Текст книги "Земная оболочка"
Автор книги: Прайс Рейнолдс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 46 страниц)
Поднявшись по зеленому склону, Форрест остановился, повернувшись лицом к лежащей внизу долине. Заслонив рукой глаза от солнца, он сказал:
– Листьям пора бы вполне развиться. – Было 15 мая, тихий воскресный день.
Ближайшее дерево находилось от них метрах в четырехстах – во дворе у Хэт. Кеннерли внимательно вгляделся в него, подставив лицо солнцу.
– У этого не разовьются, – сказал он. – Да оно все равно засыхает.
– Отчего это? – спросил Форрест.
Кеннерли прочертил длинным белым пальцем воздух, словно провел по коре – от кроны до корней.
– Лучше срубите его завтра же. От него все другие пропадут.
– Отчего это? – повторил Форрест.
– Заражено, – ответил Кеннерли. – Волосистая тля.
– Скажите об этом Хэт, когда мы вернемся.
– А тут все не ваше? – спросил Кеннерли, описав рукой полукруг.
– Нет, моей сестры, – ответил Форрест.
– Но когда-нибудь будет ваше?
– Нет, что вы. Отойдет ее сыновьям. Все это досталось ей от мужа.
– А где же мейфилдовские владения?
Форрест посмотрел вдаль, затем указал на холмы на противоположном берегу речки. Для нормального зрения ничем не примечательные зеленые холмы.
Но Кеннерли, вглядевшись, сказал:
– Это не кладбище ли?
– Да, – ответил Форрест. – Там похоронена моя мать. Это их семейное кладбище. А дом разрушен.
– Как была ее фамилия? – спросил Кеннерли. – Ведь не Мейфилд же.
– Гудвин, – ответил Форрест. – Анна Гудвин.
Кеннерли продолжал внимательно вглядываться в противоположный берег. Форрест посмотрел туда же. Он прищурился, напряг зрение, но разглядеть могил так и не смог, хотя среди учеников ходили легенды о его зоркости.
Но тут к нему повернулся Кеннерли.
– А что здесь вашего? – спросил он.
– Простите? – переспросил с улыбкой Форрест.
Кеннерли обвел рукой открывавшийся им пейзаж.
– Что принадлежит вам из всего этого?
Уж что-что, а дом-то Форрест видел – при ярком солнечном свете крыша казалась черной – видел пятно на карнизе как раз над комнатой, где сейчас Ева собирала вещи и укладывала их в чемодан, уничтожая последние следы своего присутствия. Она ничего не принесла в этот дом кроме одежды, в которой переступила его порог, и своего полного жизни тела, трепещущего надеждой и стремлениями. Эти надежды и стремления она вкладывала теперь в ребенка, которого заберет с собой, оставив ему… Что оставив? На ум пришла только тиковая перина на их двуспальной кровати, которую они перевернули, чтобы потемневшие пятна крови приходились вниз – подсохшие, заскорузлые пятна ее крови. Только и всего, подумал он. Но Кеннерли он ответил:
– Ваша сестра и ваш племянник. Кое-какие книги и записки. Одежда.
Кеннерли улыбнулся – впервые после того, как сошел с поезда минувшим вечером.
– Выходит, хорошо, что вы так любите читать. – Обогнав Форреста, он полез дальше вверх по склону.
– У вас есть еще сорок пять минут. Погуляйте один. А я пойду домой. Может, Еве понадоблюсь.
– Не понадобитесь, – сказал Кеннерли.
– И тем не менее… – ответил Форрест. Он начал уже спускаться и смотрел себе под ноги; склон был неровный, каменистый. Потому он и не видел того, что мог легко увидеть каждый: в окне спальни, защищенная от солнца козырьком крыши, стояла одетая и готовая к отъезду Ева; глаза ее, минуя Форреста, смотрели прямо в глаза Кеннерли (оба спокойные, чуть ли не улыбающиеся), на руках у нее Роб, туго спеленатый, накормленный, сонный – кокон, каждой клеточкой уже творящий свою собственную жизнь, готовящийся расцвести для матери – для нее одной.
3
Ночью Хэт приснился ее покойный муж Джеймс – пришел он тихий и сдержанный, как в жизни, как в редких сновидениях; подобно большинству ее снов, этот просто воспроизводил однажды пережитое. Во сне она лежала на их двуспальной кровати, но одна. Совсем еще юная, шестнадцатилетняя. Он был старше – тридцатилетний. Они только что поженились; ее мать умерла за три недели до этого, и ей нужен был кто-то, кто заботился бы о ней и о ее брате Форресте. Кровать, на которой она лежала в ожидании, находилась в доме Джеймса; в ней прежде спал Джеймс со своей первой женой, умершей восемь месяцев назад. Чего же, собственно, она ждала? Кое-что она знала от школьных подруг, от негров и отчасти надеялась, что все это так и будет, только никак не могла представить себя за этим сложным занятием – ей казалось, что она слишком худая и нескладная. Да и на то, чтоб Джеймс оказался хорошим учителем, рассчитывать было трудно: детей у него никогда не было (дом был пуст, и только на чердаке, в одной из комнаток, спал Форрест). Жена Джеймса умерла от рака груди – обе груди ее были изъедены – пожирая их, рак полз прямо к сердцу, а потом вгрызся и в него.
И все-таки, лежа здесь, в теплой постели, Хэт считала себя в безопасности: прожитая коротенькая жизнь не научила ее бояться окружающего мира, подозревать, будто он только и ждет, как бы подобраться к ней и уничтожить. Ничто не внушало ей таких мыслей: ни исчезновение отца, ни сломленность матери, ни постоянная тоска брата. Джеймс начищал ботинки при свете единственной лампы. Сперва свои, потом ее. Напрасно! Ее ботинки расползлись безнадежно. Но она ничего ему не сказала. Пусть себе старается хоть всю ночь – было девять часов. Всю ночь до самого утра. Тогда она встанет, приготовит ему завтрак и выпроводит на работу. Он работал фрахтовщиком на железнодорожной станции. Но он кончил, аккуратно сложил тряпочку, которой наводил глянец, уложил в ящичек вместе с сапожными щетками и посмотрел на нее. Встретив ее взгляд, он сказал: «Сходи к Форресту». Он сказал это ласково, и она даже вздрогнула от радости, что можно уйти, только никак не могла понять, с чего бы это. «Зачем?» – спросила она. «Он плачет», – ответил Джеймс. Она прислушалась, – сверху не доносилось ни звука. «Да нет, не плачет», – сказала она, но тут же подумала: «Так, пожалуй, и не уйдешь никуда». – «По-моему, я не ошибаюсь, поди сама посмотри», – сказал Джеймс. Он встал и начал расстегивать сорочку. Тогда она вылезла из постели и прямо в ночной рубашке – халата у нее не было – пошла наверх. Во сне она проделала весь путь в темноте: длинный коридор, крутая лесенка на чердак, но, несмотря на то что дом был чужой и неосвещенный, шла она уверенно, потому что впереди ее ждал Форрест – единственное, что у нее оставалось в жизни. Она уверенно ступала босыми ногами (ночных туфель у нее тоже не было). И оказалось, что зря. Форреста в комнате не было – ни плачущего, ни спящего. Она подошла к его узкой кровати, ощупала ее всю – не тронута. Она сама в тот день постелила ему чистые простыни, а он ушел, не прикоснувшись к ним, – усталый, всеми брошенный и всех бросивший.
Хэт сделала усилие и проснулась, поймав себя на том, что действительно шарит руками по собственной постели в поисках младшего брата. Она прислушалась – только старый Джеймсов дом потрескивал и покряхтывал в темноте, да в открытое окно доносился плачущий голос козодоя: на что он жалуется? Она встала, надела туфли и, как в тот раз, без халата, пошла к комнате Евы и Форреста (сыновья спали крепким сном на чердаке). К ее удивлению, дверь оказалась открытой – Форрест с детства всегда спал с плотно притворенной дверью – даже в жаркие августовские ночи закрывался от сквозняков. Наверное, берег свои тайны. Как и во сне, ее обступала темнота, она остановилась на пороге, всматриваясь, лежит ли он в кровати. Но глаза ее никого не обнаружили – тьма была непроглядная. Тогда она окликнула его, не понижая голоса, как будто это было днем, а не глубокой ночью. Никто не отозвался. Она подошла к кровати, протянула руку и нащупала холодную железную сетку. Ни одеяла, ни человека, ни матраца – ничего.
Она распрямилась и передернула плечами, охваченная страхом, подобного которому не испытывала вот уже двадцать лет, – страхом из сна.
Чтобы разогнать его, она глотнула побольше воздуха, и тут впервые до нее дошел удушливый запах гари. Он проникал в комнату через приоткрытое окно. Хэт стояла у кровати на тряпичном коврике, связанном Евой, и думала: «Я никогда ничего не сделала, чтобы помочь ему. Никогда! Да он и не просил почти. Но, что бы он ни задумал, что бы сейчас ни предпринял – пусть это будет наказанием мне, справедливым и заслуженным». Затем она подошла к приоткрытому окну, выглянула наружу и увидела при свете костра Форреста, все еще в парадном костюме, который заталкивал шестом в огонь остатки перины. Лицо Хэт ожег запах тлеющих перьев и страх, ей стало жутко, когда она представила себе выражение лица брата, стоящего внизу, сумрачного и покинутого.
Но, сдвинувшись наконец с места, она не побежала во двор, а вернулась в свою комнату, в свою постель. Если он задумал спалить дом вместе с ней и спящими сыновьями Джеймса, она не станет мешать ему.
Ничего подобного, разумеется, не произошло. Когда на рассвете она спустилась вниз (немного поспав тревожным, но без сновидений сном), он ждал ее в кухне, умытый, голодный, хотя и не слишком разговорчивый; и до конца своих дней Хэт никогда ни словом не обмолвилась о том случае, не заикнулась об исчезнувшей перине, восприняв ту ночь как приговор, вынесенный и приведенный в исполнение.
4
Вечером на второй день после приезда домой, когда все поужинали, Ева, отказавшись от Рининой помощи, позвала наверх Сильви и показала ей, как переставить мебель в комнате, чтобы там уместилась колыбелька и ее сундучок (вернее, сундучок Хэт, принадлежавший когда-то Джеймсу Шортеру). Это была задняя комнатка, в которой прошло их с Риной детство. Рина предложила и теперь поселиться вместе, и в первую ночь они устроились там все втроем, но в результате никто не спал – Роб от усталости, Рина от растущей отчужденности, Ева от облегчения. Поэтому утром Ева сказала, что переберется в нижнюю гостиную, поставив там временно кровать (гостиной пользовались обычно только на рождество). Но Рина решительно воспротивилась. А когда Ева стала добиваться – почему? повернулась и сказала:
– Ладно. Позови Сильви, пусть она проветрит ее для тебя. Только имей в виду, мама после смерти пролежала там два дня, пока оттаивали землю и копали могилу. Ну, зови Сильви.
Ева прикусила язык, пошла наверх и занялась ребенком. Через полчаса пришла Рина и сказала:
– Вы с Робом останетесь здесь. Я временно перейду к Кеннерли.
Ева поблагодарила ее.
Сделав все, что от нее требовалось, Сильви собралась уходить, и Ева спросила ее:
– Неужели вы вдвоем не смогли остановить ее, Сильви?
Сильви потупилась:
– Нет, барышня!
– Вы не поняли, что она задумала? – спросила Ева.
– Я поняла, барышня. Поняла еще за два дня до этого, как только принесла ей ваше письмо.
– Письмо было от Форреста – от мистера Мейфилда, Сильви.
– Да, барышня! И я поняла.
– Каким образом?
– Я ж ее всю жизнь знала. Как же мне было не понять.
– И ты никому не сказала?
Сильви посмотрела ей прямо в глаза.
– Нет, барышня.
– Но почему же? Объясни, Сильви.
– Она была в своем праве, Ева. Ты-то могла б это понять. Ты со своим правом взяла да и уехала; а она тебя отблагодарила.
– Откуда ты все это знаешь? Она тебе что-нибудь говорила?
Сильви помолчала:
– Нет, барышня. Но я умела за ней замечать. Я поняла.
Ева села на свою постель. Роб посапывал рядом.
– Я тебя не поблагодарила, – проговорила Сильви.
– За что? – спросила Ева в недоумении.
– За золотую монету, которую ты мне прислала.
Ева кивнула.
– Береги ее. Другой уж не будет.
– Я ее истратила – на зубы, – сказала Сильви. Растянув толстые лиловатые губы, она обнажила зубы, даже в сумерках сверкнув золотом. Один клык литого золота. Не закрывая рта, она сделала шаг к Еве, чтобы дать ей возможность рассмотреть получше, но широко растянутые губы ее не улыбались.
В дверях появилась Рина.
– Все в порядке?
– Все, – ответила Ева, указывая на Сильви.
– Тогда, Сильви, ступай и вымой ноги папе, – сказала Рина.
– Слушаю, барышня! – Сильви ушла.
Рина подошла к колыбельке и, не нагибаясь, посмотрела на спящего Роба.
– Вылитый отец, – сказала она.
– Вылитый, – подтвердила Ева, продолжая сидеть. – Пожалуйста, только не разбуди его, Рина. А то потом не укачаешь.
Рина повернулась к ней и, не понижая голоса, сказала:
– А почему бы и нет? У него ведь не так много времени на знакомство с одной половиной своей родни. Что ж, он так все его и проспит?
– Не проспит, – сказала Ева. – Времени у него достаточно. – Она откинулась и легла поперек кровати.
Рина подошла к столу и зажгла лампу – с детства знакомую керосиновую лампу, стекло которой обе они еще девочками чистили бесчисленное количество раз и ни разу не разбили. Она открутила фитиль, проверила, не дымит ли, и, повернувшись к Еве, вытащила из кармана черного домашнего платья конверт.
Ева попробовала заглянуть Рине в глаза, разгадать их выражение; в голове мелькнуло: «Она переросла меня. Ей пришлось хуже, чем мне. Теперь отец по праву достался ей». Однако разглядеть она ничего не смогла – лампа освещала лишь крепкие Ринины запястья, ее протянутую руку.
– Клянусь, я его не читала. Оно не было запечатано, но я хранила его для тебя. – Руку она протягивала, однако сама не двигалась с места. Это Ева должна сделать движение навстречу, должна принять.
Ева встала. Даже заслоняя спиной свет лампы, она могла различить на конверте крупный мужской почерк матери.
Рина держала его так, словно не хотела отдавать. Ева прочитала: «Рина, если цель моя будет достигнута, отдай это письмо Еве – в собственные руки».
В собственные руки оно и было передано.
– Только помни, пожалуйста, Ева, – сказала Рина, – я всего лишь исполняю свой долг.
– Постараюсь не забыть, – сказала Ева. Письмо было у нее, но она продолжала держать его на вытянутой руке, словно вдруг состарилась и стала дальнозоркой.
– Она не пишет, когда тебе следует прочесть его, – сказала Рина. – Может, подожди, вот окрепнешь немного.
– Может, я никогда не окрепну, – возразила Ева, – особенно если ждать. – Она снова села с конвертом в руке – пока что он касался лишь ее пальцев.
Рина протянула руку к сестре.
– Дай, я сохраню его. С ним ничего не случится. Я немного поторопилась.
– Нет, – сказала Ева. Она в упор смотрела на Рину, вчитываясь в выражение ее лица. – Ты прекрасно рассчитала, когда его принести, чтобы удовлетворить свое желание – прикончить меня. Так, по крайней мере, не ври, будь любезна.
– Наверное, она просто хотела попрощаться с тобой, – сказала Рина.
– Прошу тебя, уйди, – сказала Ева.
Рина молча вышла и спустилась вниз по лестнице.
Ева посидела какое-то время, прикидывая в уме, нельзя ли как-то избежать надвигающегося испытания. Можно поднести конверт к лампе и поджечь, а потом выкинуть в окошко – на железную крышу пристройки, пусть догорает там. Можно, как сказала Рина, подождать, пока она окрепнет. Можно пойти к отцу, отдать письмо ему – пусть решает. Нет! На конверте стояло ее имя. За все то, что она отняла у матери, уж этим-то она могла заплатить – простым вниманием. Она положила конверт на край постели, затем встала, подошла к колыбельке и склонилась над ней: мальчик лежал погруженный в глубокий сон – лицом к стене, сжатые в кулачки руки подняты к плечам, губы распущены, ротик приоткрыт, – словно его подхватило ветром и он летел – или его несло – прочь отсюда, к какой-то неведомой цели. Вылитый отец! Она знала, что тронуть его сейчас рискованно – проснется и будет орать до глубокой ночи – и все же, подсунув руки под его набирающее вес тельце, она подняла его – не прижала к себе, чтоб пригреть, а просто подняла, а затем быстро шагнула к кровати и положила на середину поверх покрывала – завернутого в легкое пикейное одеяльце. Постояла, подождала – спит. Он спокойно воспринял перемещение, нисколько не обиделся на то, что его сон пытались прервать. Ее сын, настойчиво пробирающийся сквозь младенчество. Она взяла конверт, вынула сложенный вдвое листок и развернула. Затем просунула свободную руку в одеяльце, стянула с ножки Роба вязаный башмачок, взялась за нее и не выпустила, пока не кончила читать.
Ева, я полагаю, что тебя все-таки спасли и ты осталась жить. В этом случае (если мне удастся в недалеком будущем осуществить свое намерение умереть) я никогда не узнаю твоей дальнейшей судьбы. Неизвестно, где буду я и куда угодишь ты. Или – если ты выкарабкаешься и поживешь еще, может, твоя душа найдет где-нибудь приют. Вот только возможно ли это? Сыщется ли место, где такую примут? Не мне судить об этом – даже теперь. Обо мне же тебе всякий скажет, что я ушла из жизни в припадке безумия или вообще была сумасшедшей. Но мой разум никогда не был так ясен, а поступки столь разумны. Итак, мое последнее желание – сказать тебе о том, что открывается мне сейчас, на пороге смерти. Никому другому знать этого не нужно, да вряд ли и интересно; к тому же, может, я – как уже сказано – просто зря теряю время: может, тебя уже нет в живых, может, ты уже поджидаешь меня, призываешь к себе. Может, мы еще встретимся, и я выскажу тебе все там.
Здесь же я знаю одно – я не хочу жить на свете, где есть место нравственным уродам, подобным тебе. Где на протяжении одной только моей жизни произросли два таких урода. Ты не знаешь истории своего деда – моего отца, Тада Уотсона (если останешься в живых и тебе будет интересно, спроси своего бедного отца). В двух словах: он убил мою мать, затем себя, а теперь вот, в паре с тобой, добивает меня. Потому что оба вы спокойно ломали чужие жизни, единственно ради удовлетворения желаний плоти. Пищу же для плоти, мимоходом поглощаемую, находят (или ищут) лишь в другой плоти: моей матери, Форреста Мейфилда. Люди, которые в этой гнусной забаве охотно предоставляют себя в партнеры, получают по заслугам. Сострадания у меня они не вызывают. Это моя мать и твой жалкий обманутый супруг. Сожалею я лишь о том, что своим поступком причиняю горе твоему отцу, только об этом. Из всех, кого я знала, он самый сильный, самый благородный – я не знаю равных ему ни среди живых людей, ни среди литературных героев. Он знает, как я ему благодарна. Все эти годы не было дня, чтобы я не поблагодарила его вечером за все хорошее, что видела от него за день. Он найдет в себе силы перенести этот удар. Поймет, кому он предназначается, поймет, что он направлен не против него. Он может с гордостью вспоминать, что, когда после рождения детей, которых так жаждало его нежное сердце, он спросил меня – как бы я хотела устроить нашу жизнь в дальнейшем, я сказала: «Если можно, давай жить как брат с сестрой», и, хоть он не ответил мне на это словами ни тогда, ни потом, он ответил делом – трогательно перестал замечать во мне женщину. Если бы у меня нашлось для тебя хоть одно доброе пожелание, я пожелала бы, чтобы тебе было дано это оценить. Пятнадцать лет мы прожили в безгрешной любви и теперь в награду должны лицезреть твою жизнь. Любоваться, как у всех на глазах твоя распаленная плоть выслеживает и настигает жертву, не считаясь с тем, что позарилась ты на душу чистую. Нет, это выше моих сил. Я не хочу. Видеть тебя не хочу, несмотря на все твои просьбы. Моему отцу хватило благородства уйти, прежде чем я смогла поднять голову и узнать его в лицо. У тебя не хватило – по крайней мере, так обстояло дело два дня назад – ты по-прежнему стоишь под дверью нашей жизни и домогаешься, чтобы тебя впустили. Итак, Ева, я ухожу прежде тебя, с чувством, близким к гордости, с ощущением (впервые за долгое время, может быть, за всю жизнь), близким – судя по рассказам других – к настоящей радости.
Никому не показывай письма.
Твоя мать,
которая у всех бывает только одна.
Ева поняла, что ей нанесено несмываемое оскорбление. И вопрос вовсе не в том, в здравом ли уме была мать или рассудок ее помутился? Имела ли она право так больно ранить? – ответить на это можно погодя, успокоившись, а сейчас мысли ее были заняты характером нанесенных ран, их глубиной, причиненным ущербом, направлением удара, возможностью надежды на исцеление. Сильнее всего была боль в центре груди, там, где проходит грудная кость, сквозь которую прорывалось – как ей казалось – учащенное дыхание. Она выдернула из-под одеяльца руку, сжимавшую теплую ножку Роба, – ей не пришло в голову выпустить письмо, – и принялась яростно растирать себе грудь.
Она растерла ее почти до крови, и вдруг до нее донесся голос Сильви:
– Ты что, унять его не можешь? – Сильви высилась в проеме двери.
Ева подняла глаза и тут только услышала неистовый плач Роба и повернулась к нему.
Лицо у него было красное и потное. Очевидно, он орал уже давно, отчаянно дрыгая запутавшейся в одеяле ножкой.
– В чем дело? – спросила Ева, обращаясь и к Сильви, и к Робу.
– Мы снизу услышали крик. Просто ужас какой-то.
Свободной правой рукой Ева снова взялась за брыкающуюся ножку, но он вырвал ее и зашелся еще сильнее.
– Ты его на руки возьми, – сказала Сильви. – Он, наверное, голодный.
– Не может быть, – ответила Ева. – Я кормила его в шесть часов.
– А сейчас восемь, – сказала Сильви. – Так и уморить можно.
Ева сложила письмо, положила его рядом, откинула одеяльце, взяла Роба на руки и поднесла к груди. Но он не унимался. Сильви все стояла в дверях, Ева сказала:
– Чайной ложки не наберется – чем кормить, не знаю.
– У меня наберется, – сказала Сильви и вошла в полосу света.
Ева смотрела на нее во все глаза, словно в ней воплотились все загадки сегодняшнего дня, требуя ответа.
Сильви сказала:
– Есть у меня, – и, поднеся руку к полным грудям, притронулась к левой. На коричневом ситцевом платье вокруг четко обозначенного соска виднелся ободок подсохшего пятна.
Роб замолчал, только коротко всхлипывал, сунув пальчик в мягкое углубление на Евиной шее.
– Что все это значит? – спросила Ева.
Сильви указала на Роба:
– Хочешь, помогу выкормить его, если у тебя не хватает молока.
– Каким образом?
– Я в позапрошлое воскресенье родила.
– Ты? Кого же?
Все страхи Евы, казалось, затвердели, превратились в бесконечный шест, который чьи-то руки поочередно проталкивали через ее грудную клетку. Сейчас вот рука Сильви.
– Мальчика. Родился до срока. Бездыханный.
Ева собралась с силами, затем сказала:
– То есть ты хочешь сказать, что он умер? У тебя родился ребенок две недели тому назад и умер?
– Родился мертвый, – подтвердила Сильви.
– И уже похоронен?
Сильви кивнула.
– А кто отец – ты знаешь?
– Он мне денег немного дал.
– Как ты себя чувствуешь? Крови много потеряла?
– Да ничего себя чувствую. Молоко вот есть. – Она снова дотронулась до груди.
Ева сказала то, что могла бы сказать всему этому нескончаемому дню:
– Нет, я больше не могу!
Сильви сказала:
– Тебе же не выкормить его, Ева. Давай лучше я, только ты мне плати.
5
В ту самую ночь Форрест был близок с ней. Впервые с марта, впервые после свадьбы – в воображении. Он заранее с ужасом ждал, что это может произойти, и хотя провел предыдущую ночь без сна, решил заняться вечером работой: нужно было снова приучать себя к одиночеству, пусть даже недолгому. Утром Хэт приготовила ему завтрак и, дождавшись, пока он поест, сказала:
– На чердаке есть матрац, старый, но совсем целый – если, конечно, до него не добрались крысы. Ты снеси его вниз, а я проветрю.
На что он ответил:
– Это тот, который я годами обделывал?
– Нет, тот съела коза.
Она расхохоталась, а он полез на чердак и отыскал матрац, пропыленный, но целый. Разложил его на веранде, на солнце, натаскал воды, заперся в своей комнате и, прислушиваясь к крикам проснувшихся мальчишек, вымылся, побрился и усилием воли заставил себя проработать более часа – переписал стихотворение, сложившееся в голове прошлой ночью:
БОГУ ГАДЕСУ,
КОГДА ТЫ ВСТУПИШЬ В ЕГО ЦАРСТВО
Оно будет вложено в твою руку
Вот та, что Евою звалась – по имени Праматери
своей,
Которую здесь, на Земле, три быстротечных года
нежно я любил.
Прими ж ее и милостив будь к Ней!
Дай ей приют во тьме своей кромешной,
И тень пусть спит спокойно меж теней,
И вечный сон ее пусть будет безмятежным.
И только изредка, хотя бы на мгновенье,
Пусти луч света поиграть в ее кудрях,
Пока они не обратились в прах,
Пока их тоже не коснулось тленье.
Понеже кто ты, как не Смерть сама,
И, как она, игрив и постоянно молод,
Ты мрак, ты жуть и вечный холод,
Но от кудрей ее и ты сойдешь с ума.
Ее живая плоть была цветущим садом,
Где я хозяйскою рукой цветы срывал,
И уст ее нектар росою разбавлял,
И никаких других теперь мне уст не надо.
Закончив, он разорвал черновик и спрятал переписанный начисто листок в том Горация – стихи на ее смерть, какая бы смерть ни выхватила ее из жизни. А может статься, уже выхватила – из его жизни, по крайней мере. Он сошел вниз и принялся помогать племянникам, которые бились с мулом, пытаясь вспахать на нем огород. Они работали под палящим солнцем до самого обеда, поели в молчании, снова работали до наступления сумерек. Затем он вымылся, переоделся в хороший костюм и пошел в город, чтобы поспеть к разбору вечерней почты. Рассчитывать на получение какого-нибудь известия было трудно, разве только на телеграмму от Евы, но она не станет ее посылать, да он и не просил.
Тем не менее, когда оказалось, что никому писем нет – письма не было даже от полоумной золовки Хэт, которая писала несколько раз в неделю, в стремлении выяснить косвенными вопросами, что сталось с деньгами Джеймса, никогда не существовавшими, – он пошел через дорогу на вокзал и спросил у мистера Рочелла, нет ли для него телеграммы.
Нет, телеграммы не было.
Форрест уже повернулся уходить, когда черный аппарат в углу вдруг застрекотал. Он подождал, прислушиваясь напряженно, словно аппарат во всеуслышание выстукивал немудреную фразу, говорящую о надежде и любви, которая вполне могла бы предназначаться ему, знай он азбуку Морзе.
Мистер Рочелл энергично отстукал ответ, что-то записал на листке бумаги и сложил его.
– Мне по-прежнему ничего? – спросил Форрест.
– Ни слова, – сказал мистер Рочелл и улыбнулся во весь рот, впервые на памяти Форреста. – Скажите мне, что бы вы хотели услышать, заплатите четвертак, и я разошлю циркулярную телеграмму – запрос. Кто-нибудь что-нибудь да и пришлет, – если ничего другого, то пусть хоть известие о том, что в Джорджии провалился мост.
Форрест тоже улыбнулся в ответ.
– Увы, финансы не позволяют, – сказал он и вышел из здания вокзала. Прошел мимо толпившихся на перроне носильщиков (несмотря на то, что поезда не было и, по-видимому, не предвиделось) и начал спускаться по ступенькам на товарный двор, когда вдруг его окликнула какая-то негритянка:
– Мистер Форрест… – Он обернулся, обежал взглядом лица – с десяток… Винни, вот это кто. В прошлом она принадлежала семье его матери и иногда приходила помочь матери по хозяйству – когда могла или когда хотела – а придя, особенно не усердствовала.
Она встала навстречу ему – высокая, прямая, худая как щепка, бесформенное платье было сплошь покрыто английскими булавками (они вовсе не скалывали прорехи, платье было целое), так что на солнце казалось, будто она в кольчуге; носила на себе все свое богатство – унцию никеля.
– Ишь ты вырос как, – сказала она.
– И ты тоже.
– Я уже в землю расту, – она рассмеялась. Ей, наверное, было под девяносто. Она помнила, что пятьдесят ей исполнилось еще до битвы за Аппоматтокс; говорила, что высохла еще до того, как свободу дали. – Только вот не пришли еще за мной.
– И не придут, – сказал он.
– Придут – не обрадуются, – засмеялась она. – Кого встречаешь?
– Никого, просто пройтись решил.
– Ты, часом, не один ли? Я слышала, тебя окрутили?
– Окрутили, – сказал он.
– Маленькая девчоночка?
– Маленькая, – ответил он. – Но уже не девчоночка.
– Такие лучше всего, верно? Учить надо смолоду. – Теперь она не смеялась, – делилась житейской мудростью, и ее затуманенные опаловыми бельмами глаза в упор смотрели на него. – Где был?
– То есть как это где?
– Когда я последний раз тебя видела?
– Года два-три назад. Я здесь с мая. А ты где была?
– В штате Мэн, – сказала она.
– Что это тебя туда занесло? Там же можно замерзнуть насмерть.
– Я и замерзала. Потому вернулась. Ровер в Мэне. Город Августа, штат Мэн – корабли строит. Написал, приезжай – хоть помрешь в комфорте. Я там одну зиму прожила, обе ноги отморозила, ни с кем, кроме домашних, слова не сказала. Нет, лучше уж здесь помирать.
– А ты кого встречаешь? – спросил он. Он сам себе удивлялся, что не уходит от нее, – зануда старуха, мошенница, о чем с ней говорить. Вот-вот начнет клянчить деньги. И выклянчит.
– Сегодня никого. А вот завтра, если доживу, ко мне мой правнук приедет. – Она указала на сверкающие рельсы. – Пришла проверить, в порядке ли путь, чтоб с ним, не дай бог, чего не случилось.
– Это что, Ровера сын?
– Ровера, – ответила она; потом задумалась. – Господи Иисусе, – он же мой пра-пра-правнук. – Она снова засмеялась. – Я из молодых, да ранних была, как твоя девчоночка.
Он улыбнулся.
– У меня сын.
– Назвали в честь твоего отца?
– Да.
Она подумала.
– Ну, это еще не худшее, что ему могло достаться от деда.
– Не знаю. Может, отцу не так-то и плохо живется.
– Все может быть, – сказала она. – Ты-то, как я погляжу, весь в него, вылитый его портрет. Если он приедет, привести его к тебе познакомиться? Скажешь, такой ли уж он у нас умный или это только мне кажется.
До Форреста не сразу дошло, что она говорит о сыне Ровера.
– Приведи. Я живу у Хэт.
– Я знаю. А если он не приедет, сама приду. Познакомиться с твоей девчоночкой.
– Тогда придется подождать. Она сейчас уехала к своим.
– Когда она здесь, она тебя ублажает?
– Да, – ответил он.
– Нынче девки ученые пошли.
– Да.
Она рассмеялась.
И вот ночью он овладел ею, Евой, овладел не во сне, а ясно сознавая, что делает. Не с заранее обдуманным намерением; первоначально он собирался уважать ее отсутствие. «Раз она решила уехать, – неважно по какой причине и на какой срок, – я должен отпустить ее», – но лишь только дом затих, погрузился в темноту и уснул, в голове моментально возник вопрос: «Смогу ли я жить, если Ева не вернется? И в этом случае хорошо бы понять, что именно нашел я в ней, отчего поверил, будто мы стали единым целым».
Сперва ответ вылился в слова «очарование, доброта, незаменимость», – казалось бы, и все, только вслед за словами в воображении начали появляться иллюстрации. И очень скоро, как он ни боялся того, перед умственным взором встала картина их близости. Воспоминания возникали где-то в тайниках мозга и надвигались на него, как некая замаскированная армия – неведомая, но могущественная. Он не сопротивлялся. Все его усилия сосредоточились на одном – выяснить, в чем именно могущество Евы, каковы ее цель и ресурсы. А для этого необходимо воспроизвести мысленно весь ритуал, представить себе картину, изображение…