Текст книги "Избранное"
Автор книги: Самуил Гордон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 45 страниц)
НОВЕЛЛЫ
БРАТЬЯ
1
Зимой у Мейлаха Рубинчика пустовали две комнаты. Он с удовольствием сдал бы их кому-нибудь, но нет в деревне охотников комнаты снимать – у всех свои дома. Приходилось на зиму закрывать обе комнаты. Зачем отапливать такие хоромы? Для них с Зелдой более чем достаточно одной комнаты с кухней. Зато когда наступало лето и к нему приезжали в гости дети со своими семьями, Мейлах не знал, куда деваться от тесноты, – хоть снимай на стороне две-три комнаты. Выручал фруктовый садишко при доме; гости спали под зелеными ветвями молодых вишен – их посадил Мейлах еще в первый год своего переселения. По вечерам у него в доме бывало шумно, весело – как на свадьбе. А он сам, столяр Мейлах Рубинчик, выглядел самым почетным сватом.
…А теперь вот уже третий месяц, как в его доме поселили все оставшиеся еврейские семьи. И никто не жалуется на тесноту. О том, чтобы убрать мебель, Мейлаху уже не приходится думать: немцы давно вывезли из дома все, что было. Когда наступала ночь, детей укладывали на голом полу, а взрослые забирались в пустой сарай и там коротали ночи. Люди стояли безмолвно, прислонившись к стенам. Стояли с закрытыми глазами. Малейший шорох за дверьми – и все вздрагивали, будто чувствуя у горла холод отточенного ножа. Ночи пока что проходили спокойно. Каждый сознавал, что исключением они не будут, что их ждет та же участь, что и всех, и все же не теряли надежды. Хотелось верить, что тем все и кончится. Мало ли горя пришлось пережить за эти несколько месяцев? Если бы не эта надежда, можно бы с ума сойти.
Осенью, когда пришли немцы, и зимой все жили в своих домах. А нынешним летом всех заперли в доме Мейлаха Рубинчика и никого из русских соседей к этому дому близко не подпускали. Корки хлеба больным и обессиленным людям нельзя было передать. И если бы не Василий, пленники давно бы умерли с голоду.
Среди ночи Василий Терентьев пробирался сюда. Он приносил несколько караваев хлеба, молока для отощавших ребятишек, иной раз горшок сваренных початков кукурузы. И не уходил, пока люди не поедят.
– Думаете, нам кусок в горло лезет, – говорил Василий Терентьев, щуря покрасневшие глаза. – Ведь не люди – тени ходят… Да что поделаешь? Крепиться надо! Даст бог, наши вернутся, и снова будем жить вместе, как жили. Каждый в своем доме…
– Кто теперь о домах думает… Эх, Василий, Василий, посмотрел бы ты на детишек… Жизнь немила становится, как поглядишь на них…
В углу послышался сдавленный плач мужчины.
– Детей разбудите! – рассердился Мейлах. – Хотите, чтобы фашисты услыхали наш плач?
Мытарства и страдания не сломили бодрости Мейлаха Рубинчика. Бодрость была теперь величайшим его достоянием. Она нужна была не только ему самому, но и дочерям его и невесткам, которые прошлым летом приехали сюда в гости и застряли вместе с детьми. За эту бодрость все были ему благодарны. И, словно сговорившись, все, даже его полуослепшая Зелда, не говорили ему о том, что он, Мейлах, за последнее время стариком стал. Исчезла живость глаз, борода стала белой, и ходить он начал как-то странно, словно под ногами у него была не земля, а вода, покрытая тонким льдом.
Когда все жаловались, Мейлах Рубинчик молчал. Кому, собственно, мог он предъявить претензии? Фашистам?
– Почему нас не мобилизовали? Всех, до единого!
– Кого? – отвечали ему старики. – Женщин и детишек?
– Уж, казалось бы, кто-кто, но мы-то хорошо знаем, что такое погром, резня… И ведь нашлись же люди, которые имели возможность эвакуироваться, а остались здесь. Не верили, что фашисты окажутся такими… Кто мог ждать этого, кто?
В сарае было темно и душно, как перед дождем. Время от времени люди через щели смотрели на звездное небо и тяжело вздыхали:
– Нет, не светает. Ночь тянется, как год. И день тоже. Доколе, господи! Сил больше нет…
Усталость давала себя знать. Постепенно все задремали, по-прежнему стоя. И сразу же раздался крик:
– На работу!
