Текст книги "Избранное"
Автор книги: Самуил Гордон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 45 страниц)
VII
Первое, что пришло Веньямину Захарьевичу в голову, когда он, выйдя из деканата, увидел перед собой Маргариту, было – дома стряслось несчастье. Но в коридоре было полно студентов, они могли заметить его растерянность, и полковник выше поднял голову, выпятил грудь и твердым размеренным шагом, отозвавшимся в противоположном конце коридора, направился к мраморным ступеням, которые вели к его кабинету на нижнем этаже. Он шел, держась ближе к стене, чтобы о нее опереться, если вдруг не хватит воздуха, как это с ним последнее время случалось уже не раз. Кроме темно-синих стен коридора, полковник перед собой теперь ничего не видел и старался не видеть. Больше всего боялся он повернуть голову влево, чтобы не встретить взгляда Мары, которую тотчас же предостерег – здесь, в коридоре, ничего ему не рассказывать.
– Только не тут, только не тут, – повторил он несколько раз, пряча от нее свои испуганные полузакрытые глаза.
Добравшись до своей кафедры, Веньямин Захарьевич плотно прикрыл за Марой дверь кабинета, тем же размеренным шагом подошел к письменному столу, выдвинул кресло и в то же мгновение неузнаваемо изменился – бледный, обмякший, опустился он, схватившись обеими руками за край стола, и еле пробормотал:
– Рассказывай.
– Я сдержала слово, папа. Только что все выяснила.
– Что выяснила? – переспросил полковник все тем же расслабленным голосом, не понимая, о чем она говорит.
– Он не виноват. Совершенно не виноват.
– Кто не виноват? – Веньямин Захарьевич все еще избегал встретиться с дочерью взглядом.
– Алик.
– Алик? Что случилось с ним? Где он?
Маргарита еще не успела ответить, а Веньямин Захарьевич уже понял, что ничего с Аликом не случилось, и единственное, что вдруг побудило Маргариту явиться в институт, было желание рассказать какие-то новости. Он догадался об этом по огоньку в ее узких серых глазах, по дрожи ее тонких закушенных губ. И ему вдруг захотелось схватить ее за короткие, по-мальчишески подстриженные волосы и прямо в лицо, в воодушевленное, светящееся счастьем лицо, крикнуть, как тогда ночью на даче: «Лучше бы ты искала себе жениха, чем шнырять и выискивать новости!» Однако не перебивал ее, хотя почти не слушал. Смотрел на раскрасневшееся лицо дочери, на беспокойно и весело бегающие зрачки и спрашивал себя: «Как это случилось, что у меня выросла такая… Кто в этом виноват? Кто?»
Но тут он услышал такое, что подскочил с места и ударил кулаком по столу. Маргарита в испуге закрыла лицо руками.
– Почему ты до сих пор молчала? Почему, спрашиваю? Сию же минуту, слышишь, сию же минуту поезжай на дачу и привези его сюда. Матери – ни слова об этом! Скажи ей, что я сегодня заночую в городе. Иди!
Когда Мара была уже у двери, отец ее остановил:
– Как, сказала ты, зовут девушку?
– Шева. Шева Изгур.
– В какой больнице?
– В Четвертой градской…
– Точнее! Точ-не-е! – Сивер кричал, постукивая карандашом по столу, и его дочь, учительница Маргарита Сивер, как испуганная и растерянная школьница, отвечала со слезами в голосе:
– Второй хирургический корпус, четырнадцатая палата, – и так тихо, что сама едва слышала свой голос, добавила: – Он не виноват…
– Тебя не спрашивают! Марш!
После ухода дочери Сивер еще долго боролся с собой, пока в конце концов не задумался над вещами, которые, как ему до сих пор казалось, не имели к нему ни малейшего отношения. В одном он остался себе верен до конца: кто был виноват – один лишь Алик или еще там кто-нибудь, – его не особенно волновало; важно, что заведующий кафедрой полковник Сивер не имеет к случившемуся никакого отношения.
