Текст книги "Избранное"
Автор книги: Самуил Гордон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 45 страниц)
КАСРИЛОВКА-ВОРОНКОВО
До того как я отправился путешествовать по местечкам, я думал, что Воронково находится не иначе как возле Полтавы. И вдруг узнаю: местечко, по которому Шолом-Алейхем так тосковал в далеком Нью-Йорке, его благословенная Касриловка, она же Воронково, которая была мила его сердцу, «как ни один город в мире, так мила, что он не может ее забыть и не забудет во веки веков», – находится, оказывается, недалеко от Киева. Да и как я мог думать иначе, если сам автор автобиографического романа «С ярмарки», в книге книг своих, в любимом своем сочинении, в песне души своей, написал о Воронкове-Касриловке:
«Находится она, если вам угодно знать, в Малороссии, в Полтавской губернии, недалеко от древнего исторического города Переяслава».
Не знаю, может быть, потому мне так запомнились эти географические приметы Воронкова, что узнал я их в детские годы, когда сам жил в Полтаве на Новопроложенной улице, которой много лет назад присвоили имя Шолом-Алейхема. И разве только Воронково и Переяслав принадлежали к Полтавской губернии? А Лубны, где Шолом-Алейхем был недолго казенным раввином, к какой губернии принадлежали? И вообще в Полтаве Шолом-Алейхема считали земляком так же, как Гоголя, хотя Гоголь происходил из Миргорода. Конечно, Миргороду больше повезло, чем Воронкову. Если бы Шолом-Алейхем не переименовал Воронково в Касриловку, Воронково так же, как Миргород, прославилось бы на весь мир.
На нашей Новопроложенной улице, которая от начала до конца принадлежала извозчикам, грузчикам, шарманщикам, лудильщикам и просто бедным людям, в географические карты и атласы не заглядывали, а глобусов, вероятно, никогда в глаза не видели, – откуда здесь было знать, где кончается одна губерния и начинается другая? И что полтавское Воронково находится возле Киева?
А что, собственно, переменилось оттого, что я вдруг узнал, что Воронково приписано к Киеву? Все равно для нас, полтавцев, Шолом-Алейхем остался полтавцем, как Котляревский, Гоголь, Короленко, Панас Мирный… Переменился только маршрут путешествия: вместо того чтобы поехать в Полтаву и оттуда в Воронково, как я собирался сделать, я поехал сначала в Киев. И хотя я знал уже, что дорога из Киева в Воронково займет каких-нибудь два-три часа, но готовился к поездке как путешественник, собирающийся в далекий путь. Разница лишь в том, что такой путешественник обкладывает себя картами и атласами, энциклопедиями и справочниками, а моим путеводителем был роман «С ярмарки», который на этот раз я читал иначе, чем раньше, настолько иначе, что чтение заняло у меня довольно много времени. Я читал его еще и еще раз, перелистывал, изучал, как энциклопедию. Впрочем, «С ярмарки» действительно энциклопедия прежней жизни в местечках.
Я был похож в эти дни на актера, который вживается в роль. Во всяком случае, когда я жарким летним утром сел в Киеве на Подоле в автобус, который шел в Борисполь, откуда мне еще предстояло сделать пятнадцать – шестнадцать километров до Воронкова, я не был похож на того актера, которого Станиславский, как рассказывают, на одной репетиции заставил несколько раз повторить свой выход на сцену, потому что на вопрос режиссера, откуда он пришел, ответил: из-за кулис, и на вопрос, куда он пришел, ответил: на сцену. Если бы у меня спросили тогда, откуда я еду, я ответил бы: «Из Егупеца». А куда еду? «В Касриловку!» Без этой тщательной внутренней подготовки я много бы потерял. Опять сошлюсь на Станиславского, говорившего, что театр начинается с вешалки. Точно так же Воронково начиналось для меня намного раньше, чем я сел на Подоле в автобус.
Проезжая мимо станции киевского метро, мимо многоэтажных домов с лоджиями в новых районах города, я должен был сделать над собой немалое усилие, чтобы вообразить себя в старом Киеве-Егупеце, с древним Крещатиком и Подолом, с его прежним шумом и гамом, и представить себе, что пассажиры в автобусе мои старые добрые знакомые: стоит мне отвернуться от окна – и увижу перед собой отца Шолом-Алейхема реб Нохума Вевика, постоянно озабоченного, с широким белым лбом, изборожденным морщинами, и редкой бородкой; дядю Пиню Вевика с красивыми живыми, смеющимися глазами; дядю Нисона с закрученными пейсами, который запросто мог рассмешить целый мир; сироту Шмулика, краснощекого, с задумчивыми влажными глазами, словно застланными дымком; Меерку, сына раввина; конопатую Фруму; Фейгеле Ашмедай; кантора Элю в самого Шолома – сына Нохума Вевика…
Когда часа через полтора я сошел в Борисполе, где мне долго пришлось ждать автобуса на Воронково, я следил за собой, стараясь не выйти из роли, в которую так вошел, что сам удивился, как это я не остановил человека в черном длинном, до пят, пальто, с круглой шапочкой на голове, которого я издали принял за обитателя Касриловки, и не спросил, когда увидел большой крест на его груди, о Тевье-молочнике, его дочери Хаве, о Феде, которого Хава назвала вторым Горьким…
Одно могу, однако, сказать с полной уверенностью: среди пассажиров небольшого воронковского автобуса я был единственным человеком, который не жаловался на тесноту, на жару, на пыль, летящую в окна, и на постоянную тряску, от которой прямо сердце выпрыгивало. Наоборот, именно эта тряска помогала воображению: мне казалось, что я еду на тряской телеге по касриловскому, в рытвинах, большаку.
Тем не менее, выйдя из автобуса и хорошенько осмотревшись вокруг, я вынужден был спросить у шофера, что это за местечко и как оно называется.
Шофер с удивлением глянул на меня и ответил, что это деревня, а не местечко.
Я, наверно, заехал не туда. Есть, наверно, два Воронкова: полтавское и киевское, – и мне придется сейчас возвратиться в Борисполь, из Борисполя – в Киев, из Киева – в Полтаву, а оттуда в настоящее Воронково. Если б эта деревушка была Воронковом, которое мне нужно, то сидевшая рядом в автобусе женщина, открывшая передо мной свою душу, как бывает обычно с матерью, выдавшей недавно замуж свою единственную дочь, и не просто единственную, а подаренную: в темные годы гитлеровской оккупации девочку спасла от фашистов крестьянка, жительница Воронкова, – то попутчица моя, конечно, слышала бы о том, что здесь когда-то жил Шолом-Алейхем, и не стала бы спорить со мной, доказывая, что Шолом-Алейхем киевлянин: сколько раз она проходила по Красноармейской улице мимо дома, где он жил.
Еще раз оглядываюсь. Шофер, конечно, был прав. Никакого следа от местечка – деревня, настоящая украинская деревня, с бело-голубыми мазанками, с низкими плетнями, с глиняными крынками на плетнях.
– Я, кажется, действительно, заехал не туда. Это не то Воронково.
– А какое Воронково вам нужно? – спросил меня кто-то из вышедших из автобуса пассажиров.
Начинаю с географических примет, вычитанных в главном моем путеводителе, в романе «С ярмарки».
– Переяслав отсюда далеко?
– О, вы заехали совсем в другую сторону. И вообще, кто это летом из Киева в Переяслав ездит по шоссе? В Переяслав едут по Днепру пароходом.
Из ответа следует, что Переяслав довольно далеко отсюда. А в романе «С ярмарки» написано, что Воронково недалеко от Переяслава. Какие же нужны еще доказательства, что я попал не в то Воронково? И все-таки спрашиваю:
– К какой губернии принадлежала когда-то ваша деревня?
– Андрей Тарасович!
Андрей Тарасович, человек, к которому шофер обратился, старенький, с большой седой бородой и густыми бровями, подошел к автобусу.
– Андрей Тарасович, какая у нас здесь была когда-то губерния?
Старик зажмурил глаза и отрапортовал, как солдат:
– Полтавская губерния, Переяславский уезд! Я ухватился за этот ответ и спросил:
– А о писателе Шолом-Алейхеме вы, дедушка, слышали?
– Слышал ли я? Он же наш, он жил вон там, где парк, на той стороне. Его самого я не знал, но Рабиновичей помню.
– Их дом стоял на Занивской улице, – подсказал кто-то рядом.
– Поговорите с нашим учителем, с Иван Иванычем, – посоветовала мне девушка с высокой прической. – Иван Иванович живет здесь недалеко, тоже возле парка…
Но я хорошо помню, что в моем «путеводителе» «С ярмарки» ни слова не сказано о парке. Старик, заметивший мое недоумение, пояснил мне:
– Там, где теперь парк, когда-то был базар.
Все, что сказано в моем «путеводителе» о воронковсксм базаре с двумя ежегодными ярмарками, «Красными торгами» и «Покровом», я помню слово в слово. Едва я вошел в парк, как стал на память читать описание базара:
– «И в самом деле, какой еще город во всем огромном мире – будь то Одесса или Париж, Лондон или даже Нью-Йорк – может похвастаться таким богатым и обширным базаром, с таким множеством еврейских лавок и лавчонок со столькими прилавками, столиками, лотками, заваленными грудами свежих душистых яблок и груш, дынь и арбузов, которыми козы и свиньи в любую минуту не прочь бы полакомиться, если бы базарные торговки не вели с ними беспрестанной войны! А мы, мальчишки из хедера, тем охотнее отведали бы этих вкусных вещей, но они, увы, были нам недоступны».
Читаю, и мне кажется, что сосны и каштаны прислушиваются. Они даже склонили немного кроны. О чем так распелся соловей на сосне, пустившей глубокие корни в землю, на которой когда-то стояли лавчонки и лотки? Может, прочесть ему о Йоселе, которого тоже звали Соловей? Но мальчика, который здесь за грош или за половину яблока изображал лесного разбойника и голосом, который со временем стал известен во всем мире, пел: «Давай де-е-ньги! Давай де-е-ньги!» – нападая на прохожего, которого изображал Шолом, звали не Йоселе, он назывался Мейером Медведевским.
Я, кажется, никогда не выберусь отсюда, перехожу от дерева к дереву, с тропинки на тропинку и сам не знаю, что и кого ищу, кого собираюсь здесь встретить.
Выйдя из парка, я заметил, что весь покрыт пылью. Этого я не ожидал – не помню, чтобы в романе Шолом-Алейхема «С ярмарки» говорилось о воронковской пыли, ибо такую пыль, безусловно, стоило бы увековечить в романе. Подобной пыли я еще не встречал ни в одном местечке. Каждая машина, проезжая, поднимает такое облако, которое и за час не рассеивается.
Не ошибся ли старик, показавший мне сюда дорогу? Рабиновичи, сказал кто-то, жили на Занивской. Но не может же быть, чтобы на воронковской улице не встретился ни один дом с крыльцом? И волей-неволей в душу вновь закрадывается сомнение – то ли это Воронково?
Останавливаю одного человека, другого и спрашиваю, где жил Шолом-Алейхем. Не ради того, чтобы мне указали место, где был дом Нохума Вевика. На этом месте давно уже стоит бело-голубая мазанка, отгороженная от улицы плетнем, из-за которого улыбаются подсолнухи. Спрашиваю для того, чтобы еще раз убедиться, что я нахожусь в настоящем Воронкове.
Найти бы хоть малую примету того, что здесь некогда было. Может быть, исчезнувший базар оставил какой-нибудь след? Или единственной приметой осталась только густая серая пыль, напоминающая пепел?
– Что вы ищете? Вы что-нибудь потеряли?
Поднимаю глаза: передо мной пожилой человек с велосипедом.
Отвечаю ему, что потерял Воронково, маленькое местечко, по которому Шолом-Алейхем всю свою жизнь тосковал, которое он поклялся никогда не забывать.
– Того Воронкова давно уже нет. – Человек прислонил велосипед к дереву и еще тише повторил: – Его уже давно нет, а то, что оставалось от прежнего Воронкова, ушло с огнем и дымом во время последней войны. Даже десятка домов не оставили здесь оккупанты. Евреев, которые не успели выехать, расстреляли. У моего соседа, Егора Григорьевича, жена была еврейка. Гиндой звали ее. Она была учительницей. И ее расстреляли. Отца, директора совхоза, он был еврей, тоже убили. – Он поставил ногу на педаль велосипеда и огляделся. – Значит, ищете Воронково и не можете его найти? Местечка Воронкова больше нет, есть село Воронково.
– А гора?
– Какая гора?
– Та, что касалась вершиной облаков.
– Вы имеете в виду Лисарскую гору, ту, что в лесу? Она действительно высокая. Взберешься на нее и чуть ли не видишь Триполье. Пойдите по этой улочке, перейдете мосток и повернете направо. Это недалеко, километра три-четыре.
Смотрю на него с недоумением: как это четыре километра? Все местечко, как написано в моем «путеводителе» «С ярмарки», можно было пройти в любом направлении не больше чем за полчаса.
– А другой горы, поближе, разве нет у вас?