И так каждый раз. В один и тот же час, когда в небе было еще полно звезд, всех выгоняли из дому. Женщины несли на руках спящих детей, а те, кто помоложе, вели под руку стариков и больных. По обе стороны колонны шли немецкие караульные.
От темна до темна работали в поле: мужчины на лобогрейках, женщины вязали снопы, а дети пропалывали хлопковые поля. Младенцы лежали на земле; голодные, измученные от плача, они к концу дня затихали и смотрели заплаканными глазенками в далекое голубое небо.
Мейлах Рубинчик наравне со всеми покидал дом и до колхозного двора шел со всей колонной. Он вел под руку обессилевшую жену. Рядом шли его дочери и невестки с внуками. Возле колхозного двора он тихо прощался с ними и уходил к себе в столярную мастерскую. Ему было приказано работать по специальности. В степи евреи работали отдельно от русских соседей, но для Мейлаха было сделано исключение. Ему разрешили столярничать с Василием Терентьевым.
Василий Терентьев, человек уже пожилой, но еще крепкий, до войны держался в стороне от людей и был очень скуп на слово. Теперь его не узнать. Он старался каждого утешить, приободрить.
– Ну, чего слыхать? – этим вопросом он каждое утро встречал Мейлаха.
– Скверно, Василий, скверно! – отвечал Мейлах. – Сил больше нет… Но надо крепиться…
2
Среди лета, когда наливаются соками виноградники и цветет хлопок, в самую страдную пору, евреев вдруг перестали гонять на работу.
– Что бы это значило? – спрашивали люди друг у друга.
И каждый про себя высказывал предположения, одно другого страшнее.
В эти дни Мейлаху Рубинчику не давали покоя:
– Ведь вы же наш единственный посредник… Что говорят?
– Что говорит Василий?
Чем мог утешить их Мейлах? Он снова и снова повторял то, что слышал от Василия Терентьева:
– Похоже, что всех нас вывезут. Куда именно – трудно сказать. Ходят слухи, что аж в Польшу…
Одного только Мейлаха допустили к работе. Он и Василий получили приказ – привести в полный порядок возы, мажары, телеги и упряжь. Из этого они заключили, что собираются везти евреев. До сих пор Мейлах не переставал проклинать себя за то, что вынужден работать на гитлеровцев. Сейчас он утешал себя тем, что работает у них, но не на них. Он трудится для того, чтобы детям и слабосильным не пришлось тащиться пешком в такую даль.
Стояли знойные, солнечные дни. Земля трескалась от жары. Немцы, расквартированные в деревне, прятались в тени садов и прикладывали мокрые полотенца ко лбу. Рубинчик не чувствовал жары. Каждая минута была у него на счету. Еще до того как солнце выплывало из-за гор, он успевал надеть новые колеса на мажару и уже лез под другой воз, чтобы посмотреть, какая там требуется починка.
В одно такое утро Мейлах услыхал шум проехавшей машины. Все, кто был на колхозном дворе, разбежались. Стало совсем тихо.
И вдруг…
Мейлах не мог понять, что с ним произошло: то ли тело перестало слушаться, то ли земля его держит. Он не мог сдвинуться с места. Несколько минут лежал без движения под возом и смотрел, как из грузовика, остановившегося возле его сада, выпрыгнули вооруженные солдаты и стали выгонять людей из дому. Ему показалось, что он слышит крики своих внучат. И, будто сама земля его толкнула, Мейлах сорвался с места.
– Куда?! – остановил его Василий Терентьев. – Куда ты бежишь? Разве ты можешь чем-нибудь помочь?
– Куда их гонят, Василий?
Терентьев отвернулся и замолчал.
– Куда? Что они собираются с ними делать? – И седой как лунь Мейлах припал к плечу Василия.
Терентьев силой втолкнул Рубинчика в мастерскую, втащил его на чердак и там спрятал.
– И чтоб ни звука не слыхать было! Если не хочешь погубить и себя, и меня… Слышишь, Мейлах, ни звука…
Василий сошел вниз.
Мейлах лежал скрючившись, затаив дыхание. Он чувствовал на себе горячие лучи солнца, и тем не менее ему было страшно холодно. Зуб на зуб не попадал. Когда стихали крики, он слышал, как шумит рубанок. Мейлаху казалось, что рубанок ходит по его телу. Снова послышались крики.
