355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Прайс Рейнолдс » Земная оболочка » Текст книги (страница 10)
Земная оболочка
  • Текст добавлен: 21 апреля 2017, 13:00

Текст книги "Земная оболочка"


Автор книги: Прайс Рейнолдс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 46 страниц)

– Эй, Сильви, – мужской голос донесся откуда-то слева. Голос, явно принадлежащий белому.

Она оглянулась, но не замедлила шага. Старый мистер Рукер, стоя в дверях багажного отделения, манил ее к себе. Она остановилась и, чтоб согреться, стала растирать руками плечи, однако ближе не подошла.

Он сделал попытку приблизиться к ней. Это был сизолицый старик, хромоногий и лысый, которого она всю жизнь обходила стороной. Субъект, плативший пятак, чтоб тебя общупать. Так говорили ей сестры. Он спустился со ступеней крыльца, сделал несколько неверных шагов по направлению к ней, но остановился, как заводная игрушка, у которой кончился завод.

– Ну, иди сюда, – сказал он. – Мне не под силу, сама видишь.

Сильви подошла; с трудом поднявшись на крыльцо, он ждал ее наверху. Она остановилась у нижней ступеньки.

– Так, значит, ты Сильви? Сильви – дочь Мэг?

– Просто Сильви.

Мистер Рукер ухмыльнулся.

– Хочешь заработать?

– Только не у вас, – сказала она и хотела уйти.

– Погоди, – он засмеялся и потянулся к ней короткой рукой; какое там – рука беспомощно повисла.

Сильви на всякий случай отступила еще.

– Эх, было б потемней да потеплей, – сказал он.

Сильви смотрела на него, не скрывая насмешливой улыбки.

Мистер Рукер зашептал:

– Все, что нужно, – это передать на словах. Пустячок один передать.

Она отошла назад на два шага и остановилась послушать, что он хочет сообщить, но руки скрестила на груди, как щит.

– Поднимись сюда, я тебе покажу. Заодно обогреешься. – Он повернулся и заковылял в багажное отделение.

Она последовала за ним и, войдя, прикрыла за собой дверь. Здесь было тепло – жарко даже – душно и сухо. В большой комнате находились еще двое – старый мистер Митчел, который носил дамские шелковые чулки (шерстяные брюки стирали ему ноги в кровь) и черный Гарри Браун, согнутый в три погибели, после того как протаскал пятьдесят лет подряд тяжести на спине.

– Бедфорда Кендала знаешь? Знакома с ним?

– Да.

– Что «да»?

– Знакома, сэр, – сказала Сильви. Она перестала улыбаться.

– Тогда взгляни сюда. – Он указал на ящик, стоявший рядом на тележке. – Это для него. Иди домой и скажи ему.

– А Гарри не может доставить? – Она указала на Гарри, который издали изучал ее.

Мистер Рукер покачал головой: – Я получил другое распоряжение. Передашь ты ему или нет?

Сильви подошла поближе и взглянула на ящик.

Мистер Рукер двинулся к ней и, прежде чем она успела отшатнуться и отскочить к двери, тронул ее, изловчившись, за грудь. Мистер Митчел улыбался; Гарри хохотал вместе с мистером Рукером. А мистер Рукер сказал:

– Это к делу не относится.

Сильви не уходила – без кивка, без улыбки, распахнув дверь, она все медлила, поскольку то, что ей удалось увидеть, успело возбудить ее любопытство.

– Ну, повтори, – сказал мистер Рукер.

– Вы сказали: «Передай мистеру Бедфорду, что ему пришел ящик. Пусть придет и получит». – И, помолчав, спросила: – А тяжелый он?

– Тяжелый – не тяжелый, значения не имеет. Просто передай это ему и никому другому. Никому, поняла?

Она кивнула и снова повернулась, чтоб идти.

– Вознаграждение свое ты уже получила, – сказал мистер Рукер, намекая на осыпанную гречкой сухую руку, мазнувшую ее по груди.

Гарри Браун снова захохотал.

Но она уже хлопнула дверью, сбежала с крыльца и зашагала быстрей, чем прежде, вся сжавшись внутри – сжавшись не столько от обиды и холода, сколько от уверенности в том, что посылка послана Евиным мужем – Еве. Сильви не умела читать, но несколько слов угадывала по их длине и очертаниям: дитя, ложка, поезд и Ева.

