раз вы сами начали, будьте уж добры взять и вину на себя.
– О, с величайшей готовностью!
Мальчишеское озорство, с которым Веньямин Захарьевич поднял обе руки кверху, не только не вызвало ни у кого улыбки, наоборот, в этом было что-то такое, чего присутствующие хотели бы не заметить.
Никогда еще Борису не приходилось встречать человека с такими глазами – с какой стороны на них ни смотришь, их взгляд обращен на тебя, совсем как глаза человека на портрете. И еще одно успел Борис заметить: зрачки вдруг перебегали к самому краю глаза и исчезали на несколько мгновений, словно время от времени прятали там что-то. И голос у него запоминающийся – такой человек может говорить подряд несколько часов, а все будет казаться, что он только заговорил, хотя голос у него не такой уж сильный и громкий. Борису хотелось узнать, как фамилия молодого профессора, но из разговора за столом не смог этого установить, потому что здесь, обращаясь друг к другу, называют не имя и отчество, а титул и занимаемую должность.
– Вы, значит, уважаемый товарищ полковник, держитесь того мнения, что во всем повинно время? В том, что ваш сын пошел в институт прямо из школы, а этот паренек, еще не наживший мозолей на руках, уже подсчитывает дни нажитого стажа, повинно исключительно время?.. – грудному голосу профессора вдруг как бы не хватило воздуха. – А кого, позвольте полюбопытствовать, вы собираетесь обвинить в том, что нашего школьника, начиная чуть ли не с пятого-шестого класса, частенько перестает беспокоить, какую ему отметку поставит учитель – тройку или четверку? И в самом деле, к чему учиться на четверки и пятерки, когда потом все равно придется пойти работать? Зачем стремиться заслужить медаль, если она потом не принимается в расчет? Стаж и тройки – вот, дескать, все, что нужно. Теперь не редкость услышать такое даже от пятиклассника, а это, знаете ли, уже представляет собой известную опасность. А кто в этом повинен? Время? Дети? Кто виноват, что протиснуть свое чадо в институт стало у некоторых родителей чем-то вроде моды – шутка ли сказать, ребенок останется без диплома! Причем их зачастую не интересует, в какой институт поступить. А к чему это приводит? Подготовить десять «небитых», десять плохих инженеров или агрономов обходится государству не меньше, чем десять «битых». Нет, многоуважаемый коллега, в том, что некоторые молодые люди смотрят на завод или на колхоз как на неизбежную временную невзгоду, повинно не время, а повинны родители, отставшие от времени.
Бросив беспокойный взгляд на горевшие в углах зала бра, на трехламповый торшер, на статуэтки, расставленные на пианино, профессор добавил:
– Когда я или вы, уважаемая Бронислава Сауловна, тратим деньги на предметы подчас лишние или не очень нужные, тратимся только из желания угнаться за модой, страдают от этого только наши семьи, от того же, что иные из нас взяли за моду посылать своих детей в институты, когда те еще даже не уяснили себе, к чему у них сердце лежит, – страдает вся страна. Вы представляете, во сколько это обходится государству?
– Это уже, видите ли, нечто совсем другое, – вмешалась дочь Веньямина Захарьевича, Маргарита, – здесь есть выход.
– Любопытно?
– Родители, желающие, чтобы их дети сразу же после школы шли в институт, должны все расходы взять на себя. Существуют же у нас платные поликлиники, платные курсы, почему же не существовать и платным вузам?
– Ну, а те, кто не в состоянии платить?
Маргарита не заметила скрытой улыбки, с которой один из гостей перебил ее.
– Они окончат институт двумя-тремя годами позже.
Из того, как Веньямин Захарьевич переглянулся с Брониславой Сауловной и беспокойно забарабанил пальцами по столу, Борис заключил, что в доме Сиверов уже не однажды шли обо всем этом разговоры. Не у него одного, по-видимому, явилась такая догадка, и поэтому, возможно, за столом вдруг воцарилась тягостная тишина.
– Какое же вы пьете, белое или красное? – раздался в тишине густой голос Веньямина Захарьевича.
– Ни белого, ни красного. – Борис поднялся и, бросив искоса взгляд на Алика, подчеркнуто громко спросил: – Проводишь меня?
Вопрос прозвучал как приказ.
Только теперь Веньямин Захарьевич заметил растерянный вид Алика и понял, что между ним и Борисом что-то произошло.
– Что же, идешь? – с не допускающей возражений строгостью повторил Борис.
– Куда? – отозвался вместо Алика Веньямин Захарьевич и тоже поднялся со стула.
– Что здесь, собственно, происходит? – Испуганная Бронислава Сауловна встала между Борисом и сыном: – Никуда Алик не пойдет! Я вообще не понимаю… Вы, кажется, пришли к нашему Алику на день рождения, что же это за выходки – заводите на три часа разговоры, а теперь убегаете… Садитесь лучше к столу.
– Мне завтра рано на работу.
– Завтра же воскресенье.
– Наш литейный цех работает и в воскресенье.
– В ваши годы, – сказал майор и на миг замолчал, словно хотел за короткое мгновенье постигнуть, что могло произойти между этими двумя юношами, – я в ваши годы частенько гулял до рассвета, но не было случая, чтобы когда-нибудь опоздал на работу. Садитесь к столу и бросьте думать об электричке. Обещаю подбросить вас на моем «Москвиче» к самым воротам вашего завода.
– Спасибо, товарищ майор, но я больше не могу здесь задерживаться. Меня ждут дома… Спокойной ночи!
– Алик, ты никуда не пойдешь.
– Я сразу же вернусь, мама, только провожу Бориса до леска, – растерянно произнес Алик и тихо закрыл за собой дверь ярко освещенной стеклянной террасы.
IV
Перед тем как войти в лесок, который, точно осевший дым пронесшегося поезда, темнел напротив дачи, Алик преградил Борису дорогу.
– Ты мне в конце концов скажешь, что произошло? Почему…
– Убери руки! Слышишь? – И тем же размеренным шагом, каким он покинул террасу, Борис вошел в лесок, тянувшийся по склону холма, за которым в отдалении, на той стороне реки, виделась станция.
– Ах, так! Не хочешь, значит… Ну, хорошо! – И Алик резко, по-военному, повернулся к светящимся окнам разбросанного дачного поселка. – Да ты, видно, в самом деле думаешь, что…
– Трус!
В первое мгновенье Алику показалось, что это ветер прошелестел листвой деревьев. В тихом шуме осеннего леска действительно было нечто схожее с тем, что он услышал позади себя, и все же остановился, испуганно оглянулся и гораздо тише, чем ему хотелось, выдохнул:
– А?
– Трус! – снова донесся из-за деревьев голос Бориса.
По шороху опавших листьев на тропе Борис уловил, что Алик не собирается его догнать. Просто идет следом, чтобы не получилось, будто испугался и сбежал. Алик тотчас же повернет назад, едва только убедится, что до Бориса донесся звук его шагов, и еще, вероятно, будет при этом думать: уже одним тем, что так долго шел по густому ночному лесу, доказал, что он не трус. Борису чудится – даже опавшие листья под шаркающими ногами Алика не переставая шепчут, только об одном и спрашивают: «Ну, что, я трус? Ну, что, я трус?» И Борису захотелось крикнуть на весь лес: «Да, ты трус! Да, ты трус!»
Вдруг Борис почувствовал толчок в плечо. От неожиданности он отскочил в сторону и в первую минуту не поверил глазам – мимо него прошел Алик. Таким Борис его еще никогда не видел. Он шел тяжело, сгорбившись, словно запряженный в длинные тени деревьев, тянувшиеся за ним с обеих сторон тропинки, шел вслепую, не разбирая дороги, как человек, которому еще, собственно, неизвестно, куда идет и зачем. Это чувствовалось в его шаркающих шагах, в том, что он не обошел высокие кучи листвы, доходившие местами почти до колен.
Теперь уже Алик шагал впереди, а он, Борис, позади. Расстояние между ними становилось все больше и больше. Борис не особенно старался его догнать. В нем вдруг снова забилась та же самая мысль, которая сегодня вечером задержала его в тени деревьев во дворе дачи. Он снова задал себе тот же вопрос: «А что, если вчерашнее происшествие в троллейбусе выглядело совсем не так, как ему рассказали? Шева могла преувеличить…»
Через минуту Борис был уже готов поверить, что все его колебания и впрямь происходят от неуверенности – правдиво ли рассказали ему о вчерашнем поведении Алика, а вдруг что-нибудь преувеличили… «Да, именно это, только это, – принялся Борис уговаривать себя, – было причиной того, что я не сразу вошел на террасу, а теперь не спешу нагнать Алика, уже успевшего уйти далеко вперед».