– Прости меня, Зелда, простите меня, дорогие мои внуки и дочери, – тихо шептал Мейлах. – Простите меня, люди, за то, что я не с вами. Один бог знает, что не моя в том вина. Мужайтесь! Не теряйте надежды! Придет время, мы вернемся сюда.
Крики и вопли постепенно удалялись. Стало так тихо, что, если бы не рубанок Василия, можно было бы, казалось, услыхать, как шуршат стружками лучи солнца… Людей, по-видимому, уже увезли из деревни. Он остался здесь один. Вдруг послышались ружейные выстрелы и отчаянные крики.
Мейлах выскочил из своего укрытия и припал к окошку. Потом подбежал к противоположной стене, оторвал доску и, словно получив удар в грудь, отскочил. Но и с закрытыми глазами он видел баштан, по другую сторону которого сейчас убивали его внуков и дочерей…
Василий испугался, увидав его глаза. Он схватил Мейлаха за руку и стал уговаривать:
– Иди обратно! Сию минуту обратно!
– Пустите меня к Зелде! Ведь она меня ждет…
– Где? Кто ждет? Не узнаешь меня, Мейлах?
– А?
– Узнал? Ведь это же я, Василий.
– Василий? Ты? Всех?.. Василий?
Снова Мейлах лежал на чердаке и прислушивался к тишине, мертвой как на кладбище после похорон. Прошел час, может быть больше, а до сознания все еще не доходило, что же произошло. Еще сегодня утром, до ухода на работу, он видел свою Зелду, говорил с ней. Сегодня он держал на руках своих внуков, гладил их головки. Неужели он их больше не увидит? И кажется ему, что за время, которое он провел здесь, погиб весь мир. Что будет делать он один на всем свете?
Чтобы хоть на секунду остановить стремительный бег мыслей, он стал прислушиваться к взвизгиванию рубанка. И вдруг услыхал внизу шум. Кто-то назвал его имя. Это пришли за ним. Он слышал, как Василий ответил:
– Чего меня спрашивать? Откуда мне знать? Его сегодня здесь не было.
– Будем искать. И если найдем…
Затихло. Снова слышен шум рубанка. Сколько это будет продолжаться? Кончится когда-нибудь сегодняшний день?
– Во ист дер юде?[21]21
Где еврей? (нем.)
[Закрыть]
Опять пришли за ним. Кричат на Василия. Он отвечает, как прежде:
– Почем я знаю, где он? Его сегодня здесь не было.
– Не скажешь где – расстреляем!
Мейлах слышит, как кто-то упал. Доносятся глухие удары. Это бьют Василия. Мейлаху хочется крикнуть: «Оставьте его! Вот я!» Но у него не ворочается язык, губы точно срослись.
Наконец становится тихо.
Снова Мейлах приник к окошку. Посреди улицы стоял Василий Терентьев, а против него с нацеленными винтовками – фашисты.
– Не стреляйте! Я здесь! Подождите, не стреляйте!
Взлохмаченный, с обезумевшими глазами, подбежал Мейлах к Василию и заслонил его собою.
Долговязый немецкий офицер ударил Мейлаха кулаком по голове и обратился к Василию:
– Ты прятал этого юде? Молчишь? А может быть, ты тоже юде, братья, а? Нет, обоих мы не расстреляем. Даю вам возможность самим определить, кто из вас должен быть расстрелян. Вы будете бороться. Кто победит, тому будет дарована жизнь. Победителей мы не убиваем.
Василий и Мейлах повернулись лицом друг к другу. Их взгляды встретились.
– Отказываетесь выполнять приказ? Ну, мы и не таких заставляли!
И распорядился доставить сюда бричку и упряжь. Мейлаха и Василия запрягли в бричку.
– Кто упадет первым, тот будет расстрелян.
В бричку сел офицер, туго натянул вожжи и огрел кнутом сначала Мейлаха, потом Василия:
– Но!
Бричка двинулась с места.
Мейлах и Василий бежали вдоль длинной улицы, мимо домов, мимо баштана, в открытое поле. Позади клубилась пыль, щелкал кнут, въедавшийся в тело, а навстречу несся свежий ветер. День был уже на исходе, но солнце все еще стояло высоко в небе. Мейлах стал понемногу отставать. Хотелось перевести дыхание, но в ту же секунду он чувствовал удар кнутом по исхлестанному телу и продолжал бежать.
– Не могу больше, – прошептал он Василию, – падаю, Василий!