Веньямин Захарьевич слыл среди военных у себя на кафедре опытным стратегом. В данном же случае от него требовалось не только предвидеть, что могут теперь предпринять его собственные сотрудники против него, но и заблаговременно предупредить события, вооружиться продуманными и обоснованными ответами против всяких возможных обвинений. Ему необходимо всех убедить, что замечание, сделанное тогда на даче майором Вечерей, не имеет к нему, к полковнику Сиверу, никакого отношения.
Но чем больше Веньямин Захарьевич вдумывался, тем меньше в это верил. Его охватила такая злость, что громко вслух выругался, да так, как редко позволял себе даже на фронте. В эту минуту ему показалось, что кто-то постучался в дверь.
– Войдите!
Никто не отозвался.
– Войдите!
Никто не откликнулся и на этот раз. Никого он, собственно, не хотел теперь видеть, никого, кроме майора Вечери.
Зайди к нему сейчас Вадим Тимофеевич Вечеря, полковник несомненно спросил бы: как поступил бы он, Вечеря, если бы его сын вел себя в троллейбусе так, как вел себя сын одного из знакомых полковника? Что ответил бы на это Вечеря?
Рука непроизвольно потянулась к телефону. Сивер быстро набрал первые пять цифр и, не дожидаясь пока диск вернется на место, положил трубку на рычаг, будто внезапно забыл последнюю цифру. Через несколько секунд он снова снял трубку и снова положил ее на место. К чему звонить? Не рассказывать же майору, что Алика, его сына Алика, на глазах людей в троллейбусе назвали трусом и предателем. Полковнику трудно произнести это вслух даже перед самим собой. Маргарита, по-видимому, воспринимает это только лишь как оскорбление, дающее Алику право больше не встречаться с этой девушкой. Он же, Веньямин Захарьевич, усматривает в этом тягчайшее обвинение, какое только можно представить. Предателей на передовой позиции перед строем…
– Нет, не может быть! Это невозможно! Что-то тут не так, – перебил он сам себя, – что-то тут не так! Не может же быть, чтобы Алик, мой Алик…
Это же повторял он не раз про себя, стоя в переполненном автобусе, несшемся по шумным вечерним улицам к отдаленной Даниловской площади. То, что полковник так далеко тащился автобусом, вместо того чтобы вызвать из гаража свою машину, и что простоял всю дорогу на ногах, было неким ответом дочери, верившей, кажется, еще и сейчас, что людям его положения не дозволено пользоваться трамваем или автобусом, хотя совсем не об этом размышлял он теперь. Было много более важного, над чем задумываться. Пока не услышит от нее самой, от этой девушки… Нет, не от нее одной, но и от него, да, еще и от него…
Мара, наверное, сидит уже в поезде, через полтора-два часа будет на даче, а примерно к одиннадцати Алик приедет в город. Но ведь могло случиться, что Алик после занятий не уехал на дачу. Надо было перед отъездом еще раз позвонить домой.
«Погоди, погоди, – сказал он вдруг себе, – до какого часа пускают в больницу? Ведь скоро уже семь, а в больницах установлены определенные дни и часы для посетителей. Как это у меня вылетело из головы?»
Единственное, о чем полковник помнил всю дорогу, – нельзя ехать с пустыми руками, но не мог придумать, что купить. Девушка может воспринять подарок как попытку помирить ее с Аликом.
Покинув автобус, Веньямин Захарьевич задержался у ярко освещенной витрины полукруглого универсального магазина на углу Даниловской площади. Здесь, у нарядно украшенной витрины, он наконец решил, что на сей раз придет к ней без подарка. Так лучше.
Тихие боковые переулки, которые вели от шумной Даниловской площади к Четвертой градской больнице, встретили его тусклыми огоньками занавешенных окон одноэтажных и полутораэтажных деревянных домишек. В одном из этих переулков находились Даниловские казармы, и так как Веньямин Захарьевич не помнил точно, в каком они переулке, он от площади до самых ворот больницы шагал твердым чеканным шагом, выставив грудь, словно был уверен, что здесь среди прохожих никого, кроме военных, не встретит.