Лесок исчез в ночной мгле вместе с трех– и четырехэтажными новыми домами, тянувшимися вперемежку с деревянными хибарами и обнесенными штакетником огородами. С приближавшейся реки уже доносился плеск волн, скрип парома, а Борис все еще не сделал ни малейшей попытки догнать или остановить Алика.
Дорога вела только к вокзалу, – значит, Алик тоже решил ехать в город, ехать оправдываться, защищаться? Раз так, он освобождает Бориса от взятого им на себя поручения. Чтобы больше об этом не думать, Борис попытался мысленно вернуться к незаконченному разговору с полковником. Возможно, что спор там сейчас продолжается с тем же упорством, что и прежде. Веньямин Захарьевич, как Борис успел сегодня заметить, не из тех, кто легко сдается, даже убедившись в своей неправоте.
На той стороне горизонта, где только что мерцали далекие редкие звезды, всплыла луна и стала выхватывать из ночной тьмы заблудившиеся неподалеку от дороги деревца, сложенные высокими штабелями дрова, беспорядочно набросанные груды кирпича, огороды с еще не выкопанным картофелем и рядами синевато-белых кочанов капусты. Дорога, темневшая между огородами, внезапно засветилась под луной, словно была вымощена сверкающими шлифованными камешками. В росистой траве, в раскрытых широких листах капусты отразилось мерцание далеких звезд. Но Алик ничего этого не замечал. Еще там, при входе в лесок, где услышал от Бориса то же, что вчера от Шевы, Алик перестал что-либо замечать. Он вдруг увидел себя в тускло освещенном троллейбусе, несущемся сквозь незастроенные пустыри в Мневники, куда Шева с матерью незадолго до того переехали на новую квартиру.
Шева сидела у запотевшего окна троллейбуса. Ее мягкая теплая рука с продолговатыми пальцами лежала в его руке, и оба, как всегда, когда были вместе, чувствовали себя счастливыми, и не столько от того, что молоды, что жизнь для них только начинается, сколько от мысли, что уже не нужно ни от кого скрываться, как три месяца назад, когда еще были школьниками. Теперь можно встречаться когда хочется, где хочется. Почти не проходило вечера, чтобы они не были вместе. Все еще продолжая видеть себя школьниками, оба не собирались задумываться над тем, почему так томительно долго тянется день, когда не удается свидеться, и почему все на свете так празднично, когда они вместе. Ни Алик, ни Шева не задумывались пока над тем, почему они часто подолгу ходят и молчат, когда хочется так много рассказать друг другу.
Вот сидят они рядом в тускло освещенном троллейбусе, молчат, как промолчали почти весь вечер в ложе Большого театра. Только в антракте Алик вдруг сказал:
– Завтра я тебя познакомлю с моими.
Он это сказал так, что Шева в первую минуту не поняла, к кому Алик обращается, и только теперь, сидя в троллейбусе, тихо и смущенно ему отвечала:
– Не нужно… В другой раз… Только не завтра, только не завтра… А то я завтра совсем не приду…
Легкая дрожь ее длинных пальцев в его руке, мечтательный взгляд темно-карих глаз под изогнутыми ресницами, тихий приглушенный голос, которым она это проговорила, выдавали, что завтрашний день пройдет у нее в подготовке к встрече с его родными, и как бы долго ни длился день, ей времени все равно не хватит. Думая теперь об этом, она повторила:
– Я завтра не приду. – И так как Алик не ответил, сказала еще тише: – Если хочешь, чтобы я пришла…
– Я должен сделать вид, что пригласил тебя как одноклассницу?.. Да? – и словно забыв, что они не одни, Алик опустил голову на ее плечо и пересохшими губами прикоснулся к чуть открытой шее Шевы.
Вдруг она выдернула руку, Алик, еще не успев расслышать, что Шева шепнула ему на ухо, увидел рослого парня в коротком клетчатом пальто и зеленой шляпе, стоявшего возле женщины средних лет. Женщина была так углублена в чтение книги, что не заметила, как этот элегантно одетый парень засунул руку в раскрытую сумочку, легко качавшуюся на ее руке. Алик отвернулся лицом к окну.
– Видел? – едва переведя дыхание, спрашивает Шева и чуть ли не до крови впивается острыми ногтями в его руку.
– Ш-ш-ш… Тише, – шепчет Алик почти сомкнутыми губами и ближе придвигается к ней.
– Ты видел? – громче повторяет Шева.
– Тише… Хочешь, чтобы…
– Пусти меня! – Шева стремительно срывается с места. Ее посиневшие губы напряжены, между ними узкой полоской сверкают белые зубы. Она отбрасывает от себя протянутую руку Алика и выкрикивает: – Пропусти меня!
– Ты никуда не пойдешь!
– Пропусти! Трус!
Стройная, гибкая, с поднятой головой, она уверенным шагом подходит к парню в клетчатом пальто. Глядя ему прямо в глаза и чеканя каждое слово, Шева произносит:
– Сию минуту, слышите, сию же минуту верните женщине все, что вы вынули из сумочки. Ясно?
В троллейбусе становится так тихо, что отчетливо слышно шуршание колес по асфальту.
– Я к вам обращаюсь, – повторяет Шева чуть громче и строже, – слышите?
– Мне жаль ваших дивных, прекрасных глаз, барышня, – слышит Алик приглушенный хриплый голос, – но раз вы сами их не цените, почему я должен их ценить? Они вам, видно, ни к чему… Так, что ли, барышня?
От негромкого крика Шевы, от поднимающегося в троллейбусе шума и толкотни у Алика непроизвольно закрываются глаза и голова уходит в плечи. Ему чудится, что все в троллейбусе смотрят теперь на него.
– Позор, позор! – кричит кто-то на задних сиденьях. – Троллейбус полон людей, и все испугались одного выродка.
– Ну да, – подхватил второй, – он же залез в карман к другому, не ко мне…
– Раз вы такой герой, почему не заступились?
– Один в поле не воин. Вот если бы все, дружно…
– Почему же вы в самом деле не устроили митинг, не поставили на голосование?
– Ничего умнее не могли придумать?
– Кто эта девушка?
– Видать, не из пугливых.
– А что она доказала своим героизмом? Получила ножом в бок… Чуть не лишилась глаз!
– А? – Алик словно пробуждается от сна.
Он только теперь замечает, что троллейбус стоит, парня в клетчатом пальто уже нет, а к переднему сиденью у выхода не подступиться. Все же он туда протискивается. Прислонив голову к окну, с полузакрытыми глазами, будто у нее уже недостало сил совсем сомкнуть их, лежит Шева. На сером шерстяном платье и светлой подкладке ее расстегнутого пальто в нескольких местах темнели пятна крови.
Алик тихо шепчет:
– Шева…
Шева широко раскрывает глаза и удивленно оглядывается, как бы пытаясь вспомнить, где она, что случилось, почему вокруг нее столпилось так много людей.
– Шева…
Алик нагибается и прикасается губами к ее похолодевшей, бессильно свисающей руке. Шева, отняв голову от окна, вскрикивает:
– Не смей ко мне подходить, трус!
У открытой двери троллейбуса Алик натыкается на людей в белых халатах. Он уступает им дорогу и тут же чувствует, что со всех сторон его толкают к выходу, как толкали, вероятно, несколькими минутами ранее к этому же выходу парня в зеленой шляпе, которого он, выйдя из троллейбуса, увидел сидящим в открытой коляске черного с широкой красной полосой милицейского мотоцикла. Алик старается пройти незамеченным, но сидящий в милицейской коляске, чудилось потом Алику, показывает на него рукой. Это могло означать: «Почему только меня? Почему вы и его не задерживаете?»
Когда из троллейбуса выходят санитары «скорой помощи» с Шевой на руках, Алик поднимает воротник своего пальто и отходит в сторону, но, услышав шум включенного мотора, одним прыжком пересекает полосы яркого света зажегшихся фар и стучится к шоферу в кабину:
– Из какой больницы?
Потом он всю ночь просидел у телефона и не переставал звонить в больницу.
– Дорогой товарищ, – отвечал ему оттуда заспанный девичий голос, – сколько же можно звонить? Я вам сказала, что при необходимости мы вам сразу дадим знать. Покуда нет никаких причин волноваться.
– Простите…
Но не проходило и получаса, как он снова звонил, и хотя дежурная просила не досаждать частыми звонками, вновь уверяя, что операция прошла удачно и нет оснований тревожиться, Алик все равно не переставал звонить.