– И я с ног валюсь. Но нужно еще приналечь. Уже немного осталось. Вот он, колодец!
Мейлах прибавил шагу. Теперь некого было стыдиться… Он не слышал криков офицера, не чувствовал ударов бича. Он из последних сил бежал к колодцу.
Еще в первое лето, когда люди поселились в этих местах, вырыли глубокую яму, потом ее расширяли и углубляли – искали воду. Но воды здесь не оказалось. Яму не зарывали. К этой яме из последних сил тащили бричку запряженные Мейлах Рубинчик и Василий Терентьев.
В последнюю секунду Мейлах поднял голову к солнечной вышине и в то же мгновение почувствовал, что ноги его отделились от земли.
Он и Василий летели вниз, вместе с ними туда летел гитлеровский офицер.
Перевод М. Шамбадала.
ДОМОЙ
Стоя в дверях захолустного вокзальчика, я вдруг услышал вдали голос:
– Гей, цоб-цобе! А ну, Фиалка, не балуй! Мать и так за тебя отдувается, а ты еще тут свои штучки выкидываешь. Цо-бе!
В той стороне, где раздавался голос, ничего нельзя было разглядеть. Мешал дождь. Только было слышно, как шлепают по грязи несколько пар ног. Прошло добрых десять минут, прежде чем я увидел двух коров, тащивших крытую брезентом повозку. Сбоку шагал человек в очках – он-то и вразумлял несчастных животных, которые явно выбивались из сил. За ним плелись двое детей: мальчик лет четырнадцати – пятнадцати и девочка лет десяти. Когда подвода приблизилась, я разглядел еще одного ребенка, совсем маленького, лет четырех, который, ухватившись ручонками за край повозки, семенил сзади. Под брезентовым навесом полулежала немолодая женщина.
– Майка! Перестань вертеть задом! Цо-бе! Ведь мы уже считай что дома, в своей степи. Еще каких-нибудь сорок верст, и все. Будешь теперь пастись на лугу, как до войны.
И кнут погонщика свистнул в воздухе.
Я нагнал подводу:
– Откуда и куда?
Погонщик поглядел на меня сквозь запотевшие стекла и, словно удочку, закинул кнут за спину.
– Откуда, спрашиваете? А откуда теперь возвращается народ? Из эвакуации. А куда? Домой. Реэвакуация. Эй-эй, Фиалка, ты опять за свое! Дом почуяла, так уже и ярмо тащить неохота.
– Шимен! Шимен! – послышался из-за навеса слабый голос женщины. – Останови подводу. Я немного пройдусь, а вместо меня пусть сядет Мойшеле.
– Я, мама, не устал, – сказал малыш и, как бы в подтверждение своих слов, тут же отпустил край повозки.
– Шимен!
– Лежи, лежи, не шевелись, тебе нельзя. Поди сюда, Мойшеле, – Шимен наклонился к малышу с темными задумчивыми глазами, с насквозь промокшими кудряшками и взял его на руки. – Он у меня как раз с сорок первого… Будь он проклят, этот Гитлер!
– Как это вы позволяете такому крошке идти пешком?
– Майка с Фиалкой не потянут, им тяжело, – ответил вместо отца мальчик.
– Почему вы не поехали поездом?
– Долго рассказывать…
Только теперь я заметил, что борода у Шимена совсем седая, без единого черного волоска. Заросшее лицо выглядело измученным, щеки запали, нос заострился, очки, казалось, лишь чудом держатся на нем. Но походка у Шимена была солдатская. Прямой, как натянутая струна, он шагал наперекор дождю и ветру.
– Почему же все-таки не поездом? – повторил я.
– Это целая история…
– И вот так, пешком, вы прошли всю дорогу?
– Да, вот так, помаленьку-полегоньку, отмахали пятьсот с лишним верст.
– Пятьсот?
– Шимен, с кем ты там разговариваешь? – снова раздался голос женщины.
– Да с одним человеком. – Обратившись ко мне, Шимен тихо сказал: – Больна она, страх как больна, не дай бог никому. Прежде, до войны то есть, – продолжал он обычным голосом, – она у меня была богатырша, другой такой не сыскать во всем нашем поселке. А вот после родов заболела. Роды у нее были – врагу не пожелаешь. Ну скажите сами – можно такую больную везти поездом? Разве в поезде ей обеспечишь такой уход, как здесь, на подводе?