– Есть, но не такая большая. Она здесь, рядом. Там, где контора совхоза. Километра два отсюда, не больше.
Да, но в романе написано, что гора, о которой я спрашиваю, находилась за синагогой. Не может же быть, чтобы старая, покосившаяся синагога находилась за местечком и чтобы Шолом и Шмулик-сирота так далеко забирались?
– А еще ближе?
– Еще ближе? – переспросил мой собеседник, уже сидя на велосипеде, и, словно вспомнив, сказал: – Может быть, вы имеете в виду Казачью гору? Но ее давно уже срыли. Она стояла там, где сейчас маслобойка.
Кого в наше время удивишь тем, что срыли гору? Но это же была гора, достигавшая облаков. Так как же срыли такую высокую гору? И не теперь, а давно, когда еще в помине не было ни экскаваторов, ни бульдозеров?
Во дворе, где стоит маслобойка, где все – деревянная избушка, воздух, трава – пропитано запахом свежего, только что надоенного молока, ничто не напоминает о том, что здесь была когда-то гора. И вообще о горе или даже горке не могло быть и речи в этом тесном дворе, где белая курица, усердно разгребая песок, словно ищет ту самую гору, которую я потерял.
Так где же искать ее, эту гору? Кто поверит мне, что я побывал в Воронкове, если я не видел горы, на которую Шолом – сын Нохума Вевика – и Шмулик-сирота взбирались обычно
«в пятницу после хедера и в субботу после обеда, а иной раз в праздник, под вечер. И Шмулик там рассказывал сказку за сказкой о царевиче и царевне, о раввине и его жене, о принце и его ученой собаке, о принцессе в хрустальном дворне, – сказки про зверей, домовых, духов, чертей-пересмешников, колдунов, карликов, вурдалаков, про чудовище «Пипернотер» – получеловека-полузверя – и про люстру из Праги. И каждая сказка имела свой аромат, и все они были полны особого очарования… Мальчик Шолом широко открывал рот и не спускал глаз со своего друга, всегда голодного Шмулика, с красными щечками и задумчивыми влажными глазами, который знал, как добывать вино из камня, подсолнечное масло с потолка, делать из песка золото, из глиняных черепков алмазы и брильянты; знал заговоры из каббалы и слова старинной молитвы, которая откроет перед ним необыкновенный клад, тот клад, что когда-то Богдан Хмельницкий ночью, при зыбком свете луны, спрятал за старой синагогой под высокой горой, зарыв глубоко в землю, и место заколдовал…»
И вот я иду, не зная, к какой горе мне направиться: к той ли, что в лесу, или к той, где контора совхоза. А в это время появляется стадо коров, подняв высокое облако пыли. Когда пыль немного рассеялась, я увидел стадо в воде и переброшенный через воду мостик.
Вот это и есть река, не имеющая себе равных на земле?
Под низко склоненными вербами журчит речушка, узкая, незаметная, она вот-вот остановится, лишившись последних сил. За мостиком она вливается в другую речушку и становится немного шире, и это уже река. У нее даже есть имя, ее зовут – Иква. Впрочем, и первая речушка не безымянная. Она называется – Млин. И есть у нее запруда.
Пастух, рассказывающий обо всем этом, дает мне тот же совет, что и девушка с высокой прической: поговорить с местным учителем.
Учителя я дома не застал. Он недавно ушел на собрание в Дом культуры.
Я, конечно, уже видел это высокое светлое двухэтажное здание, но раньше не присматривался к нему, чтобы оно не помешало мне увидеть Касриловку-Воронково.
На подоконнике в длинном коридоре сидел молодой человек и читал газету. Он вертел на длинной цепочке ключ, – очевидно, от машины, стоявшей возле дома.
– Вы не знаете, – спросил я его, – собрание скоро окончится?
– Оно только что началось. А кто вам нужен?
– Учитель, Иван Иванович. Не он ли сейчас выступает?
– Нет, это говорит директор совхоза.
– Какой чудесный голос!
Голос, доносившийся из-за закрытой двери, тембром своим, силой, музыкальностью напоминал незабываемый голос Василия Ивановича Качалова, и, человек, обладатель этого голоса, представился мне высоким, статным, со светлым, красивым лицом и широкими плечами, с хорошо развитой грудной клеткой. Мейер из Медведевки, когда он уже стал «артистом императорских театров» и именовался Михаилом Ефимовичем Медведевым, очевидно, был такой же.
– Чья это машина? Ваша?