Но во двор больницы полковник вошел чуть ли не на кончиках пальцев. После первых нескольких шагов остановился – то ли сердце в груди так гулко стучало, что вот-вот, казалось, пуговицы начнут отскакивать от шинели, то ли он вдруг потерял надежду, что девушка, к которой направлялся, умалит в его глазах вину Алика.
Второй хирургический корпус, где лежала Шева Изгур, находился в глубине большого двора. Туда вела узкая длинная аллея. Выйдя из аллеи, Веньямин Захарьевич в темноте наткнулся на кого-то. Он и сам не смог бы объяснить, почему у него вырвалось:
– Алик, ты?
Тот, кто так стремительно пронесся мимо него и слился с темнотой осенней аллеи, еще не успел так далеко отойти, чтобы не услышать густой голос Сивера. Веньямин Захарьевич прислушался к отзвуку удалявшихся шагов и снова спросил:
– Алик, это ты?
Полковник, собственно, был рад, что тот не отозвался. Что могло бы измениться, если бы это оказался Алик? Он все равно не отменит своего решения посетить ее. Девушка, быть может, и простит Алика, но чтобы он, Веньямин Захарьевич, его простил… Нет, никогда! Разве только все произошло не так, как ему передала Мара. И чтобы окончательно все установить, он обязан увидеться с ней, смотреть ей в глаза, когда она будет рассказывать…
Из объявления, висевшего на стене небольшой, тускло освещенной и неуютной приемной комнаты, явствовало, что сегодня неприемный день. Сегодня разрешаются только передачи.
– А к тяжелобольным? – спросил Веньямин Захарьевич девушку, сидевшую у открытого окошечка.
Быть может, девушка заметила три звезды на его золоченых погонах, а может быть, ей в глазах полковника почудилась сильная встревоженность, но ответила она ему не так резко и отрывисто, как другим, а мягко и вежливо:
– Как фамилия?
– Изгур. Шева Изгур.
– Из четырнадцатой палаты? Там у нее кто-то уже сидит.
– Кто? – невольно вырвалось у него.
– Вот уж чего не знаю… Ее посещают очень многие.
Девушка взглянула на свои часики, потом на большие электрические настенные часы и сказала:
– Вам придется подождать. Когда тот выйдет, вы войдете. К одному больному двух сразу пропустить не могу.
«Кто бы это мог сейчас быть у нее?» – спросил себя Веньямин Захарьевич, следя за каждым человеком, появлявшимся из стеклянной двери коридора. Он несколько раз менял место на диване, пока не забрался, наконец, в тень, где его почти не видно стало. Сидя с опущенной на грудь головой, Сивер раздумывал, должен ли он откликнуться, когда дежурная вызовет: «Изгур! Кто пришел к Изгур?»
Боязнь встретиться с кем-нибудь из родных девушки, стыд открыться им, что он отец Алика, – подняли его с места. Ему казалось, что все в приемной замечают это, и, чтобы отвести от себя их внимание, он вмешался в разговор посетителей, обыкновенный разговор о болезнях, лекарствах, врачах.
– А у какого врача лечится тут ваша?
– Моя?
В это мгновение Веньямин Захарьевич увидел за стеклянной дверью коридора Бориса Логунова.
Полковник стремительно поднялся, обрадованный, что встретил не кого-то из родных Шевы, как ожидал, а Бориса, друга Алика.
На матовом продолговатом, со слегка выдающимися скулами лице Бориса появилась еле уловимая улыбка и тут же исчезла: пусть Веньямин Захарьевич думает, что он, Борис, еще пока не знает о сегодняшнем посещении Алика, не знает, как и чем это посещение закончилось. Он, однако, не мог совладать с собой и бросил взгляд на опущенные руки Веньямина Захарьевича, на диван, где тот только что сидел, – не пришел ли полковник с такой же коробкой конфет, что и его сын. Борис вообще не мог понять, зачем сюда пришел отец Алика. Встать на защиту сына, как тогда на даче? Заведи полковник такой разговор сейчас, Борис говорил бы с ним иначе. А может, полковник явился вовсе не к Шеве?..
Совсем по-иному истолковал Веньямин Захарьевич улыбку Бориса. Ему показалось, что решение, принятое выпускниками десятого «В» в отношении Алика, распространяется частично и на него, и, словно желая убедиться, что это не так, он первый произнес:
– Добрый вечер!
– Добрый вечер, товарищ полковник.
– Вы были у нее?
Борис опустил голову.
– Если не спешите, подождите меня, пожалуйста. Я долго не задержусь. – И натянув на себя узкий халат с оборванными тесемками, он обратился к девушке за окошком: – Могу, значит, пройти? Большое спасибо, сестра.
VIII
Трех молодых женщин из четырнадцатой палаты, в которой лежала Шева Изгур, можно было чаще других больных встретить в длинном оживленном коридоре. Особенно шумно здесь во второй половине дня. Как только почувствуют, что власть на этаже переходит в руки молоденьких медицинских сестер, выздоравливающие начинают покидать палаты и собираться в коридоре. Одни приходят самостоятельно, другие – с чьей-либо помощью, третьи – на высоких двухколесных колясках. Двери палат остаются открытыми, чтобы те, кому еще запрещено сойти с койки, могли слушать разговоры, затягивающиеся частенько, пока не погасят свет.
Места в коридоре (никто этого, правда, никогда не устанавливал) распределены примерно так: обтянутые чехлами диваны – для тех, кто приходит сюда побеседовать, читать, вязать; столики и стулья – для играющих в шахматы, домино. Звонкий стук костяшек домино здесь нисколько не слабее, чем в мужском отделении, находящемся этажом выше, и, так же, как там, у мужчин, дежурные сестры здесь то и дело грозят отобрать костяшки, если женщины не утихомирятся.
Когда и это не помогает, больные, которым особенно невыносим шум в коридоре, прибегают к испытанному средству – внезапно выкрикивают: «Воздух!» Это означает, что идет заведующая отделением, и хотя все знают, что та уже давно ушла домой, все же начинают озираться, и в коридоре на какое-то время воцаряется почти такая же тишина, что и в утренние часы. Даже возле телефона-автомата в конце коридора, где всегда толпится очередь, становится тихо.
Больше всех прибегают к этому три молодые женщины из четырнадцатой палаты, дверь которой всегда плотно прикрыта. Они почти всегда вынуждены проводить вечерние часы в коридоре: не проходит вечера, чтобы кто-нибудь не сидел возле койки Шевы, а чаще других – недавно вышедший оттуда паренек с продолговатым матовым лицом и смущенно опущенными глазами. Молодые женщины не спешат вернуться в палату, они знают – раз сегодня у Шевы был этот паренек, нужно оставить ее на некоторое время одну. Но Шева не замечает, что осталась одна в палате. Она занята созерцанием цветных спиц, спиралей, пестрых лент, тянущихся от молочно-голубого плафона под потолком к ее полусожмуренным глазам. Полностью закрыть глаза Шева боится, точно убеждена – стоит только упустить из глаз эти спицы и ленты, как тотчас их место захватит Алик, и тогда она уже долго не сможет от него освободиться. Алик снова будет приставать к ней с тем же вопросом, что задает во всех своих письмах, неизменно оставляемых ею без ответа. Он просит сказать, может ли Шева простить его, а между тем она сама еще этого не знает, хотя чувство, заполнившее Шеву, когда рассталась с ним в троллейбусе, рассталась, как верила, навсегда, – в последние дни словно притупилось. Вдруг ее охватывала такая тоска, и особенно остро в те вечерние часы, когда возле ее койки, у окна, сидел Борис.