– Не слушайте его, – вмешалась женщина, высовывая голову из-под навеса. У нее были маленькие усталые глаза. – Вы не знаете, что это за упрямец. Сколько я его просила: Шимен, продай коров и повозку и давай поедем поездом. Нет и нет, уперся, и все. Раз я из поселка, говорит, эвакуировался со своей скотиной, стало быть, и реэвакуироваться должен, как положено порядочному хозяину. Ты, злодей, лучше бы на ребят поглядел да на самого себя. На кого ты похож! А ведь он у меня еще молодой, сорока не исполнилось.
Неожиданно коровы стали – и ни с места.
– Шимен, я слезу… Скотину тоже надо пожалеть.
– Сказано было, лежи!
Шимен поставил малыша на землю, подпер тяжелую подводу плечом и так гаркнул свое «цо-бе», словно погонял целое стадо.
Подвода тронулась.
Тем временем дождь перешел в настоящий ливень. Шимен остановил коров. Все семейство, кроме хозяина, залезло на подводу под брезент. Мы с Шименом укрылись под скирдой пшеницы. Стаскивая с ног грязные сапоги и перематывая портянки, он тяжело вздохнул, но тут же спохватился:
– Думаете, я устал? Нет, друг мой. Одно дело, когда уходишь из дома, и совсем другое, когда возвращаешься домой. Даже они, – он показал на коров, мокнущих под дождем, – даже они пошли резвей, чуть запахло степью.
По всему было видно, что сейчас он расположен поговорить, только не знает, как приступить к разговору, с чего начать.
– Да, – заметил я. – С больной женой, с маленькими детьми – и потащились в такую даль. Чего ради? Все едут поездом…
– А вот мне, мой друг, никак нельзя было, – ответил Шимен и, откинув голову, прислонился к скирде.
Несколько минут сидел молча. Могло показаться, что он заснул. Дождь все усиливался. На лужах вздувались пузыри – верный признак, что зарядило надолго.
– Ай-яй-яй… и льет, и льет, а к чему он теперь, – проговорил Шимен, словно про себя.
– Да уж, поездка в такую погоду – удовольствие небольшое.
Шимен как-то странно на меня покосился.
– Я, мой друг, не наемный возчик. Это возчик беспокоится о дороге, а крестьянина беспокоит посев. В такой дождь сеять нельзя.
Он повернулся ко мне лицом и вдруг без всяких вступлений начал рассказывать:
– Я, надо вам знать, потомственный крестьянин. Из старых херсонских колонистов. В Крым приехал лет за пять до войны. Шурин мой меня туда вызвал. Написал, что живется ему – дай бог всякому. Правду шурин написал, и нам жилось там хорошо. Я приехал почти с пустыми руками, а за каких-нибудь два года стал, можно сказать, хозяином.
Когда началась война, – продолжал он, помолчав, – меня вызвал председатель и говорит: «Шимен, мы тебе поручаем скотину и лошадей, надо их переправить через пролив». Ладно. Скотина так скотина. Иаков, наш праотец, тоже был пастухом. Посадил я жену с детьми на воз, к возу привязал свою коровенку, и пустились мы в путь-дорогу. Из Керчи выбрались благополучно и остановились в кубанской станице Буховецк. Только принялись было за работу, как нас нагнала «добрая весть»: немец идет! Снова собрались, гоним стадо дальше. Тут, в дороге, оно и приключилось. Худо ей стало, моей благоверной. На девятом месяце была. Ох, друг мой, что вам сказать… Пришлось повернуть обратно. Еле-еле дотащились до Первомайска, от Буховецка верст восемнадцать будет, а на другой день моя Шейна родила. Честь имею поздравить с новорожденным сынком! Мальчонке и недели не исполнилось, а он уже знал, что такое исход. Что делать, куда податься, немец-то уже в Буховецке!
«Семен, – говорят мне казаки, – оставайся-ка у нас в станице. Одну еврейскую семью мы уж как-нибудь спрячем». И я остался.
Шимен поежился, словно от холода, и, вздохнув, теснее прижался к скирде.
– Каждый день, чуть рассветет, мы с моим старшим уходили далеко-далеко в поле, пасли овец. Часто и ночевать там оставались. Жену с младшими детишками прятали в станице. Случалось, и неделя пройдет, а я не знаю, живы они, нет ли, и они не знают, живы ли мы. Так вот и жили со дня на день. Вскоре мы услышали, что всех евреев расстреливают…
Сколько же это крымских евреев-земледельцев погубил Гитлер! Не успели убежать. Нас он тоже наверняка прикончил бы, не будешь же прятаться всю жизнь. Но нам повезло. Через два с лишним месяца Красная Армия снова заняла Кубань.