– Машина совхозная. Я работаю на ней. А что?
– Может быть, вы меня прокатите к Лисарской горе? Ненадолго. Я хочу на нее посмотреть.
Шофер развел руками:
– Без разрешения директора я ехать не могу. Если он разрешит, пожалуйста.
– А когда он может выйти?
– Этого я не знаю, – и шофер уткнулся в газету.
Я долго ждал в коридоре, выходил на улицу, возвращался, но собрание все не кончалось.
– А что на втором этаже? – спросил я у шофера.
– Зрительный зал, библиотека, читальня.
– Как вы думаете, я не разминусь с директором и учителем, если зайду на минуту в читальный зал?
– Можете спокойно идти. Как только кто-нибудь из них покажется, я тут же вас позову.
Еще немного послушав глубокий певучий голос, заполнивший коридор, я поднялся по широкой вымытой лестнице на второй этаж.
Среди нескольких читателей, сидевших за столом в большом светлом зале, я увидел женщину, которая приехала сюда ко второй, приемной, матери спасенной дочки.
– Ну как, вы уже видели ее? – спросил я женщину.
– Нет, она еще в поле. А дочка с мужем, наверно, пошли в лес погулять.
– Может быть, к Лисарской горе?
Я, очевидно, слишком громко разговаривал, – библиотекарша и несколько читателей стали на нас оглядываться. Я присел к столу с газетами и журналами и увидел возле стены отгороженный, как в музее, столик и на нем несколько раскрытых книг.
Меня подозвали к себе глубокие, умные, веселые и вместе с тем грустные глаза человека, смотревшего на меня с обложки книги. Среди выставленных книг была и песнь песней Шолом-Алейхема, роман «С ярмарки», в котором писатель на той стороне океана воспел свое дорогое и любимое украинское местечко Воронково. А рядом с романом «С ярмарки» лежала большая конторская книга, в которой синими чернилами была записана история Воронкова начиная со времен Хмельницкого. И в этой летописи сказано, что всемирно известный писатель Шолом-Алейхем родился в Воронкове.
Стою и думаю: указать на ошибку, допущенную в летописи, или пусть так и останется? Тем более что сам писатель признался, что маленькая Касриловка-Воронково, где он рос и воспитывался, интересует его гораздо больше, чем город Переяслав, где он родился.
Листаю и листаю летопись. Обо всем в ней сказано, ничего не забыто, только гора, которую ищу, не упоминается. Ни слова о ней! А как я отсюда уеду, если не повидаю этой высокой горы?
Кто мне поверит, что я побывал в Воронкове? Сам себе не поверю.
Когда я вернулся к газетному столику, библиотекарша обратилась ко мне, не смогу ли я помочь достать ей еще пару комплектов собрания сочинений Шолом-Алейхема. Это, конечно, от моей спутницы по автобусу библиотекарша узнала, зачем я сюда приехал. Библиотекарша обращается ко мне достаточно громко, и я тоже обращаюсь к ней громко:
– Не можете ли вы сказать мне, где у вас здесь гора, описанная в романе «С ярмарки»?
– Это Казачья гора, но ее давно уже срыли.
После того как я повидал знаменитую воронковскую речку, не имевшую, как сказано в романе, равной себе на земле, я уже начал немного сомневаться, действительно ли гора за старой синагогой достигала вершиной облаков. Но чтобы ее срыли…
– А зачем ее надо было срывать?
– Под горой искали клад. Так долго искали, что разрыли совсем.
– Это она! – воскликнул я так, словно сам нашел этот клад.
– Вы знаете, где маслобойка? – спросила меня библиотекарша. – Гора была там.
– Пойдемте, я покажу вам, – предложила мне моя попутчица по автобусу.
Во дворе маслобойки я снова встретил уже знакомую мне белую курицу – она по-прежнему копалась в пыли и в песке.
– Здесь пахнет молоком и сыром, совсем как у Тевье-молочника. – За все время, что я здесь, я впервые услышал еврейскую речь. – Зачем вы так расспрашивали о стоявшей здесь некогда горе?
Я уже понимаю, что от горы до облаков было довольно далеко. Но мягкий еврейский с украинским акцентом говор моей новой знакомой помогает мне мысленно увидеть давно уже срытую гору. Взбираюсь на ее вершину, достигавшую чуть ли не до облаков, и произношу чудодейственное заклинание из романа «С ярмарки»:
– «Кто знает о нем, кто слышал о нем – пусть отзовется!..»
Перевод автора.