За две недели, прошедшие после операции, ее посетил почти весь класс, но никого, даже собственную мать, Шева не ждала с таким нетерпением, как Бориса, сама не понимая, что с ней происходит. В школе между ними никогда особенной дружбы не было, ни разу не были вместе в кино, и на школьных вечерах, сколько ей помнится, Борис никогда не приглашал ее танцевать. Что же вдруг случилось? Почему она ждет не дождется его прихода, почему встречает его затуманенным взглядом? Сколько бы ни просидел Борис у ее койки, ей все кажется, что он только сейчас вошел, и она просит: «Не уходи, посиди еще немного».
После двух-трех его посещений больные, соседки по палате, спросили у Шевы – не этого ли паренька она так нежно зовет во сне.
Шева смущенно натянула на голову одеяло и расплакалась. С тех пор эти три молодые женщины уходят из палаты, когда приходит Борис.
Что было бы, думала про себя Шева, если бы они не расспрашивали ее о Борисе? Она, вероятно, и дальше не придавала бы особенного значения его частым посещениям.
Даже тогда, когда Борис со стыдливо опущенными глазами присаживался к ней на койку, брал ее руку в свою, Шеве казалось, что его нежность происходит просто от доброты, какую он, несомненно, проявил бы к любому другому на ее месте. Словно желая убедиться, Шева высвобождала свою руку, уверяя себя, что Борис этого не заметил, что она вообще не относится к числу девушек, которые могут понравиться такому, как Борис, что ему просто скучно, томительно скучно с ней, и поэтому он молчит.
Сегодня Борис, как всегда, промолчал почти весь вечер, и снова Шеву удивляло, что он избегает говорить об Алике, даже не упоминает его имени – а знает ведь, что своим приходом он больше, чем кто-либо другой из их класса, заставляет ее думать об Алике. Получалось, будто Борис своим молчанием спрашивал: «Хочешь, чтобы я сказал, почему у тебя такие затуманенные глаза? Почему у тебя так дрожат ресницы? Почему ты всегда просишь меня задержаться здесь? Или, может, скажешь, что это не так?»
Нет, Шева не собиралась отрицать, что в присутствии Бориса на нее вдруг нападала грызущая тоска по Алику, что среди ночи ей иногда кажется, будто Алик бродит здесь под окнами, и она тогда готова припасть лицом к оконному стеклу…
Сегодня ее опять охватила та же ноющая тоска, и Шева снова хотела обвинить в этом Бориса, своим молчанием приближавшего ее к Алику, тогда как она ждала услышать от него такое, что должно было еще больше отдалить ее от Алика. А Борис опять молчал.
– Кого ты видишь из наших?
– Кого?
И когда он по именам перечислял их общих друзей и знакомых, ее взгляд упал на перевязанную красной шелковой ленточкой круглую коробку конфет, принесенную медицинской сестрой незадолго до прихода Бориса. Потому ли, что сразу же вслед за этим в палату вошел Борис, или потому, что Борис растерялся под ее взглядом – так ей, по крайней мере, показалось, – Шева заподозрила, что это он прислал эти конфеты. Но тотчас вспомнила, что такую же коробку с письмецом принесла ей после операции медицинская сестра от «какого-то рослого и красивого молодого человека». Она тогда с той же сестрой отослала коробку назад. Неужели Алик забыл об этом и сегодня снова явился? Шева весь вечер старалась не забыть попросить, чтобы Борис перед уходом захватил и вернул Алику эту коробку. Почему же она все-таки забыла?
Ее усталые глаза медленно закрывались, пока веки наконец не сомкнулись, а потом, она уже и сама не знала – во сне ли, наяву ли, – кто-то провел рукой по ее лбу. Рука была мягкая, теплая, хотелось прижаться к ней щекой, прикоснуться губами, легко вонзиться зубами… Медленно, чтобы не выйти из состояния сна, Шева приоткрыла глаза и в сплетении цветных спиц, спиралей и лент, тянувшихся к ней от молочно-голубого плафона под потолком, увидела полного коренастого мужчину в коротком и тесном халате.