Шимен снял очки и вытер повлажневшие глаза.
– Поверите ли, когда наши пришли в станицу, не было солдата, который увидел бы Мойшеле и не взял его на руки. Вы бы поглядели, как они его тискали, миловали-целовали и ревели над ним, точно это сын родной нашелся.
Словом, ожили мы. Казаки дали нам неплохую квартиру. Майка, моя крымчанка, в феврале благополучно принесла телочку – я назвал ее Фиалкой. Хлеба у нас было вдоволь, потому что я себя не жалел, работал не покладая рук. Но не думайте, что из-за одного заработка. Я перед нашей армией в неоплатном долгу.
Ну вот, а когда освободили Крым, жена мне и говорит: «Шимен, я хочу домой». – «Чудачка, – я ей говорю, – а чем тебе здесь плохо?» – «Пусть будет хуже, пусть кусок сухого хлеба раз в день, лишь бы дома».
Короче, она отправила письмо, и нам прислали вызов. Было это позапрошлой зимой. Но зимой ведь в дорогу не пустишься, верно? Я отложил на весну. А тут совхоз, где я работал, взял с меня слово, что я останусь до конца уборки. Вообще, надо вам сказать, нам, крымским евреям-земледельцам, не так просто было реэвакуироваться – какой колхоз или совхоз захочет отпустить хорошего хлебороба?
Тут Шимен встал и, несмотря на дождь, направился к подводе. Досказывал он уже на ходу:
– Стали собираться, а тут такая история. Шейна-то моя больна. Поездом ехать – не меньше трех пересадок. Легко это, а? Вот вам первое. Теперь другое: у меня осталась колхозная повозка, не бросать же ее. Ну и третье: свои две коровы – это что, пустяки? Да обе крымские, а теперь такие на вес золота. Гитлер-то кругом весь скот повырезал, стало быть, надо откуда-то привозить, а корова из другой местности когда еще привыкнет к нашему климату, так что проку от нее мало. Словом, думал я, думал и решил: запрягу-ка я их обеих, мать и дочь, Майку с Фиалкой, в эту повозку, и дело с концом. Вот уже месяц, как мы в пути. Пятьсот верст прошагали. Еще день, может, два, и мы дома. Думаете, я не знаю, что меня там ждет? Одни голые стены. Но когда у тебя в хлеву стоит собственная скотинка, значит, хватит и на одежонку, и на мебель, а понадобится соседу молока для детишек, тоже не откажем. Где бы мы ни проезжали, в любой деревне, в любом поселке, везде на меня показывали пальцем: «Вот это настоящий хозяин!» А теперь скажите сами – разве ради этого одного не стоило проделать такую дорогу?
* * *
Примерно недели через две мне пришлось побывать в одной из крымских деревень.
Осень. Полуденный час. На солнце тепло, в тени прохладно. Шагая по длинной деревенской улице, я неожиданно встретил Шимена. Он тащил на спине мешок мякины. Увидев меня, остановился. Сквозь очки мне улыбались черные веселые глаза.
– Ну, как дела?
– Идут дела, идут, – ответил Шимен. – Вон видите дом с зелеными ставнями? Знаете что? Подождите меня, я мигом, только мешок в конюшню занесу. Конюх я.
Через несколько минут Шимен ввел меня к себе во двор.
Посреди двора, под молодыми абрикосовыми деревцами, его жена, сидя на низкой скамеечке, доила Майку. Вторая корова, Фиалка, стояла задрав хвост, словно готовясь пуститься в пляс, и с довольным видом оглядывалась по сторонам.
– Ой, плохо бы нам пришлось, если б не его упрямство, – сказала мне женщина. – Сами понимаете, покупать молоко…
Мы вошли в дом. Голые стены, ни кровати, ни скамьи.
– Присаживайтесь, товарищ, – кивнул мне Шимен на подоконник. Сам он примостился рядом на чурбаке. – Все это пустяки, мой друг, – сказал он бодро. – Дом родной – вот что главное для человека. Как там говорится в наших молитвах? «Ашрей йошвей вейсехо». «Благо тому, у кого есть дом».
Перевод Т. Лурье.