Текст книги "Избранное"
Автор книги: Самуил Гордон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 45 страниц)
II
Не потому, что это уже конец и на этом все должно прекратиться, расплакался Урий Гаврилович. Наверно, и в сто двадцать лет умирать никому не хочется, но, если быть справедливым, особенно жаловаться на жизнь ему не приходится. Отцу и сорока не было, когда его не стало, а он, Уриэль, как-никак смог присутствовать на своем пятидесятилетии, и уже только поэтому он принадлежит к счастливейшим из своего поколения. Урий Гаврилович расплакался от невыносимой боли, спуская ноги с кровати. Пока его «вместилище тайн» не стало обычным пустым черепом, ничем не отличающимся от солдатской каски, которую он носил на фронте, ему следует поспешить. Он должен еще многое успеть. Прежде всего – отпереть дверь. Мера не слишком обеспокоится, если он сегодня не вернется на дачу, как обещал. Наверно, задержался в институте, подумает она. Такое с ним уже случалось во время отпуска. Пока Мера соберется проведать, почему на сей раз он задерживается так долго, может пройти несколько дней, а за это время он уже станет непохожим на себя. Какие глупости лезут в голову. Не все ли ему равно, как он тогда будет выглядеть, будет ли он еще чем-то похож на себя или нет!
Очевидно, нет, не все равно, если он, держась за стену, чтобы не упасть, добрался до двери и отпер ее. Теперь ему уже нечего думать об этом. Из института наверняка пришлют кого-нибудь узнать, что случилось, почему он не пришел на экзамены. Может быть, совсем открыть дверь? Все равно никто этого не заметит. Трое его соседей по площадке еще не совсем переехали сюда. Как многие другие в этом доме, они еще живут на старых квартирах, не могут привыкнуть к мысли остаться на некоторое время без телефона. Здесь они появляются редко. Возможно, и он задержался бы из-за телефона на старой квартире, если бы их дом не снесли.
Отперев дверь и по-прежнему держась за стену, Уриэль добрался до письменного стола в соседней комнате и остановился, точно забыв, о чем он только что собирался написать жене и детям. Собственно, ему и не о чем им писать. Все, что мог сказать при жизни, он им, кажется, высказал, а если, как случается с каждым, что-то затаил в себе, то теперь это затаенное уже не представляется ему таким значительным и важным, как в то время, когда он из-за этого ушел на целых два года в геологическую экспедицию. Единственным человеком, кто, возможно, догадался, почему он вдруг забрался на край света, в тундру, была его младшая дочь Лилия, дружившая некоторое время с его бывшей аспиранткой Ритой. Но Лилия никогда его об этом не спрашивала, и если действительно что-нибудь знала, то должна была знать и то, что после своего возвращения из экспедиции он, по сути дела, с Ритой уже не встречался. В конце концов он переборол себя, как, видимо, и Рита, хотя после развода она больше замуж не вышла.
Странно! Уже который год они не встречаются, но он, кажется, знает все, что произошло с ней за это время. Он даже уверен, что для нее было бы не совсем неожиданным получить письмецо, которое он сел писать ей, а написав, сразу же разорвал. Все равно не с кем переслать. А оставить здесь, на столе…
А может быть, наткнувшись в городской вечерней газете на объявление в траурной рамке, она сама догадается, что ей не следует приходить на похороны, что покойнику, хотя он уже ничего не слышит и не видит, все же не безразлично, что происходит у его гроба. Сколько людей в своих завещаниях заблаговременно предупреждали об этом живых…
Ему, Уриэлю, писать завещание нечего. Всех денег, которые найдутся у него в ящике стола, еле-еле хватит на полкоровы. Зачем он время от времени откладывал по нескольку рублей из зарплаты и прятал в стол, он и сам не мог бы сказать. Видно, просто вошло в привычку, а сама непреодолимая привычка откладывать на черный день, должно быть, перешла к нему по наследству от родителей, которые, как в свою очередь и их родители, тоже никогда не были уверены в завтрашнем дне. Но отложить больше, чем у него накопилось, Уриэль все равно не смог бы, потому что из этих денег он брал на подарки внукам. А писать завещание из боязни, чтобы между женой и детьми не началась ссора из-за дачи и имущества, как нередко случается в некоторых семьях, ему тоже не приходится. Замужняя дочь и сын живут в других городах, и у них уже есть собственные дачи. Младшая дочь тоже с ними не живет, а если дети летом привозят внуков на дачу, так он сам просил их об этом. Жену он, кажется, тоже обеспечил до конца дней.
А о том, как и где его хоронить, писать в завещании тоже незачем. Конечно, эта мысль дикая и глупая, но он рад, что у них в городе еще нет крематория и его похоронят, как хоронили отца, деда и прадеда. Покажется дикой чушью, если он напишет, чтобы его не провожали с цветами и не сажали цветов на могиле. Однако сам он никогда не приходил на похороны с цветами. Цветы – это он помнит с детских лет – приносили только на свадьбу. Последние годы он и на поминки ни к кому не ходил – не мог смириться с «панихидой» за накрытым столом сразу после похорон. Уриэлю удивительно: как спокойно он может думать обо всем, даже о том, как по нему справлять траур. В такие минуты, когда человек полностью погружен в себя, он может, поддавшись настроению, начать сомневаться даже в том, в чем был твердо уверен всю жизнь. Нет, он не требует от жены и детей, чтобы они соблюдали по нему траур так же, как в свое время по его отцу: надрезали одежду, на целую неделю оставили гореть на комоде керосиновую лампу и семь дней сидели, сняв обувь, на низеньких скамеечках. Но отсидеть по нему однодневный траур он бы от них потребовал. Когда еще человек так задумывается о себе и ясно, отчетливо видит, что в жизни важно и что ничтожно, что человек оставляет на земле, а от чего не остается и следа, как в молчаливые часы траура?..
Когда и на чьих похоронах возникла у Уриэля эта странная мысль – встретить последний час не у себя на кровати, а где-нибудь далеко от дома, чтобы никого из родных не было рядом, – он уже точно не помнит. Позже он даже полушутя сказал Мере, что не сделает так лишь в одном случае: если она обещает проводить его в последний путь тихо, без рыданий и воплей. При жизни, добавил он уже серьезно, он не переносил криков, громкого плача. Самый мучительный плач – тихий, а самая глубокая печаль не та, которую выкрикивают из себя, а та, которую носят глубоко в сердце. Этим человек чем-то похож на тихую глубокую реку.
Мера слишком погружена в мелочи, чтобы понять это. До нее наверняка не дошло и напоминание о том, как шумно бывает в автобусе по дороге с кладбища. Разговор в том же автобусе, между теми же людьми, которые только что навеки расстались с одним из своих близких, имеет к похоронам весьма отдаленное отношение. Каждый уже занят собой, а больше всего, как ему иногда представлялось, заняты собой именно те, кто выдавал себя за ближайших и самых преданных друзей покойного и кто, видимо, намекает об этом и на поминках. Кажется, будто каждый хочет снять с себя в чужих глазах подозрение, что в эти минуты его больше всего волнует, кто из них займет освободившуюся должность. И на его похоронах будет так же. А если бы он встретил сегодняшнюю ночь не у себя дома, а где-нибудь далеко, среди чужих, посторонних людей, то освободил бы некоторых своих знакомых, выдающих себя за ближайших друзей, от необходимости говорить о нем не то, что думают.
А может быть, он ошибается? Может быть, ему только так кажется? Во всяком случае, все, о чем он только что думал, он никому, кроме Меры, не высказывал, а она слишком занята житейскими мелочами, чтобы это запомнить; к тому же говорил он тогда полушутя, и она – он видел – сочла это за шутку.
То ли Урий Гаврилович не предполагал, что конец наступит так быстро и неожиданно, то ли в душе он попросту не желал поверить, чтобы с ним когда-нибудь могло случиться то, что в конце концов случается с каждым, но в последнее время он избегал ходить даже на похороны своих ближайших друзей, а если когда и бывал на похоронах, то, попадая на кладбище, отводил взгляд от памятников, даты на которых напоминали ему, что он ушел вперед. И наоборот, он не торопясь шел мимо памятников, по которым выходило, что путь его еще долог. Так или иначе, но сколько он ни задумывался о том, чтобы встретить последний час где-нибудь в дальних краях, он так до сих пор и не решил, куда ему податься.
И словно сейчас это имело для него какой-то смысл, Уриэль стал перебирать в уме самые дальние и глухие углы, где ему пришлось побывать за последние годы, и тамошних знакомых, у кого он мог бы остановиться. Лишь только в памяти всплыл шахтерский городок на Севере, в далекой тундре, деревянный домик в переулке у реки и хозяин домика, Илья Савельевич Лесов, как боль, приковавшая Уриэля к стулу у письменного стола, сразу отступила, словно ее и не было. Илья Савельевич оказался той струной, которая почти совсем заглушила в Уриэле боль, мучившую его уже второй час.
И хотя Урий Гаврилович знал, что лишь в этом сейчас его избавление, он все же хотел вырвать из себя эту вдруг зазвучавшую струну, пусть даже ценой возвращения боли.
Для него боль была бы теперь величайшим облегчением.
III
Если бы Урий Гаврилович Аншин захотел припомнить, чем он был, к примеру, занят вчера или позавчера у себя на даче, ему наверняка пришлось бы надолго задуматься. Возможно, что-то он упустил бы, как иногда случается с людьми его возраста. Зато он мог бы точно рассказать чуть ли не обо всем, что произошло с ним тридцать – сорок, а то и больше лет назад. И хотя с тех пор, как он вернулся из экспедиции, прошло гораздо меньше времени и многое из того, что совершилось незадолго до отъезда и сразу после приезда, он уже забыл, ему со всеми подробностями запомнились те два года, когда он путешествовал по далекой тундре, запомнились так же хорошо, как детские и юношеские годы. Наверно, подумал про себя Уриэль, так бывает с каждым: то, что хочешь запомнить, частенько забывается, а то, о чем как раз хотелось бы забыть, запоминается, как, например, Ритин адрес.
Что ему придется, будучи в экспедиции, принуждать себя забыть Ритин адрес, – этого Уриэль совершенно не предполагал. Ведь нельзя забыть того, чего не знал, а он действительно не знал ее адреса. Он никогда его не записывал. С первого вечера, когда он вместе с Ритой поднялся к ней в квартиру на третьем этаже темно-серого дома на углу улицы, он запомнил туда дорогу. Но ни за что не смог бы точно назвать ни номера ее дома, ни квартиры. И вдруг оказалось, что он знает даже индекс ее почтового отделения. Наверно, он его запомнил случайно вместе с адресом на конверте, забытом ею на секретере. Откуда и от кого было письмо – этого он уже не помнит. Но только не от ее бывшего мужа.
Собственно, потом Уриэль был даже рад, что у него есть Ритин адрес. Без этого ему было бы намного труднее перебороть себя. Он не был вполне уверен, что не попытался бы достать через кого-нибудь ее адрес, чтобы дать ей знать о себе. И тогда это единственное письмо могло бы свести на нет его побег от самого себя на два года в тундру… То, как, имея ее адрес, он за все время, проведенное в экспедиции, не отослал ни одного из написанных ей писем, которые копились у него в чемодане, неоднократно напоминало ему, каким образом он несколько лет назад отвыкал курить.
Первый день – он помнит – прошел легко, но среди ночи его словно подняло. Он соскочил с кровати как ошалелый, перевернул весь дом вверх дном, искал во всех углах, даже в мусорном ведре на кухне, не завалялся ли где случайно хоть бычок от папирос, которые он днем порвал и выбросил. Потом полуодетый выбежал на улицу и останавливал прохожих, готовый заплатить за папиросу, сколько бы ни попросили.
Утром он купил несколько пачек сигарет и коробков спичек и, накурившись до одурения, разложил сигареты в спички по всему дому на самых видных местах, чтобы на каждом шагу иметь их перед глазами. Положил даже и карманы всех пиджаков. Просыпаясь среди ночи, он уже не должен был рыскать по всем углам и останавливать прохожих на улице. Отовсюду в доме глядели на него раскрытые пачки сигарет, распространяя вокруг тот особый аромат, всю сладость которого может ощутить лишь тот, кто, подобно Уриэлю, курил несколько десятков лет. Даже некоторое время после, когда он уже окончательно бросил курить, он не раз вынимал из открытой пачки сигарету, разминал ее, подносил к губам – и в самый последний момент отворачивался, чувствуя себя победителем. Из всех побед, одерживаемых человеком в жизни, думал в такие минуты Уриэль, самая великая, наверно, та, которую человек одерживает над самим собой. Каждое письмо, написанное Рите, Урий Гаврилович вкладывал в конверт, надписывал ее адрес, они лежали у него в чемодане на самом верху, как несколько лет назад сигареты в его доме, и оттого, что, имея ее адрес, он все же не отправил ни одного из написанных им писем, Уриэль был уверен, что преодолел себя, и это было, возможно, его величайшей победой над собой.
И вот прошло уже почти три года, как он возвратился из экспедиции. Но еще до того, как однажды дождливым вечером он случайно или не случайно забрел на отдаленную улицу со скучными тополями и остановился у темно-серого углового дома, он понял, что превозмог себя ровно настолько, чтобы не встречаться с ней, но не настолько, чтобы не тосковать о ней.
Бывали дни, когда он от тоски готов был вновь отправиться куда угодно в экспедицию, как можно дальше и как можно на дольше. Потому-то он и ухватился так за предложение заведующего кафедрой руководить зимней практикой студентов на шахтах Крайнего Севера, но для этого надо, чтобы он подъехал туда летом на несколько дней осмотреться и точно договориться обо всем с дирекцией горнодобывающего комбината.
…На третий день, когда поезд оставил позади густые шумные леса и несся сквозь тундру мимо тихих деревянных вокзальчиков с низкими платформами и заброшенных, потухших терриконов, в вагоне, где ехал Аншин, остался кроме него еще только один пассажир, рослый мужчина в годах. Ехали они в разных купе и за все время, пока оставались вдвоем, еще не сказали друг другу ни слова, будто не замечали один другого.
Уриэль был даже рад, что после какой-то станции остался один в купе и почти один во всем вагоне. Никто не мешает ему сидеть у окошка и открывать в проплывающей мимо тундре нечто такое, что могло бы прийти ему на помощь, когда он решит наконец вновь отправиться с экспедицией – но теперь уже не меньше чем года на три – и когда ему придется окончательно выбирать, куда держать путь. Сидя у окошка, Аншин несколько раз подсчитал, сколько деревьев пробегает мимо на отрезке между десятью телеграфными столбами, определял на глаз высоту и толщину деревьев и пришел к выводу, что здесь они растут чаще, чем в той тундре, где он побывал, и что здесь они выше и толще. Там самое высокое деревцо едва доходило ему до плеча. И трава здесь, как видно, сочнее и мягче, – наверно, не пружинит под ногами, словно бунты проволоки. И птиц тут больше, и попадаются они чаще. Жаль, что он не заметил времени, когда солнце окунулось в легкий туман на горизонте. Кажется, дольше чем на полчаса оно там не задержалось. Он едва успел заметить его заход, как оно опять заглянуло в окошко, еще более светлое и веселое, словно смеясь над ним, вновь задумавшимся о том, что мучает его все эти годы.
Как уже не раз прежде, Аншину вновь показалось, что все намного проще, чем он думает. Многие примеры позволяют ему так предполагать. Может быть, его отъезд тогда был большой глупостью, а еще глупее будет, если он опять попробует сбежать. Он ведь знает теперь, что убежать от себя нельзя, некуда. Себя можно только перебороть, и если ему это до сих пор не удалось, то, вероятно, лишь потому, что, как и у многих других, не могущих или не желающих превозмочь себя, у него тоже есть оправдания. Во всяком случае, он нашел бы чем оправдаться перед собой, чтобы, звоня в Ритину дверь, не оглядываться, как раньше.
Что тогда удержало его, почему он, вместо того чтобы исчезнуть в тундре на целых два года, не бросил все и не уехал с Ритой в какой-нибудь дальний город? В любом областном городе, да и не только в областных городах, есть институты, где они оба могли бы работать. Так что же все-таки удержало его? Прежде он, наверное, не смог бы ответить. Теперь, кажется, уже знает, почему расстался и с тех пор не встречался с ней. Во всяком случае не потому, что ему было уже за сорок, а Рите, его бывшей аспирантке, когда они познакомились, шел только двадцать шестой год и что нашлись бы люди, которые его высмеивали бы за глаза, а ее жалели. Таких примеров у него тоже предостаточно. Он мог бы даже заранее высчитать, сколько тянулось бы это перешептывание и перемигивание за их спиной, пока наконец все не забылось бы, как и произошло у некоторых его знакомых. Единственное, что удерживало его и до отправки в экспедицию, и по возвращении, – то, что он все же в таком возрасте, когда чувство уже не полностью господствует над ним, хотя он и сейчас не может сказать, чем Рита так влюбила его в себя, точно так же, как и двадцать с лишним лет назад не мог бы сказать, чем Мера выделялась среди всех других его знакомых девушек, что так очаровало его с первой же встречи. Ему вообще не верится, что на свете найдется человек, который мог бы сказать, что такого он увидел в другом человеке, чем тот сумел застить ему всех остальных людей, если, конечно, он хоть раз в жизни любил кого-нибудь так, как он, Уриэль, любил Меру. Человек не может дать на это ответ, потому что он тогда и сам совсем другой: и видит, и слышит, и чувствует по-иному.
И еще один вывод сделал для себя Уриэль: как только человек начинает видеть в другом нечто, чего прежде не замечал или не хотел заметить, – это первый признак, что в нем самом что-то потерялось, умерло. У одного это происходит очень быстро, у другого очень медленно, поначалу даже почти незаметно, как случилось и с ним самим. Но если уж это случилось, то и ему, как некоторым другим, придется придумывать, чем оправдать его разрыв с Мерой, и перед ней, и перед собой. По его мнению, у него больше чем достаточно оправданий, прежде всего перед самим собой. Но он знает, что никогда не сможет заставить себя высказать все это Мере. И удержит его не слабость, а сознание собственной вины перед ней в том, что он разрешил ей прожить всю жизнь словно при закрытых ставнях. Ее мало что волновало, кроме дома, даже когда она была еще молода и работала в аптеке. Битком набитые шкафы напоминали ему кованые сундуки в старых купеческих домах. Даже письменный стол в его кабинете не избежал ее забот: почти половина его была занята пепельницей цветного хрусталя и старомодным письменным прибором, хотя она прекрасно знает, что он уже давным-давно не курит, а пишет только авторучкой.
Сколько бы ни возражали ему колеса бегущего поезда, бесконечно выстукивающие: «Это не так, это не так», – он, Уриэль, ищет оправдания совершившемуся и предупреждения возможному в будущем?
И вновь он размышляет над собственной жизнью: если он, Уриэль, уверенный, что никто никогда никого так не любил, как он Меру, вдруг влюбился в другую, да так, что до сих пор, через столько лет, иногда задумывается, не придется ли ему опять куда-нибудь податься с экспедицией, то почему, сойдись он с Ритой, то же самое не могло бы случиться и с ней, причем еще быстрее, чем это произошло с ним? Она ведь как-никак в таком возрасте, когда чувство временами побеждает рассудок. Она сама доказала ему это. Через сколько лет после свадьбы она разошлась с мужем? А ведь Рита не отрицает, что, пока не познакомилась с ним, Уриэлем, она любила своего мужа. Пока человек не вышел из того возраста, когда чувство господствует над ним, оно очень легко может сбить его с пути. Об этом Уриэль постоянно задумывался и не однажды пытался сопротивляться накатывавшей на него гложущей тоске, охватившей его и теперь, когда он сидит у покрытого росой вагонного окна.
В такие минуты ему вспоминается вечер, организованный в институте в честь шестидесятилетия их бывшего ректора, который несколько лет назад умер от сердечного приступа во время лекции в этой же самой аудитории с высоким потолком, где проходил вечер. Из всех произнесенных тогда речей Уриэлю особенно запомнилось краткое выступление одного военного, сидевшего в заднем ряду президиума и ничем особенным не выделявшегося, чтобы его заметить. Даже когда председатель назвал его фамилию и сам первый начал аплодировать, Уриэль не увидел в военном того, о чем слышал или читал. Впервые в жизни Уриэль встретил военного, который даже в форме выглядел бы так не по-военному, как этот худощавый стеснительный мужчина с длинной вытянутой шеей и близоруко сощуренными глазами. Приглядываясь к нему, Уриэль с трудом представлял себе, как человек с таким добродушным, улыбающимся лицом и мягкими, теплыми глазами мог приказывать, вести людей в бой, сражаться один против десяти, что, как пишут, случалось с ним.
Покойный ректор служил лейтенантом в его батальоне. Военный сказал об этом как бы мимоходом, чтобы собравшиеся знали, что привело его сегодня к ним. Переждан минутку, он отошел от микрофона, и, хотя говорил очень тихо, никто в зале не напомнил ему о микрофоне – всем было ясно: то, что рассказывал он, в микрофон говорить нельзя. О таком можно рассказывать только тихо, душевно, как он:
– Мне тоже скоро шестьдесят, и боюсь, что мне уже не придется приглашать к себе товарищей-сверстников. С каждым днем мое поколение редеет. О ком ни вспомню, того уже нет среди нас. Некоторые из нас не встретят свое шестидесятилетие, как не встретил его и ваш ректор.
И я чувствую себя как-то неловко, даже стыжусь, что мне повезло больше других!
Уриэль знал, что среди собравшихся ни один человек не воспринял слова военного иначе, чем он, Уриэль, и ни у кого не возникло и тени подозрения, что тот рисуется перед аудиторией. Уриэль понял, что единственным желанием этого человека было напомнить молодежи, которой, возможно, удастся присутствовать на своих восьмидесятилетних, а то и девяностолетних юбилеях, о том поколении, где даже пятидесятилетние считают себя счастливчиками.
Собственно, и он, Уриэль, мог бы сказать так о себе.
Ему тоже скоро некого будет пригласить на свое пятидесятилетие, многих товарищей-сверстников уже нет на свете. Словно для его поколения все еще продолжается война. И хочешь не хочешь, а Уриэль, как и тот военный, временами ощущал каждый прожитый день как дар судьбы. Но от этого он не чувствовал себя старше. И так же, как тогда, когда он впервые провожал Риту домой, никто не поверил бы, что ему пошел уже пятый десяток, так и теперь никто не верит, что ему скоро пятьдесят. Иначе институт, конечно, не послал бы его руководить практикой студентов на шахтах. Уриэль уверен, что если ему опять придется скрываться от самого себя, отправившись с геологами в далекий и долгий поход, то у них в институте это никого не удивит и никому даже в голову не придет спрашивать, не считает ли он, что не в том он уже возрасте, чтобы лазать по горам, ночевать в палатке, недоедать и недосыпать. Ему порой и самому странно, почему, непонятно отчего, он ощущает в себе такие силы, что ему кажется, будто год его рождения записан неправильно, как это нередко случалось в местечках. На самом деле он должен быть моложе и принадлежать к самым молодым из того поколения, о котором говорил на вечере военный.
Боль словно заключила с ним уговор, как только он вернется сюда, к письменному столу, она вновь положит его под пресс. Убегая от невыносимой боли, Уриэль мысленно вернулся от письменного стола в своем кабинете на восьмом этаже к окошку в купе скорого поезда.