– Добрый вечер.
– Добрый вечер, – ответила Шева, слегка поднимая голову с низко сползшей подушки.
По тому, как он уселся возле нее на стул, заложил ногу на ногу и насупил брови, она заключила, что это опять один из следователей, который, как и все прежние, станет сейчас задавать ей те же самые вопросы: «когда, где, каким образом», – и, вероятно, тоже подаст ей экземпляр «Вечерки», где со всеми подробностями описано происшествие в троллейбусе. И все же она спросила:
– Вы ко мне?
– Я отец Алика.
– А? – Шева почти беззвучно произнесла это, словно ей нужно было вспомнить, кто такой Алик, и широко открыла свои темно-карие глаза. Ее взгляд Веньямин Захарьевич понял так, что с его стороны было совершенно лишним представляться, как лишним было объяснять, зачем он к ней пришел.
Однако Сивер ошибся. Даже после того, как он представился, Шева не могла найти в нем ничего похожего на того полковника, который четверть часа провел на их школьном выпускном вечере. Алик хотел тогда познакомить ее с ним, но когда Шева наконец набралась смелости, Веньямина Захарьевича уже не было. И еще ей из событий того вечера запомнилось, как сестра Алика, Маргарита, после ухода Веньямина Захарьевича обратилась к Алику и громко, чтобы все в переполненном зале услышали, спросила:
– Где же это Веньямин Захарьевич? Уже уехал? Опять, вероятно, на заседание или на прием!
И вот тот, кого родная дочь в присутствии посторонних называла только по имени-отчеству, теперь сидит возле нее. Пришел к ней, как она догадывается, просить никому не рассказывать о том, что произошло между нею и Аликом. Но он зря беспокоится – в газете, где происшествие описано, Алик ведь не упомянут ни единым словом. Чего же ему еще от нее нужно?
Чем дольше полковник молчал, тем больше казалось ей, что он ждет кого-то, что каждую минуту может открыться дверь и войдет Алик. Ее взгляд невольно задерживался на халате, соскользнувшем с его плеч, – нет ли у него там под халатом перевязанной шелковой ленточкой коробки конфет?..
Шева еще выше натянула на себя одеяло, спрятала руки, чтобы он не видел, как они дрожат. Подушка словно раскалилась от ее пылающего лица, от вспыхнувших огнем ушей.
Ее глаза теперь напоминают Сиверу, что перед тем, как покинуть школьный вечер, он собирался спросить у Мары – кто та девушка, с которой танцует Алик, но тогда она ему казалась совсем ребенком.
– Не так ли? – И тут же спохватился: – Как вы себя чувствуете?
– Спасибо.
Прошло еще несколько минут прежде, чем он наконец заставил себя произнести:
– Вы могли бы его простить?
Вопрос не был для нее неожиданным, и все же Шева настолько растерялась, что чуть не показала ему на письма, где задан этот же вопрос, письма, полученные от Алика и на которые еще по сей день не ответила. Значит, Алик решил подослать к ней своего отца. И в эту минуту Веньямин Захарьевич уже не казался ей таким высоким, таким широкоплечим. Шева перестала присматриваться к его длинным пальцам с аккуратно, как у Алика, подпиленными ногтями. Эти пальцы не знают покоя, выдают, что у него еще много вопросов к ней. Но почему, хочет Шева знать, его так трогает – простит она Алика, не простит ли… А вдруг с Аликом что-то стряслось и она – единственная, кто может спасти его?
Она на миг закрыла глаза и тотчас приоткрыла их ровно настолько, чтобы снова ухватиться за спицы, спирали и ленты, тянувшиеся к ней от плафона.
Полковник следил за малейшим движением на ее нежном, осунувшемся лице и ждал – что же девушка ответит. Неужели она скажет: «Да, я могу его простить»? И точно желая подсказать, что ему хочется услышать от нее, стал шептать про себя: «Нельзя простить! Такое нельзя простить!»
Шева молчала.
– Я вас не тороплю, я могу подождать. Об одном прошу – хорошенько продумайте ответ, хорошенько продумайте. От вашего ответа, знайте, зависит очень многое…
– Для кого? Для меня?
– Для вас, для него, для меня. Да, да, и для меня. Даже, может быть, главным образом для меня! Но я не тороплю вас, я могу подождать.
– Не знаю, что вам ответить.
Прошло несколько тяжелых минут, и Шева снова повторила:
– Не знаю… Не знаю…
– А я все время боялся, что вы ответите: «Да, я могу его простить».
– Что?
– Да, я этого очень, очень боялся.
Веньямин Захарьевич поднялся, легко пожал ее бессильно свисавшую руку и тихими шагами покинул палату.
Когда он вернулся в тусклую приемную, Борис Логунов встал, бросив быстрый взгляд на электрические стенные часы, точно желая спросить: «Что вы там так долго задержались?» Взгляд его мог вместе с тем означать: «Полагаю, вы уже все знаете, и я могу уйти, потому что больше, чем она вам сообщила, мне рассказывать нечего».
За две-три минуты, которые Веньямин Захарьевич задержался в гардеробе, Борис несколько раз, сам того не замечая, приоткрывал и закрывал наружную дверь, как ребенок, который то и дело пугает, что вот-вот уйдет.
Полковник не обратил на это особого внимания, но когда они уже были во дворе, он, как бы невзначай, спросил:
– Вы куда-нибудь спешите?
– Нет, – ответил Борис, стараясь шагать с ним в ногу, – эту неделю я работаю в первой смене.
– Если так, может, завернем ко мне?
– Это невозможно, товарищ полковник.
– Невозможно?
– Да, товарищ полковник.
Борису несколько раз пришлось менять ногу, но ни разу по своей вине – Сивер то шагал широко, то мелко семенил, то быстро, то медленно, точно так, как солдаты идут через мост.
Из того, что полковник пригласил его к себе и потом так недоуменно спросил «Невозможно?», Борис сделал вывод, что Шева не все ему рассказала, что отец Алика до сих пор, по-видимому, не знает, с каким поручением Борис явился тогда к ним на дачу. Ну, а что его Алик сегодня снова был в больнице, он знает? А что Шева запретила Алику посещать ее, он знает?
Интересно, что сказал бы Веньямин Захарьевич, если бы он, Борис, стал рассказывать, что за мысли приходили ему в голову, когда он думал о таких, как Сивер… Спросить бы заодно, что сам Сивер тогда думал о себе, как он сам тогда смотрел на себя. Веньямин Захарьевич, вероятно, был бы ошеломлен тем, что такие, как Борис, смели размышлять о таких вещах и теперь решаются задавать подобные вопросы. А что сказал бы тот же Веньямин Захарьевич, узнай он вдруг, что отец Логунова был в ссылке? Распек бы, вероятно, домашних зато, что его не предупредили. Хотя отец Логунова уже восстановлен во всех правах, отец Алика его, Бориса, к себе в дом сейчас бы не пригласил.
Логунов так задумался, что большую часть пути не обращал внимания на то, как часто Веньямин Захарьевич переводит дыхание. Чувствовалось, что ему нелегко дается каждый шаг. Это, видимо, оттого, что отвык ходить пешком. Алик тоже ездит всюду только на машине. Через каких-нибудь несколько лет Алик тоже будет дышать так тяжело и прерывисто, как его отец.
Но что бы ни думал Борис об Алике, ему все еще трудно сжиться с мыслью, что Алик ему чужой, враг. Сегодня, сидя у Шевы, он как-то особенно остро почувствовал, что если кто-нибудь из их класса когда-нибудь нарушит принятое ими решение, это скорее всего будут он и Шева.
Полковник и Борис продолжали шагать по узким запутанным переулкам к Серпуховской заставе, и оба, вероятно, не могли бы сейчас ответить, почему вдруг повернули туда, откуда ни один автобус, ни один троллейбус не идет на Можайское шоссе. Сивер, возможно, повернул туда потому, что ему уже давно не доводилось бродить по тихим кривым переулкам, глядящим на прохожих узкими низенькими оконцами деревянных домишек, словно желая каждого прохожего остановить: «Не надо так спешить… Завтра-послезавтра снесут нас, и ты уже больше никогда нас не увидишь…»
Эти переулки могли напомнить Сиверу исчезнувший городишко у Днепра, а может, он задумался о юноше, который шагал рядом с ним и озирался, словно впервые в жизни видел кривые переулки с полуповалившимися деревянными домишками. Его Алик ведь тоже с детства привык к широким светлым улицам с многоэтажными домами.
Уже виднелись разбросанные огоньки густо застроенной заставы, а Веньямин Захарьевич продолжал молчать, точно вел с Борисом немую перепалку. Временами Борису вообще начинало казаться, что полковник совершенно забыл о нем. Прислушиваясь к отзвуку собственных шагов на тротуаре, Борис про себя решил: на углу заставы он простится с отцом Алика.
В нескольких шагах от угла Сивер вдруг остановился и снова спросил:
– Значит, говорите – невозможно?
– Да, товарищ полковник, и, полагаю, знаете почему.
– Да, да, разумеется, разумеется…
– Все знаете?
– А что, по-вашему, «все»?
– Ну, о решении нашего класса…
– Не подавать Алику руки? Не думайте, что я пригласил вас к себе потому… Я не собираюсь его защищать. Трусость…
– И предательство…
– Простите, молодой человек, сколько вам лет?
– Девятнадцатый.
– Гм… Гм… И уже спешите делать выводы. Я в ваши годы уже был, как говорится, видавшим виды солдатом и полагаю, что после того, как я проделал гражданскую войну, финскую кампанию, Великую Отечественную войну, имею кой-какое представление о том, что такое трусость и что такое предательство. Это, молодой человек, далеко не одно и то же. Трусость не всегда переходит в предательство, точно так же, как предательство не всегда начинается с трусости. Не знаю, как вы, но я, например, почти не встречал человека, который, впервые в жизни идя в бой, не боялся… Страх, если его проглядеть, может иногда перейти в трусость! Это опасная болезнь, даже заразительная… Но у хорошего командира от нее быстро излечиваются. А предательство… Предателей мы всегда ставили и будем ставить к стенке… Вы, кажется, комсомолец?
– Разумеется.
– И Алик тоже комсомолец, если не ошибаюсь…
– Знаю.
– А если знаете, как же вы допускаете, чтобы вместе с вами в вашей организации находился враг?
– Ну, товарищ полковник…
– Что ну? Или вы, может, считаете, что предатель не враг?
– На войне, товарищ полковник, одно, а…
– На войне, не на войне – предательство есть предательство, и бросаться такими словами я бы вам не советовал. – Веньямин Захарьевич поднял руку и остановил мчавшееся мимо такси. – Садитесь, садитесь, не бойтесь, я вас насильно к себе не повезу, тем более теперь, после такого разговора…
Через полчаса такси остановилось у двухэтажного деревянного дома в одном из тихих дорогомиловских переулков.
– Мы с вами, оказывается, близкие соседи.
– Это уже ненадолго, товарищ полковник. Наш переулок, наверное, вскоре снесут.
– Жаль… То есть жаль, что мы не будем соседями. – И, протянув Борису руку, добавил: – Никогда не спешите делать выводы, принимать решения, выносить приговоры… Доброй ночи!
Полковник пересел к шоферу, словно не мог и не хотел оставаться с собой наедине даже те пять минут, что пройдут, пока он подъедет к своему дому.