3

В тот вечер после ужина все пошли в гостиную и разожгли огонь в камине. Собственно, это была теперь Ринина комната (свою – вернее, свою часть их с Евой комнаты – она без слов уступила Еве, когда Роб заболел коклюшем, и поставила себе в уголке походную кровать, такую короткую и узкую, что могла каждое утро без труда прятать следы своего ночного пребывания, а ее скромный гардероб был растолкан по всему дому), и все же они собирались здесь – из-за тепла, из-за отсутствия лучшего места, из-за того, что в зале их давило воспоминание о матери в гробу. Ева посидела, пока остальные не погрузились в свои дела: отец взялся за газету, Кеннерли занялся подведением каких-то счетов прямо на колене. Рина нянчила Роба. Тогда она встала с кресла и спросила Рину: – Посмотришь за ним еще немножко? – Рина с готовностью ответила «Да», и Ева поднялась к себе в комнату, никому не дав объяснения и никем не спрошенная. Да они и так знали: дело касалось Форреста, ее другой жизни. Каждый вечер она урывала несколько минут и готовила при свете лампы рождественским подарок Форресту – дневные часы были заняты Робом и возложенными на нее домашними обязанностями, число которых постоянно возрастало. У нее не было карманных денег с июня, после того как три доллара, полученные от Форреста, ушли на покупки для Роба, и она изрезала лежавшую на материнском комоде дорожку тонкого полотна и вот уже три недели трудилась над подарком – носовым платком; сначала подрубила его мережкой, а теперь вышивала шелком в углу инициалы Ф. и М. Ей осталось только довести до конца М, и она прилежно склонилась над вышиванием (тонкое рукоделие получалось у нее хорошо – материнская выучка). Завтра она его отошлет по почте. Или получит завтра весточку от Форреста и вручит свой подарок каким-нибудь другим способом – может, сама.

Шаги Сильви на лестнице. И что это понадобилось Сильви в такой поздний час? Ева, однако, не спрятала платка. Сильви его уже видела, хотя ни о чем не спрашивала. Она подняла глаза, ожидая, что Сильви вот-вот войдет, а та стояла уже в дверях, темная, вопрошающая, с пустыми руками.

– Вышиваешь, – сказала Сильви. Не спросила, просто констатировала факт, никого, кроме них двоих, не касающийся.

Ева кивнула и снова наклонилась к свету.

– Скоро кончишь?

– Надеюсь, сегодня.

– Надо бы, – отозвалась Сильви.

Ева подняла глаза от работы.

Сильви шагнула в комнату и прошла мимо кровати к комоду. Пошарила в темноте и взяла какой-то предмет, который затем осторожно перенесла к изножью кровати, туда, где проходила граница света, – это было зеркало в серебряной оправе. Она повернула его обратной стороной, внимательно всмотрелось, пропела указательным пальцем – убеждаясь в том, что и без того знала, – по слову ЕВА, выгравированному крупными острыми буквами. Потом осторожно положила зеркало на место, так и не посмотревшись в него. Ева рассмеялась коротким смешком: – Что все это означает?

– Что тебе лучше бы сегодня вечером свою работу кончить.

Ева сказала: – Знаю. Время не ждет, – но голос у нее был озадаченный.

Сильви по-прежнему стояла у комода, смутно различимая в полумраке. – Ты что-нибудь получила? От него? – зашептала она.

– Но ведь рождество еще не наступило.

– А в ящике что? Который сегодня пришел?

– Не понимаю, о чем ты? – сказала Ева.

– Меня не проведешь, – сказала Сильви. – Я ж видела.

Ева отвернула фитиль так, что лампа чуть не начала коптить. – Что ты видела? – спросила она.

– Ящик, который ты сегодня от своего мужа получила.

Ева медленно покачала головой.

– Да пришел он, ей-богу, пришел. Видела я его и трогала. – Сильви указала себе на глаза, а затем сквозь стену прямо на багажное отделение, на мистера Рукера.

Ева, не говоря ни слова, во все глаза смотрела на нее.

– Я возвращалась утром домой – почты нам не оказалось, – а тут старый мистер Рукер (ему б только рукам волю дать) вдруг зовет меня в багажное отделение; я смотрю – ящик. Он говорит, это для папы, для твоего папы, и чтоб я ему сказала, а больше никому. Ну, я папе твоему сказала, когда он домой пришел обедать, а он только поблагодарил меня и сел за стол. Я домой сегодня после обеда бегала – мама все еще ох как плоха, – так что меня тут не было, когда ящик принесли. – Было видно, что она улыбается. – Ну, скажи, что ты от него получила?

Ева усердно вышивала.

– Слушай, Сильви, я не видела никакого ящика. Ну а если он пришел, так ведь он же адресован папе, ты сама сказала.

Сильви помотала головой, все еще улыбаясь. – Тебе, – сказала она громко и торжествующе. И снова потянулась за зеркалом, на этот раз уже не осторожничая, рискуя уронить. Благополучно поднесла его к Еве, повернула к свету, для пущей наглядности снова проследила пальцем имя. – Твое имя было на нем. Я ж видела, Ева.

Ева осталась сидеть на стуле, но голову подняла, внимательно вглядываясь в лицо Сильви – никаких признаков козней, задуманных или осуществленных. Никаких видимых признаков. – Ты уверена? – спросила она.

Сильви постучала костяшками пальцев по зеркалу, по имени.

– Если это, как ты говоришь, твое имя, значит, тот ящик тебе. – И снова указала вдаль – туда, где этим утром она своими глазами видела имя на посылке, что и давало ей возможность говорить с такой уверенностью. – Я же знаю, как твое имя пишется.

4

Ева отослала Сильви, постояла у кровати, спрашивая себя: «Что же мне теперь делать?» – затем вышла на лестничную площадку и прислушалась – потрескивание огня в камине, Ринино воркованье… Ева окликнула:

– Папа!

Мистер Кендал спал.

– Папа! – на этот раз более настойчиво.

Кеннерли сказал: – Ева тебя зовет. – Затем погромче: – Отзовись, пожалуйста, Еве что-то от тебя нужно.

Сверху ей было слышно, как отец проснулся, не спеша пошел к лестнице, потом его сдержанный голос: – Что тебе, дорогая?

Она дожидалась его на площадке, но когда он поднялся наверх и остановился, не дойдя до нее двух ступенек, она не смогла говорить. Губы отказали, и перехватило дыхание. Она повернулась и первой пошла в темноте в свою комнату, откуда сквозь приоткрытую дверь просачивался бледный холодный свет.

Он на миг замешкался, но последовал за ней, притворив за собой тяжелую дверь.

Ева подошла к своему стулу и остановилась. Ее лицо было освещено лампой снизу. Полотно, шелк для вышивания, пяльцы – все лежало на столике под лампой, на виду. Она не отводила глаз от отца.

Он выжидательно смотрел на нее, но она продолжала молчать, и наконец он сказал: – Мне уже недолго осталось по лестницам лазить, с моим ревматизмом-то. – Ему было пятьдесят четыре года. – Хотелось бы услышать от тебя что-нибудь такое, ради чего стоило сюда карабкаться.

И улыбнулся.

Ева хотела ответить улыбкой на его улыбку, сказать то, что хотела, но лицевые мускулы вдруг сжались и голос застрял в пересохшем горле.

Он не тронулся с места. – Что тебе наболтала Сильви?

Ева снова попробовала вернуть себе самообладание и дар речи, и снова ничего из этого не вышло. Тогда она начала медленно покачивать головой из стороны в сторону – испытанное средство для восстановления душевного равновесия, будто то ли воротом, то ли журавлем постепенно вытягивала голос из колодца – горла. – Ящик, который сегодня пришел, – на нем мое имя?

Он кивнул: – Твое.

– Где же он?

Отец подошел к спинке кровати, вынул из кармана часы, повернул их к свету, внимательно посмотрел на циферблат, потом поднял голову и улыбнулся. – Сейчас милях в тридцати к югу от Брэйси, если вечерний поезд идет по расписанию. Тот поезд, что идет на север.

– Ты отослал его назад?

– Я не принял его, – сказал он.

– Но почему? По какой причине? Там же стояло мое имя. – У нее прорезался голос; говоря, она все больше овладевала собой. Выражение отцовского лица изменилось не сразу. Улыбка додержалась до второго вопроса. К концу он стал серьезен, но абсолютно спокоен. Подождал, чтобы смолкли отзвуки ее голоса. Затем сказал: – Причина в тебе. Только в тебе. Что бы я ни делал, я делаю ради тебя. Ты ясно дала мне понять, что жизнь твоя здесь. После того как ты вернулась домой в то августовское утро, я ведь ни разу не спросил, что у вас произошло. Я понял, что ты рассталась с ним. И вот тогда, Ева, я задался целью помочь тебе отстоять право жить так, как тебе хочется. Все, что мне было нужно, это знак от тебя; я должен был знать, чего ты хочешь. Этот знак ты мне подала.

Она снова начала покачивать головой, на этот раз помимо воли; вслед за этим пришли слезы, крупные, горячие и беззвучные. Она вспомнила, что уже год, как не плакала, – последний раз на прошлое рождество, в неуютном доме Хэт, страдая по причине совершенно противоположной.

Ближе он не подошел, но сказал:

– Что же касается меня, – у него перехватило горло, руки безжизненно повисли ладонями наружу. Ева всматривалась в неясные очертания его ласковых рук и думала, что он никогда прежде не говорил шепотом, – такого она припомнить не могла. – Что же касается меня, то я прошу тебя со всей учтивостью, на какую способен, – останься! Для одного года я и так понес слишком много утрат.

Его лицо, освещенное снизу, казалось юным и вдохновенным – лицо исполненного надежд юноши, у которого все впереди, главное, чтоб его поддержали. Совершенно беспомощное. Ева кивнула ему, но улыбнуться так и не смогла.

5

Уже глубокой ночью, несколько часов спустя, она лежала без сна в кровати, в которой постоянно, за вычетом одного года, спала с четырехлетнего возраста. Кровать стояла на своем месте, в своей – Евиной – комнате, никем этой ночью, кроме нее, не занятая, холодная, но надежная; она плыла по тихой глади сна своей родной семьи, располагавшейся в нижних комнатах. Родная стихия, ее – по праву – прибежище, ячейка, где сложилась ее жизнь, которая вновь приняла ее после кратковременной отлучки. Даже Роба от нее забрали – на сегодняшнюю ночь, по крайней мере; отец, восприняв ее молчаливый кивок как знак согласия, повернулся и пошел вниз, к остальным; усевшись в кресло, он сказал Рине (Ева слышала из своей комнаты): – Сходи к Еве, спроси, может, ей хочется побыть без Робинсона. – Пришла Рина и постучала по косяку – дверь была открыта, а потом вошла в комнату и, напряженно вглядываясь в лицо сестры (Ева все еще стояла у лампы), сказала: – Я оставлю Роба у себя, внизу. Он уже уснул. Ты не беспокойся. – На что Ева ответила: – Спасибо тебе, – и села, а Рина вышла, притворив за собой дверь. Ева продолжала сидеть; комната выстывала, фитиль в лампе некоторое время сухо потрескивал, тщетно пытаясь посветить еще немного. Но керосин догорел, и огонек погас, а она все сидела, прислушиваясь к доносящимся снизу звукам – семья готовилась отойти ко сну. Когда все стихло, она поднялась, нашарила в темноте на столике свое рукоделие, пошла к комоду и, опустившись на колени, засунула его поглубже в нижний ящик. Потом встала, быстро разделась догола и, подойдя к окну, отдернула занавеску, рассчитывая увидеть при лунном свете свою наготу – зрелище, которое мало интересовало ее с тех пор, как она уехала из Виргинии. Не тут-то было, за окном стояла черная ночь. К себе она не притронулась. Ничего даже приблизительно похожего на мысль не промелькнуло у нее в голове после ухода отца. Мозг ее не то чтобы дремал, он скорее обмер или сжался в оцепенении, как сжимается рука, внезапно рассеченная острым лезвием, в ожидании, чтобы количество хлынувшей крови определило глубину пореза и время, которое потребуется, чтобы рана зарубцевалась. Так и не надев ночной рубашки, она легла в постель и уснула, как провалилась.

Ей приснился сон. Обычно она спала без сновидений, а если ей что-нибудь и спилось, то это бывали преимущественно правдоподобные занимательные истории, слагавшиеся из событий повседневной жизни (она забыла сон, который видела в брачную ночь, хотя и он едва ли был создан исключительно ее воображением). Но этот сон был страной и совершенно нов, некое открытие. Свет – основным ощущением был свет – ясное, теплое, солнечное сияние, струившееся сквозь высокие, широкие окна, смягченное ими. Окна принадлежали большому зданию. Здание это не было ни жилым домом, ни магазином. А бывала ли я когда-нибудь, – она так и спросила себя во сие, – в здании, где не спят, не торгуют? Она не смогла вспомнить и продолжала бродить по нескончаемым этажам омытых светом комнат, мимо молчаливых, довольных людей, сидящих за столами, работающих, читающих или просто глядящих в окна. Никто с ней не заговаривал; но она не видела в этом ничего обидного, не чувствовала себя нежеланной или невидимой. Она испытывала бы абсолютный покой, если бы не напряженная работа ищущей, сохранившей ясность мысли. Ева отчетливо сознавала во сне, что ей необходимо сделать над собой усилие и уловить смысл происходящего, выяснить, для чего существует это здание, над чем трудятся эти молчаливые люди, как называется их работа. Казалось, еще немного, и она не выдержит напряжения и впадет в отчаяние – шаги ее ускорились, лицо стало натянутым, но тут за залитым солнцем дальним столом она заметила человека, который смотрел не на свою работу, не на солнце, а на нее. Приблизительно ее ровесник, почти мальчик, и ей даже в голову не пришло обратиться к нему со своими вопросами. А он не улыбался. Однако, когда она уже почти прошла мимо него, он поднялся и сказал: «Что ты знаешь?» Она остановилась и обернулась – тоже без улыбки, – силясь узнать его (теперь он показался ей знакомым, возможно, кем-то из родственников). Но установить, кто он, она так и не смогла, как не могла определить своего местонахождения, и спросила только: «Где я?» Он ответил: «В школе». «В какой?» – «В единственной». – «Как я сюда попала?» – «Ты не могла не прийти». Она постояла и подумала, потом кивнула и спросила: «А чему я должна здесь учиться?» Наконец он снизошел до улыбки. «Это ты потом узнаешь, когда будешь учиться» – и развел руками – мол, тут он бессилен: дело за ней. Она немедленно согласилась, и радость залила ее, как солнце комнату. И улыбкой, одной только улыбкой, помимо воли засветившейся на лице, попросила: «Раз так, скажи мне, как тебя зовут, и я приступлю». Лицо его посуровело, руки опустились, он дважды мотнул головой. «Это из области того, что ты утратила и должна теперь вновь постичь».

На этом она внезапно проснулась, лежа на спине, в темноте, укрытая лишь по пояс, озябшая в выстывшей комнате. Но приятное ощущение, радость, испытанная под конец сна, сохранились, несмотря на пробуждение, несмотря на последние слова юноши, на суровое выражение его лица. Сохранился и вопрос, возникший в начале сна, – кто этот человек? Откуда у нее ощущение, что она его знает издавна? Но и этот вопрос выскочил из головы, сквозь непрочную сеть сонной памяти. Она полежала еще немного, укрывшись стегаными одеялами, обдумывая то, что запомнила из своего сна. При ее одиночестве в настоящем и, скорее всего, в будущем, понадобится не один год, чтобы постичь то, что ей требовалось. Причем делать это нужно будет втайне; потому что, хотя она и сознавала – и притом совершенно отчетливо, – как велика ее потребность в понимании, в чуткости и в помощи, но сейчас, лежа в постели и отогреваясь, она сознавала также, что запомнившийся из сна вопрос обоснован: ведь она действительно не может сказать точно, что ей нужно. А кто может? Те, кто пытался предложить ей разные ответы: Форрест, мать, тоскующая Хэт, Роб (сам бессловесный ответ), спящий сейчас внизу, отделенный от нее несколькими оштукатуренными стенками, – все они (вслед за ней самой) обманули ее ожидания. Стало быть, имеется в виду не любовь или ненависть, не жар или холод. Ну, а ее отец, жалкий в своем одиночестве и неприкаянности, – что мог предложить он, кроме вариантов любви: страх потерять ее и готовность дать приют? Приютом она воспользуется. Здесь все так привычно – отчий дом, ее комната, эта темная, широкая кровать. То немногое, что она познала, познавалось в этих стенах, пусть сумрачных, пропитанных гнетущими воспоминаниями. Какое-то время они еще послужат.

Решение это отнюдь нельзя считать окончательным. Оно скользнуло сквозь ее мозг, как хорошо провощенная нитка. Однако вслед за ним явился вопрос – все тот же вопрос юноши из сна, только на этот раз произнесенный ее голосом, хотя и беззвучно: «А что я знаю?»

Она и впрямь подождала ответа. Но его не последовало, затаились даже старые побасенки, которые ей пытались подсовывать прежде. Ей нужна была правда. Безмолвие, ночь, теплый покой старого дома, сухо потрескивающего на холоде, поскрипывающего под тяжестью своего груза, – отец, Роб, Кеннерли, Рина и Сильви; того тяжелей: ее ушедшая мать.

Хорошо, она останется ждать здесь. Другой возможности выяснить то, что она должна понять и точно определить, не предвиделось. А начать строить собственную жизнь без этого невозможно. Казалось, чего яснее. Она чувствовала, что улыбается, просто так, уставившись в невидимый потолок. И робко коснулась себя рукой.

Декабрь 1904 – февраль 1905 года

1

Человек выглядел очень моложаво и узнал его с первого взгляда.

– Так, значит, Форрест, – сказал он без улыбки.

Форрест ответил: – Да, отец, – и почувствовал, что его обращенное кверху лицо беспомощно расплывается в улыбке. Сам он узнал бы этого человека, столкнувшись с ним случайно на далекой планете. Перед ним было его собственное лицо – вылитый портрет, как выразилась Винни, такое, каким оно сохранилось: смутно – на единственной оставшейся фотографии, и четко – в памяти. Усы стали жесткими, как щетка, и в них, как и на висках, проглядывала седина, но глаза, не желавшие остановиться на Форресте, были по-прежнему глубоки и печальны; в них не отразилось ничего из того, что прошло перед ними за эти двадцать восемь лет. Сколько ему могло быть теперь? Форрест никогда не знал и никогда до настоящей минуты над этим не задумывался – последний из вопросов, требовавших ответа.

– Как ты там? – спросил отец, не двигаясь с места. Он не протянул руки, не раскрыл объятий, не шагнул вперед через зашарканный порог.

– Замерзаю, – ответил Форрест и передернул плечами, улыбка так и не сошла с его лица. Он имел в виду сегодняшнее угрюмое утро, даже теперь, в десять часов, потрескивающее от морозца. Рождественский сочельник!

– А где твое пальтишко? Помнишь, я тебе пальтишко когда-то купил, парадное – черное с бархатной оторочкой? Зря деньги выбросил. Твоя мать так никогда мне этого не простила.

– Нет, отец, простила. – Форрест снова передернул плечами, не в силах унять дрожь. Он был в своем единственном поношенном костюме из тонкой шерсти, без пальто и без шляпы.

– Ты что, войти хочешь? – спросил отец.

– Уж раз пришел.

– Издалека ли?

– Из Брэйси, – Форрест неопределенно махнул рукой.

Отец посмотрел, куда он показывает, и улыбнулся. Форрест подумал, что, кажется, впервые видит его улыбку; она озарила его вдруг, будто пришла извне, помимо его воли. Но губ он почти не разомкнул и, все еще глядя в сторону Брэйси, сказал: – Это что! И говорить не о чем. Вот я отмахал расстояньице.

– Точно такое же, – сказал Форрест.

Отец рассмеялся, показав наконец зубы, и это сразу состарило его лет на двадцать, – больной старик с пустотой в сердце, много лет тому назад обратившийся к пятилетнему мальчику в надежде, что тот сумеет заполнить эту пустоту. На кончике носа у него повисла капелька. Он стер ее рукой и, откашлявшись, сказал: – А я все больше в обход шел. Если хочешь многое узнать, никогда не ходи по прямой.

– Хорошо, отец, – сказал Форрест. – Впусти меня, пожалуйста, в дом.

Отец впервые посмотрел ему прямо в лицо, глаза в глаза. – У меня ни гроша. – Обеими руками он похлопал себя по карманам брюк. Пусто. Под материей скрывались только худые, как палки, ноги.

– Я в этом не сомневался, – сказал Форрест.

– Тогда чего ради тебя понесло под рождество, да еще в такой мороз, в Ричмонд, к старому больному болвану, за сто миль от дома?

– Чтоб тебя повидать. Узнать кое-что. Помощи попросить.

Отцовские руки оставались висеть по бокам, как плети. – По части помощи я швах. Вижу, что появился ты на свет не без моего участия – глаза мне пока не изменили, – только вот как тебя звать, даже и не знаю.

– Ты уже назвал – Форрестом.

Отец кивнул. – Форрест, значит. Так и я думал. – Однако с места не двинулся, продолжал загораживать дверь.

Форрест сунул руку в нагрудный карман и извлек оттуда продолговатый пакетик, перевязанный веревочкой. Протянул его отцу: – С рождеством Христовым!

Отец, подумав немного, принял. Повертел пакетик в руках, проверяя на ощупь – большими пальцами, жесткими и прокуренными.

– Сигары, – сказал Форрест. – Я помню, ты их курил.

Старик смерил его взглядом, изучая. – Так ты, значит, все-таки Форрест? – Очевидно, он и правда сомневался в этом.

Форрест кивнул: – В чем, в чем, а в этом я уверен.

– Раз так, входи, – сказал отец, – только на улице, пожалуй, теплее. Я тут один. Угля ни крошки.

– Я б мог пойти купить немного, – сказал Форрест.

– Не утруждайся, – он подвинулся в сторону и жестом пригласил Форреста войти.

– Стоит ли мерзнуть, когда в Ричмонде полно угля?

– Не беспокойся, – повторил отец. – Бог не выдаст. – Он воздел пустые руки к холодному, неприветливому небу – пророк Илья, скликающий воронов. Потом посмотрел на Форреста. И снова улыбнулся широкой, сомкнутой улыбкой, затронувшей в душе Форреста какие-то тайные струны, заставившей вспомнить вдруг, как все эти годы он сочинял бесконечные ответы на вопрос, имевший для него первостепенное значение, – вопрос, который никто ему так никогда и не задал.

Форрест тоже улыбнулся и последовал за отцом. «Мой последний шанс!» – подумал он, однако, радостно, с разгорающейся надеждой.

Прихожая, в которую они вошли, была темная и голая, как шахта. Единственным признаком пребывания здесь в отдаленном прошлом человека был густой, на всем лежавший слой пыли, клубами поднимавшейся у них из-под ног. Четыре темные двери, все закрытые. Мейфилд-старший остановился у последней и еще раз повторил: – Холодина здесь жуткий, – но Форрест кивнул, и он повернул дверную ручку и первым вошел в комнату. Это оказалась спальня – светлая, в два окна; было здесь теплее, чем ожидал Форрест. И еще одна неожиданность (помимо света и тепла) – сухой, бьющий в нос запах жженых листьев конопли – запах сигарет для астматиков. Форресту пришлось как-то раз слышать его в доме ученика, отец которого курил такие сигареты, ища облегчения во время приступов удушья. Отец шагнул к кровати; Форрест затворил дверь и сказал: – Да здесь совсем тепло.

Мистер Мейфилд сел на незастланную постель и сказал: – Это ненадолго. – Он ни словом, ни жестом не предложил Форресту единственный в комнате стул – потемневшую от времени качалку. Все же Форрест осторожно уселся на нее.

Мистер Мейфилд указал на проржавленную железную печку: – Приходит тут одна ко мне помогать, так она протопила перед уходом. Весь мой уголь извела.

Форрест заметил у печки побитое пустое ведерко, под которым виднелся толстый слой черной угольной пыли. Между ведерком и качалкой стоял дровяной ящик. Форрест бесцельно качнулся вперед и заглянул – в ящике лежали обломки темной сосновой коры, немного, но достаточно, чтобы поддержать тепло в комнате еще с полчаса.

– Давай я подкину щепок в печку, – сказал он, приподнимаясь.

Отец сказал: – Нет! – сказал быстрее и тверже, чем все, что говорил до сих пор.

Форрест обернулся, посмотрел на отца.

Старик так и сидел на разворошенной постели; запах несвежих простыней и стеганого одеяла, зеленого с розовым, пробивался к Форресту, перешибая коноплю. Сидел, ссутулив плечи, выставив напоказ сухую жилистую шею. Но глаза снова вспыхнули, на этот раз упрямством. Он отдал приказ, а не высказал просьбу.

Форрест повиновался, хотя и с явным недоумением, почти с испугом. – Я думал, это дрова.

– Совершенно верно – дрова, – сказал мистер Мейфилд. – Это моя коллекция. Собственные поделки. – Больше он объяснять не стал, но, очевидно, успокоился.

Тогда Форрест наклонился вместе с качалкой – посмотреть. Сваленные на дно ящика щепки оказались топорными болванчиками, отдаленно напоминающими человеческие фигурки: они были выструганы человеком, которому начало изменять – или уже изменило – чувство сострадания, выструганы, чтобы мимолетно напоминать иногда о чем-то утраченном или упущенном, или – того хуже – непознанном. Заранее зная ответ, Форрест спросил: – Чего ради ты их делаешь? Зачем?

Отец подумал, потом не без труда встал и подошел к ящику, порылся в нем и вытащил две фигурки, держа по одной в каждой руке. Затем вернулся на свое место, сел и стал рассматривать их, неловко потирая трухлявую поверхность большими пальцами, словно ожидая от них ответа. – Да как тебе сказать, ради времени. Чтобы время убить, если уж говорить начистоту. – Он опять помолчал, поднял глаза и улыбнулся. – Сколько тебе лет?

– Тридцать четыре, – сказал Форрест.

– Тогда, значит, тебе понятно, хотя к старости станет еще понятней. В жизни что важно – время убить, все отпущенное тебе время. О господи, и щедро ж его отпускают! Мне в этом году шестьдесят пять стукнуло – это, знаешь, сколько раз нужно было проснуться и до вечера дожить, и от греха по возможности удержаться. – Он все еще обращался к куклам, которых держал в руках. – Вот они мне для чего, – так, безделица, помогает ковылять по остатку дней. Я, понимаешь ли, здоровьем не отличаюсь, по правде говоря, никогда не отличался, хотя до недавнего времени никто об этом, кроме меня, не знал. – Он поднял глаза на Форреста. – Когда ты со мной познакомился?

– Ровно тридцать четыре года тому назад. И был знаком в течение пяти лет.

Отец кивнул. – Я даже тогда хворал. Ревматизм во всех суставах, будто по всему телу зубы ноют. Ночей не спал. Лежу, бывало, на спине рядом с девкой, с которой случилось заночевать, – она-то спит, горя не знает, а у меня сна ни в одном глазу и каждую косточку ломит. Только мне никто не верил – уж больно я хорош по части любви был. – Во второй раз он засмеялся; и снова твердую, четкую красоту его лица испортил рот – гнилые зубы, темные провалы.

Форрест посмотрел на кукол, которые держал в руках отец. – Кто это? – спросил он.

Насмеявшись вдосталь, мистер Мейфилд повернул кукол лицом к Форресту: – Мои папа с мамой. – И настойчиво сунул их ему в руки.

Форрест взял. Такие куклы мог бы вырезать дикарь или шалопай мальчишка. Форрест никого не знал из своей мейфилдовской родни, не видел ничьих портретов, но эти фигурки… они были четырех-пяти дюймов в длину, топорные и нелепые, не человечки, а всего лишь заготовки.

У обеих были круглые глаза и прорезанные улыбающиеся рты. Даму отличал барельеф грудей; все остальные части тела были гладко обтесаны, без углублений и выпуклостей; у мужчины были вырезаны только лицо и пуп, да еще выпуклость в левом паху. Над обеими фигурками немало потрудились, и трухлявая поверхность коры, пропитавшись втертой в нее смолой, затвердела и отполировалась. Форрест, сам того не желая, тоже стал потирать их, спрашивая при этом себя: «Неужели я опоздал? Неужели ему уже не поможешь?» Но не успело ему прийти на ум какой-нибудь общей успокоительной фразы, как отец снова встал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю