355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Прайс Рейнолдс » Земная оболочка » Текст книги (страница 36)
Земная оболочка
  • Текст добавлен: 21 апреля 2017, 13:00

Текст книги "Земная оболочка"


Автор книги: Прайс Рейнолдс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 46 страниц)

Роб взял и взвесил на ладони – легкая, как пух. Он развязал веревочку и приподнял крышку – сверху лежал слой ваты, до которой он не дотронулся.

– Вот болван! Приподними вату.

Под ватой обнаружилась золотая монетка, поменьше четвертака. Роб взял ее, провел пальцем по ребристому ободку и перевернул. Пять долларов, 1839 г. Он с улыбкой посмотрел на Грейнджера: – Вы арестованы! Хранение золотых монет запрещено вот уже десять лет.

– Это Хатчу, – сказал Грейнджер. – Тебе для Хатча.

Роб снова прикрыл монету ваткой и протянул назад Грейнджеру. – Так и отдай ему сам, он скоро встанет.

Грейнджер дважды мотнул головой. – Это значит – давить на него, – сказал он. – А я не хочу на него давить. Будет он меня любить или не будет – сам решит. Ты обменяй ее потихоньку и купи ему какой-нибудь подарок, что ему приглянется в поездке.

Роб кивнул и взял коробочку, закрыл ее и снова перевязал. Затем сделал движение встать: завтрак, дневные заботы.

Грейнджер поднял правую руку, растопырив веером пальцы, призывая его задержаться немного. – Тебе, наверное, интересно, откуда она у меня?

– Нет, не интересно, – сказал Роб, – золото у многих было.

– От мистера Роба, твоего покойного дедушки, – сказал Грейнджер. – Когда я родился, он послал монетку папе в этой самой коробочке и написал: «Грейнджеру, на счастье!»

Роб встал, засунул коробочку в карман брюк. – Ну и как, по-твоему, приносила она тебе счастье?

– Грейнджер подумал: – Когда да, когда нет. Так же, как и ему. Ему ее тоже подарили на рождение; какая-то двоюродная сестра прислала. Чеканка как раз того года. Мистер Форрест говорил мне, что он умер завидной смертью.

Роб сделал два шага, но вдруг обернулся. – Ты что, о смерти подумываешь?

– Не так, чтобы очень, – ответил Грейнджер.

Роб вернулся, подошел вплотную к кровати и остановился, возвышаясь над ним. – А я вот думаю, – сказал он, – последнее время все больше и больше.

Грейнджер сказал: – Ты еще дитя, у тебя зубы только-только прорезались.

Роб показал ему два нетронутых ряда зубов – показал совершенно серьезно, без шуток. – Когда Иисусу Христу было столько лет, сколько мне, он уже семь лет и несколько месяцев был покойником.

– Если он вообще умер.

– Умереть-то он умер. Вопрос в том – воскрес ли?

– Вопрос в том, что ты имел в виду, говоря, что думаешь о смерти.

Роб еще ниже склонился над ним. – Мы с Хатчем сегодня уезжаем. Если что случится, если тебя позовут приехать и помочь – приедешь? Скажи мне сейчас.

Грейнджер спросил: – Как помочь? – Теперь они говорили шепотом. – Что может случиться?

– А вдруг я запью в Ричмонде. Или сорвусь с нарезок. Да, господи, я умереть могу.

– Нарочно себя жизни лишить, ты хочешь сказать?

– Я не думаю об этом, нет; но ты же сам понимаешь, что ждет меня там – мне предстоит перерыть все бумаги, оставшиеся от Форреста Мейфилда.

– Ты вернешься сюда. Устроишь себе жилье. И я помогу тебе, если мисс Ева сможет обойтись без меня.

Роб кивнул. – Только ответь, пожалуйста: приедешь, когда тебя позовут?

– Если ты будешь живой, – сказал Грейнджер. Он положил руку на грудь Роба и прослушал сердце. – Пока что ты очень даже живой. Но если за мной пришлют и скажут, что ты мертвый, я воздержусь. Пусть за тобой мисс Рина едет.

Роб сжал сухую жесткую руку Грейнджера и улыбнулся. – Кушать подано! – сказал он с почтительным поклоном.

19

После завтрака, пока Ева укладывала вещи Хатча, Роб пошел к Кеннерли, жившему метрах в трехстах. Автомобиль его тетки Блант (единственной женщины в семье, умевшей водить машину) уже не стоял около дома, грузовичка Кеннерли тоже нигде не было видно, и когда Роб, стукнув дважды в затянутую сеткой дверь парадного входа, вошел, никто не вышел ему навстречу – в холле было темно и прохладно, на стенах висели картины Блант: заросли кизила, молящийся индеец, архангел Гавриил, спускающийся с небес с лилией в руке. Роб громко позвал: – Аврелия! (так звали кухарку – издалека, из кухни, доносилось ее пение – неизменные псалмы).

Ответа не было.

– Есть тут кто-нибудь?

– Старый дядюшка тебя устроит? – В гостиной оказался Кеннерли. Он говорил, что уедет с рассветом осматривать промысловые леса.

Роб пошел к нему. Кеннерли сидел, уткнув нос в газету. – Я был уверен, что ты будешь к этому времени весь покрыт клещами.

– Я тоже так думал вчера, но потом посчитал за лучшее дождаться тебя.

Роб засмеялся. – Я, по-моему, еще не выпил ни капли твоей крови.

Кеннерли протянул ему руку. – Пей на здоровье, – сказал он. – Что уж от остальных отставать. Может, тебе на пользу пойдет.

Роб уселся на низенькую скамеечку неподалеку от дяди. – Прости, что оторвал тебя от дела, – сказал он. – Я думал, ты просто оставишь Блант талоны на бензин.

– Я так и хотел, но потом встретил Торна и решил повидать тебя, послушать, что ты скажешь.

Роб кивнул. – Как угодно. – Но в объяснения не пустился.

– Ты хочешь вернуться домой?

– Хочу зарабатывать на хлеб; я остался без работы.

– Почему так? – спросил Кеннерли.

– Торн же сказал тебе?

– Нет, и я не стал спрашивать.

– Тогда не спрашивай и меня, пожалуйста, – сказал Роб. – Время я пережил скверное, но зла никому не причинил, а теперь хочу найти работу поблизости от родного гнезда.

Кеннерли кивнул. – Одно только скажи мне – ты не попортил какую-нибудь девчонку, а?

Роб улыбнулся. – Не путай меня с Форрестом Мейфилдом, – я Роб!

– Его сын.

– Совершенно верно, его сын, который очень его оплакивал. Даже пропустил школу, оплакивая его. Мы, черные ребята, уж оплакиваем, так оплакиваем, не то что вы, белые. У нас сердца кровью исходят от переживаний: и уж если выпадает случай поплакать, мы его не упустим.

Шутливый тон подействовал на Кеннерли. Он переменил разговор. – Ты приводишь в порядок наследственные дела?

– Наследства, собственно, нет, – сказал Роб. – Домик неподалеку от негритянской слободы и кипы бумаг.

– Он оставил все тебе?

– Завещания нет.

– Тогда частично это пойдет твоей матери. По закону она его вдова, единственная. Что говорит по этому поводу закон Виргинии?

– А нужно ли ей это? – спросил Роб. – Скажи мне со всей определенностью: имеют ли для нее сейчас какое-то значение несколько тысяч долларов?

Кеннерли покачал головой. – Она вполне обеспечена. Отец хорошо ее обеспечил. Но если что-то принадлежит ей по праву, то отчего нет?

– Тогда будем считать, что по праву это ей не принадлежит, – сказал Роб. – Несправедливо, если она получит от него хотя бы одну копейку. Ты же живой свидетель. Она свою жизнь сама выбрала.

– Не она, а наш отец.

– Но она согласилась на нее с улыбкой на устах. Дом должен отойти Хэтти: он когда-то принадлежал ее отцу, и экономке Форреста: она его заработала за сорок с лишним лет.

– Так отдай его ей, – сказал Кеннерли. – Ева к нему и близко не подойдет. Значит, ты возвращаешься сюда?

– Торн сказал, что это возможно?

– Да.

– А ты как считаешь?

– Роб, ты еще ни разу в жизни не последовал ни одному моему совету. Что же я буду зря воздух сотрясать?

– Нет, ты скажи, – настаивал Роб. – Ты хорошо знаешь меня. Так скажи мне сейчас свое мнение.

– Ты всего лишь незначительная часть того, что я знаю, – сказал Кеннерли. – Да, конечно, я наблюдал за тобой, но не потому, что это был ты. Просто ты находился в поло моего зрения; я наблюдаю за всеми членами нашей семьи.

– Так скажи мне эту незначительную часть.

– А ты воспользуешься тем, что я тебе скажу?

– Если смогу.

– Вернись к жизни, – сказал Кеннерли, ни на минуту не задумываясь.

– Прости?

– Вернись к жизни!

Роб подумал, крепко зажмурил глаза, протянул вперед руки и снова открыл, весело смотря на дядю. – Гляди, ожил! – сказал он. – Вот пощупай руку, сам убедишься.

– Нет, ты спишь, – сказал Кеннерли, – лежишь в постели и спишь, вот уже сорок первый год.

– И что же я вижу во сне? – спросил Роб.

– Идеальный покой. Тебе хочется счастливой жизни. Мечтать об этом можно до бесконечности.

Роб подождал, чтобы улеглось раздражение. – А когда проснулся ты?

И снова у Кеннерли был готов ответ. – Когда умерла мать; мне было тогда восемнадцать лет.

– А о чем ты мечтал?

– О том же, о чем и ты. Об этом все мечтают. Помогает остаться молодым до самой старости.

– Итак, ты проснулся – и что же ты увидел?

– Что больно долго ждать придется, вся жизнь так в ожидании и пройдет.

– В ожидании чего? – спросил Роб.

Об этом Кеннерли заранее не подумал. Все это время газета лежала у него на коленях, он поднял ее и стал просматривать первую попавшуюся статью; потом снова опустил. – В ожидании покоя, – ответил он.

– Ну и как – дождался? – спросил Роб.

– Теперь уж даже и не надеюсь. Вот это-то я и хотел сказать тебе.

– Но ведь есть еще один выход – и умереть, – сказал Роб.

– Тогда покой, конечно, обеспечен, – сказал Кеннерли. Он снова улыбался. Свернул газету и положил на пол рядом с креслом. – Спасибо за совет. Непременно обдумаю его на досуге. – Он сделал движение встать.

Роб удержал его жестом. – А если я вернусь сюда, по-твоему, это будет жизнь?

– Может, и будет, – сказал Кеннерли. – Жить можно и в Роли – да что там, даже в Бостоне, если только задаться этой мыслью.

– Жениться мне на Мин?

Кеннерли откинулся в кресле и задумался.

– Уехать нам на ферму, привести в порядок старый дом?

– Ты задумал утопить несколько негров?

– Не понимаю.

– Если ты выселишь старого Тома Джарелла из дома, тебе придется утопить его ребятишек или ждать, пока они перемрут с голоду у тебя на глазах. Утопить молоденькую девчонку, которая носит негритенка.

– А если найти им домик где-нибудь поблизости? Том продолжал бы работать на нас.

– Вот ты и скажи ему об этом. Ты и подыщи ему домик. На меня больше не рассчитывай. Если вздумаешь действовать в этом плане – я умываю руки. – Он ухватился за кожаные подлокотники и одним рывком поднялся с кресла, крепкий, как юноша. – Сейчас я принесу тебе твои талоны и выматывайся из города. – Но у двери он остановился. – Только сперва я объясню тебе то, чего ты никак не можешь понять. Ты бы давным-давно все это понял, если бы потрудился проснуться. Мы весьма заурядные люди. В нас вся история мира; решительно ничего экстраординарного не происходит в наших жизнях. И ты всего лишь один из нас; и напрасно ты думаешь, что судьба обошлась с тобой как-то особенно сурово. Вот послушай, я расскажу тебе историю своей жизни – это много не займет, я расскажу ее в два счета, а между прочим, она погрустнее твоей. Я боготворил свою мать – это была необыкновенная женщина, она могла птиц завораживать так, что они перед ней замолкали – тебя бы она мигом направила на путь истинный; она вроде бы любила меня, поскольку я был мальчиком, а она отдавала предпочтение мальчикам. Но я постоянно мечтал, понимаешь ли – мечтал о покое. Школу я ненавидел. Отцом полностью завладела Ева, меня он почти не замечал. Поэтому я взялся за одну работенку, паршивую работенку в обувной мастерской, два округа отсюда, чтобы там мечтать на свободе. Снял себе комнатушку, где я мог завести свой порядок. Разложил на бюро, как по линейке, свои гребенки и щетки и решил, что все прекрасно. А потом умерла мама; сжили ее со света твои родители-эгоисты. Останься я дома, им бы это никогда не удалось (в то время Ева уже потеряла интерес к отцу, а Рине он вообще никогда не был нужен), но я искал покоя, и мама умерла в мучениях, даже не попрощавшись со мной. Тут я очнулся и поехал домой, думая, что теперь-то буду нужен отцу. Ничего подобного. Я так никогда и не понадобился ему. Но он меня кое-чему научил – передал свое умение определять цену леса, и я занялся этим делом, на пользу ему, на пользу себе (чтобы снова не погрузиться в сон). Вскоре вернулась домой Ева, и в первый же вечер я понял, что больше она никогда не уедет. Она-то была нужна и хотела быть нужной. И сумела обеспечить себе спокойную жизнь до конца дней. Потому что она мгновенно угадывала и с готовностью выполняла любое желание одного-единственного человека. Понаблюдал я ее два года, да и надумал уехать – неподалеку, в этот самый дом. Но для этого надо было жениться. Сестер Пауэл я знал с раннего детства и остановил свой выбор на них – на обеих, потому что никак не мог решить, на которой именно. Спросил Мэг – которая лучше? Она подумала и сказала: «Высокая покрасивее, зато коротышка – работяга». Высокая была Салли; итак, я остановился на Блант, и она действительно работает на совесть. За тридцать шесть лет мы повысили друг на друга голос раз десять, не больше. Ей хотелось детей, но что-то не получалось у нас, не знаю, по чьей вине, меня это очень мало огорчает. Я живу с открытыми глазами – с тех пор как их мне мама разодрала. А теперь ответь мне, пожалуйста, можешь ли ты назвать троих детей, которые радовали бы своих родителей? Не от случая к случаю, а радовали постоянно.

Роб начал было: – Мама…

– Я сказал родителей, двоих людей. Для нее, кроме отца, никого не существовало.

Роб сказал: – Нет, не могу.

– У тебя есть Хатч, все эти годы он принадлежал вам – тебе и Еве и Грейнджеру, но он только и думает, как бы отсюда смыться. На нем это так и написано.

Роб кивнул. – Но почему? У него есть то, чего не хватало мне.

Кеннерли широко ухмыльнулся и отступил назад. – Я ж сказал тебе. А ты не понял. Ведь в этом как раз все дело – и в моем случае, и в Евином – да что там, даже в Сильвином. Дело вовсе не в том, что кому-то чего-то не хватает. Все довольны. Я не говорю, конечно, о настоящей нищете, о пытках. Но все имеют в конечном счете всего поровну – если одного побольше, значит, другого поменьше. Ты посчастливее многих, посчастливее меня… хотя нет, ты тоже убил одну женщину. Так что мы на равных. Вернись к жизни! Сорок лет, самое время. Большинство мужчин именно в сорок лет и просыпаются. Некоторых будят, как меня, но таких счастливчиков немного… Всю жизнь помнить Шарлотту Уотсон с кровавой пеной на губах…

Роб тоже встал. – Я понял и постараюсь поверить тебе на слово.

На лице у Кеннерли снова появилась улыбка. – Брось! – сказал он. – Не стоит из-за этого расстраиваться. К тебе, мой мальчик, правда не имеет никакого отношения; плевать ей с высокой колокольни, поверит кому-то сорокалетний Роб Мейфилд или нет. – Он пошел за талонами на бензин.

20

Хатч сидел в машине (его уже расцеловали на прощанье), а Роб в окружении Евы, Рины и Грейнджера стоял у распахнутой дверцы, готовясь занять свое место, когда из кухни вышла Сильви с двумя бумажными пакетами в руках и направилась к ним.

Она подошла к машине со стороны Хатча и протянула ему пакеты. – Вот, возьми завтрак. Смотри не выбрасывай – не забывай, сколько сейчас голодных.

Роб спросил: – Ну, что нового?

– Убивают их, сотнями убивают, – ответила она, продолжая стоять с той стороны, где сидел Хатч. Было начало одиннадцатого. Она только что прослушала военные новости по радио, слушала их ежечасно, не пропуская ни одной передачи – приемник стоял у нее в кухне. Во вторник во Франции высадилось сто тысяч – последний этап вторжения.

– Недостаточно быстро, наверное, – сказала Рина.

– Ох, быстро, – сказала Сильви, – ведь вон скольким суждено идти на убой.

Роб наклонился и заглянул Сильви в лицо: – Разве тебе не хочется, чтоб война поскорей кончилась?

– Не я ее начинала. Ты вот поезжай, помоги закончить.

Она не первый раз находила способ кольнуть его за то, что он не воюет, хотя прекрасно знала, что он уже вышел из призывного возраста (ее единственного племянника Элберта увезли в Англию, вероятно, уже переправили во Францию).

Роб рассмеялся: – Что ж мне, вплавь туда добираться? Можно стартовать в Норфолке. Хатч возьмет меня на буксир, если что.

Сильви внимательно, с головы до ног, оглядела Хатча – голубая рубашка с отложным воротничком, шорты цвета хаки, новые сандалии.

Ева, стоявшая с противоположной стороны у багажника, сказала твердым голосом: – Сильви!

Толстым указательным пальцем Сильви нежно тронула Хатча за ухо. – Хатча на берегу оставь, я за ним приеду. – Она сказала это Робу, но Хатч поймал ее за запястье. Сильви без труда высвободила руку и пошла к дому. Пройдя несколько шагов, она остановилась и молча вперила взгляд в Роба. Все остальные повернулись и смотрели на нее.

Роб сказал: – Я буду молиться за Элберта, Сильви, помолюсь сегодня же вечером.

Она кивнула: – Помолись. А потом поглядим – поможет ему это или нет.

Ева снова сказала: – Сильви! – на этот раз мягче, и шагнула к Робу.

Роб сказал: – До скорого свидания, Сильви. Привезти тебе что-нибудь?

– Ничего мне не надо, – сказала Сильви. – Разве теперь купишь то, что нужно? – и она неторопливо вошла в дом.

Хатч произнес громким шепотом: – Поехали, пожалуйста.

Ева сказала: – Беспокоится она, – не желая говорить на эту тему в присутствии Грейнджера (они с Сильви уже несколько лет сохраняли мир на грани войны).

Роб дотронулся до плеча матери. – Мы позвоним тебе вечером, как только устроимся на курорте.

Ева сказала: – Буду ждать, – и подставила ему щеку.

Роба потрясла перемена в ней. Накануне, в сумерках, ему показалось, что у нее лицо человека довольного жизнью, красивое и гладкое, и вдруг оно предстало совсем иным – осунувшееся и постаревшее, лицо девочки, которую незаслуженно больно обидели, но которая никого ни винит и только без слов молит о пощаде. Держа ее за плечо, он хотел одного – бежать; залезть в машину и ехать, ехать ночь за ночью, пока лицо это не скроется из вида, не исчезнет, не забудется. Она всегда любила его, это он не оправдал ее ожиданий. Он нагнулся и легонько поцеловал Еву в губы – его губы были совершенно сухи, ее – влажные, как свежая рана. Затем отвернулся и сел в машину.

Рина стояла в нескольких шагах, но, дождавшись своей очереди, не подошла. – Мы будем ждать тебя, – сказала она издали. И махнула ему крупной рукой, словно зачерпнула воздух.

Грейнджер сказал: – Дай мне знать…

Хатч повторил: – Ну, пожалуйста!

21

Роб сидел за рулем два часа – они проехали пятьдесят миль, все к северу, – он сознавал, что нужно остановиться, купить Хатчу фруктового сока, дать ему съесть приготовленный Сильви завтрак, но ощущение побега все еще приятно холодило лоб, а пять холодных мундштуков (Мин, Хатч, Ева, Рина, Грейнджер) тянули его каждый в свою сторону. Наконец он тронул Хатча за колено. – Поешь-ка ты, что Сильви тебе дала. Я еще есть не хочу, так что пока останавливаться не буду.

Хатч съел черствоватый бутерброд и снова откинулся назад, наслаждаясь ездой.

7 июня 1944 года

1

В Виргиния-Бич они приехали под вечер и поселились в дешевом чистеньком пансионе, под названием Эбботс-форд; две металлические, крашенные белой краской кровати придавали комнате домашний вид. Энергии, гнавшей Роба из дома, хватило только, чтобы доехать сюда, так что теперь он предложил Хатчу посидеть на веранде или погулять, пока сам он вздремнет. А потом можно будет поискать какой-нибудь рыбный ресторанчик.

Хатч с полчаса брел босиком по влажному песку в направлении северной, покрытой скудной растительностью оконечности пляжа, чувствуя, как в одиночестве постепенно подымается его настроение, – он вообще подозревал, что одиночество – его стихия (надеялся на это и одновременно боялся), хотя до сих пор оставался один лишь во время коротких прогулок неподалеку от дома или запершись у себя в комнате. Чего, однако, он еще не знал в свои четырнадцать лет – и что ему нужно было выяснить в первую очередь и вне всякого сомнения – это сможет ли он жить в мире, том мире, в котором жил до сих пор и который, с согласия взрослых, наблюдал при свете дня, где мужчины и женщины, достигнув расцвета сил, почему-то находили нужным связать себя с кем-то, чтобы затем, одряхлев, до самой смерти плестись, подпирая друг друга, в неснимаемом парном ярме. Сможет ли он выдержать лет шестьдесят такой жизни?

Такие мысли, не выраженные, правда, словами, бродили у него в голове уже лет десять. Он пришел к ним постепенно, присматриваясь к жизни в доме бабушки, строя догадки относительно скрытой жизни отца, а теперь, кроме того, видя перед собой приятелей, которые так же, как и он, вступали в фазу бурного физического возмужания (вызывавшего у них недоумение, и радость, и неведомые до того желания).

Долгие годы, получая заботу и ласку в зависимости от желаний других людей, он в душе надеялся, что лишь только его собственное тело достигнет зрелости (если, конечно, это произойдет, – на реке он видел голые тела отца и старших мальчиков, но кто мог поручиться, что это общий для всех процесс?), его мир подчинится ему и он сам будет принимать решения и следовать им. Как ему заблагорассудится! И вот теперь, когда процесс почти завершился, он попал в зависимость почище той, что знал до сих пор (прежде он зависел от людей – покойной матери, Роба, бабушки, Грейнджера, теперь же от чего-то, скрытого в нем самом, но ему неподвластного).

Он подошел к длинному, совершенно пустому и чистому отрезку пляжа и направил шаги к старому пирсу, делившему пляж на две равные части. Ни души вокруг, до ближайших домов метров двести. Хатч не видел океана вот уже года три и хотя прекрасно мог прожить и без него (останавливались они прежде достаточно далеко от побережья), все же почувствовал к нему нежность, представил, как было бы чудесно прожить тут всю жизнь в одиночестве, без надзора, повинуясь желаниям лишь своего тела, глядя, как рядом по раз и навсегда заведенному порядку задумчиво плещется вода. Позади него, далеко отступив от воды, шла невысокая, поросшая травой дюна. Он пошел туда, решив посидеть немного, пока длится это непривычное чувство умиротворенности, желая проверить, насколько оно логично и прочно (у него никогда не было уверенности в том, что что-то хорошее может повториться).

Минуты шли, а чувство оставалось, и в конце концов он подумал, что хорошо бы отец пришел сюда, нашел его и они вдвоем посидели бы молча рядом. Он ни разу не вспомнил свой сон про возвращение матери.

И вдруг обнаружил, что он не один. Слева, метрах в пятидесяти от него, недалеко от кромки воды, лежали под серым шерстяным одеялом мужчина и женщина. Одеяло скрывало все, кроме их волос и лоснящихся лиц – потому-то он и не заметил их сразу. Они лежали недвижимо, как выкинутое морем бревно или акула. При виде их Хатч пригнулся к земле, съежился и уткнулся подбородком в колени. Сделал он это совсем бесшумно, да и сидел с подветренной стороны от них, но в эту минуту мужчина взглянул в его сторону и словно бы встретился с ним глазами.

Не мужчина, собственно, а мальчик лет семнадцати-восемнадцати, коротко остриженный, с простоватым лицом. Означал ли его кивок приветствие? Он широко улыбнулся и снова повернулся к женщине.

Хатч подумал, что нужно бы уйти. Интересно, заметили ли они его? По улыбке судить нельзя, возможно, он улыбнулся просто от удовольствия, а вовсе не ему. Женщина ни разу не повернула головы в его сторону. Она казалась всего лишь зеркальным отражением юноши. Встать и уйти было бы все равно что сказать во всеуслышание: «Ну ладно, посмотрел я на вас и будет». Он перекатился на живот, подпер голову и зарыл ноги в сухой песок. Лежа плашмя, надеясь и замирая в страхе, Хатч внимательно следил за ними. Их движения под серым одеялом, похожие на дыхание спящего человека – бесперебойное, едва уловимое, – продолжались так долго, что Хатч установил даже их ритм: объединенное, составленное из двух тел сердце успевало сделать шесть ударов между всплесками набегавшей на песок волны. Они ни разу не сбились с ритма, из чего Хатч с удовольствием заключил: все это просто, как дыхание – новый ритм дыхания, который придет и к тебе своевременно и естественно, как все остальные признаки возмужалости. И вдруг юноша рассмеялся – три чистые высокие ноты покатились одна за другой, как рассыпанные бусины, – и посмотрел в ту сторону, где находился Хатч. На этот раз их глаза не встретились, голова опустилась: лица их пропали из поля зрения. Они словно замерли. Может, они никогда больше не шевельнутся? Никогда больше не вздохнут?

Хатч пошел к отцу, обдумывая, как бы рассказать ему обо всем и повыспросить его.

2

Но Роб, по-видимому, еще не отошел от езды и за ужином разговаривал о самых банальных вещах – расспрашивал о школе, о Сильви и Грейнджере. Хатч отвечал вежливо, слушая отца краем уха. Мысли его были по-прежнему сосредоточены на том, что произошло на пляже, на зрелище, подаренном ему юношей и девушкой, не многим старше его. Он занялся печеными устрицами, решив молчать – до завтра во всяком случае, пока не придет в себя Роб, – чувство свободы от непривычной обстановки, ресторанной еды без хлопочущей рядом Сильви одержало верх над нетерпением и неясным недовольством. Затем Роб спросил: – Как насчет кино? – Хатч ответил: – Не возражаю, – и они пешком прошли к старому кирпичному строению, поспев как раз на вторую половину фильма «Молодость Питта».

Картина кончилась, и они решили остаться посмотреть начало. Огни в зале в перерыве между сеансами не зажглись, как ожидал Хатч, напротив, темнота еще сгустилась, и откуда-то со стороны экрана понеслось гнусавое завывание электрических гитар. Не гавайских, нет – что-то восточное было в этих звуках… Японское, что ли? Сбор пожертвований на войну? В пользу детей убитых японцев? Хатч посмотрел на отца, но тот был отгорожен от него сплошной стеной мрака. Музыка продолжалась, никто ничего не объявлял, и Хатч спросил: – Что это? – Человек, сидевший справа от него, шикнул, а Роб так и не отозвался. Музыка стала громче, темп ее убыстрялся. Потом последовал громовой финал, и наконец все стихло, луч прожектора уперся в занавес, и мужской, безошибочно принадлежащий северянину голос объявил: – Дамы и господа! В качестве вечернего развлечения и ради удовлетворения ваших патриотических чувств мы имеем честь представить вам знаменитую Мин-той – дочь китайского народа – нашего великого союзника, отделенного от нас Тихим океаном. Мин-той исполнит свой национальный танец! – Пятно света расплылось. Занавес быстро раздвинулся, и на сцене появилась небольшая женская фигурка, от шеи до пят укутанная в пурпурный шелк; вскинутыми руками девушка закрывала лицо.

Потом она не спеша развела руки. Лицо открылось, круглое гладкое и белое. Прямая линия строгого рта; глаза черные, чуть раскосые, выражающие жгучую ненависть, какой Хатч еще не видывал, – чем мог обидеть ее этот темный зал? Кто такие эти прячущиеся в темноте зрители? (Хатч вошел в зал в темноте и не видел никого вокруг; интересно, какое выражение на лице его отца?)

Ее начала бить мелкая дрожь, начинавшаяся где-то внутри одеяния, не имевшая никакого отношения к музыке, Подергивались руки, переступали чуть согнутые в коленях ноги. Наконец она вся пришла в движение, теперь уже строго подчиняясь музыке, и только тут Хатч сообразил, что это танец, что девушка добровольно отдастся ему.

Какое-то время она танцевала на месте – двигались только поднятые руки и высовывавшиеся из-под пурпурного одеяния ступни. Затем она начала исступленно подпрыгивать, высоко вскидывая ноги. Однако взгляд ее не изменил яростного выражения, и на лице никак не отражалось смятение, в котором находилось тело.

По спине рассыпались волосы. Они были свернуты жгутом на макушке неподвижной головки, и вот каким-то образом она распустила этот жгут. Гладкие и черные, они доставали до талии. Она снова замерла с опущенной головой, свесив волосы вперед. Когда черные пряди закрыли лицо, руки скользнули под них и занялись застежками из золотого сутажа. Она содрогнулась, и одеяние упало с нее; быстрым движением маленькой белой ступни она откинула его назад. Музыка смолкла. Танцовщица стояла в золотом бюстгальтере и маленьких золотых трусиках, украшенных золотой бахромой. Без одеяния она стала еще меньше, застыв на месте (с опущенной головой и скрытым от взоров лицом), она всем своим видом показывала – так, по крайней мере, казалось Хатчу, – что танец окончен: национальный танец Китая, голодного и униженного с времен незапамятных, со своими миллионами обманутых детей. Она неподвижно стояла под пристальными взглядами всех этих теряющихся в темноте людей, как и она, безмолвных.

Хатч опять повернулся к Робу – по-прежнему незримому, но присутствующему: их локти соприкасались на подлокотнике. Может, следовало бы похлопать или момент для этого слишком торжественный? Может, она просто удалится сейчас за кулисы?

Кто-то сказал: – Ну, я жду. – Это был человек, сидевший за Хатчем.

Еще мгновение. Затем ее руки, лежавшие на животе, скользнули вверх, подобрались к бюстгальтеру, и он упал к ее йогам, даже без ее прикосновения. Снова она резким движением откинулась назад, и головка ее медленно поднялась. На лице играла легкая улыбка. Грудь была обнажена.

Хатч еще никогда не видел женской груди. После смерти матери он жил в обществе пожилых женщин, которые тщательно прятали свое тело, и его познания в этой области ограничивались снимками в иллюстрированных журналах и гипсовыми статуями Венеры и Ники в школе. Зрелище это не вызвало у него особого интереса – атрибуты взрослых тел, которыми среди его сверстниц были наделены лишь несколько девчонок. Все же он смотрел во все глаза, уверенный, что Роб вот-вот уведет его отсюда. Идеально круглые, груди вибрировали вместе со всем ее телом (танцовщица снова начала двигаться под звуки замирающей музыки), полностью игнорируя земное притяжение: две, каким-то чудом державшиеся на месте опрокинутые фаянсовые чаши, посредине – коричневатые венчики размером с крупный цветок. Почему ей вдруг захотелось обнажить их? Почему люди сидят и смотрят? Что за тайна скрывается за этими скромными форпостами, вызывая у людей желание платить деньги за возможность поглазеть на них? Что они находят хорошего во всем этом?

Свет становился все ярче и ярче, темп музыки снова убыстрился. Она отозвалась, закружившись волчком, руки ее так и мелькали. Хатч пиал, что, повернувшись, увидит отца – лица сидевших вокруг мужчин все отчетливей вырисовывались в темноте, но он не повернулся – из страха встретить взгляд и улыбку, представляющие уж совсем неразрешимую загадку. Еще одна тайна, к которой его подвели без предупреждения, без объяснений. Сознательно ли сделал это Роб? Знал ли он, что, кроме картины, им покажут еще и это? Хатч не видел никакого объявления у кассы. Роб ничего не сказал ему.

Танцовщица была совершенно голая. Кружась, она сорвала с себя все, что на ней еще оставалось, и остановилась спиной к ним. Зад у нее был плоский, совсем мальчишеский. Под оглушительную музыку она раскинула руки в стороны, как крылья, и вдруг повернулась лицом к залу. Маленький треугольник между ее тесно сомкнутыми ногами, гладкий, начисто лишенный волос, был обведен яркими камушками, которые сверкнули на миг перед глазами. Затем все огни погасли.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю