Текст книги "Земная оболочка"
Автор книги: Прайс Рейнолдс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 46 страниц)
– Подожди, – прервал его Форрест. – Тебе правится твоя работа?
Роб задумался было, но тут же расхохотался. – Кому не понравится взрывать скалы. Но, конечно, это быстро приедается. – Он помолчал. – Нет, не то чтобы она мне правилась. Я этим занимаюсь ради обуздания плоти, пока не подвернется что-нибудь потрудней; и, понимаете, я молод и довольно-таки силен, так что обычно почти и не устаю, – он снова рассмеялся: удалось обойти один трудный момент, он это увидел по выражению отцовского лица. – Возвращаясь в гостиницу, смываю грязь и иду вниз в столовую ужинать – к тому времени успевает стемнеть. Я и братья Робертс из моей же артели – вот и все постоянные жильцы, да еще приблизительно раз в неделю заезжает какой-нибудь настырный коммивояжер – так что нас ждут с ужином, даже если уже поздно, и садимся мы за стол все вместе: мистер и миссис Хатчинс, их дочка Рейчел, братья Робертсы и я, а Грейнджер подает нам вкусные блюда, которые готовит Делла (это та девица, о которой я вам говорил, – пока не появился Грейнджер, она была единственной черной на всю округу). Ужин обычно проходит приятно. Мистер Хатчинс возлагает огромные надежды на денежный поток, который, по его мнению, хлынет сюда, как только мы достроим нашу дорогу. Ему шестьдесят с хвостиком, и он еще помнит времена, когда его мать каждый вечер с мая по август включительно сажала за стол двадцать человек, поэтому он пристроил Грейнджера работать по части починок – где потолок побелить, где доску заменить, в общем, всякое такое. Главная его забота сейчас – это сохранить источник: переменить дранку на крыше старой беседки, решетки по бокам починить. Ко мне, на мой взгляд, относится не плохо. Не боится оставлять со мной Рейчел, которая только недавно вернулась из санатория. Впрочем, он может свободно мне доверять. После ужина я по большей части сижу с Рейчел на неосвещенной веранде. В темноте ей легче говорить – и она говорит, а я слушаю. Похоже, что всю свою жизнь – то есть двадцать лет – она страдала нервами, но после прошлого рождества отец решил, что у нее туберкулез или, во всяком случае, предрасположение к нему, и отправил ее в небольшой легочный санаторий в Линчбурге, а мать увязалась за ней. Теперь она окрепла и много говорит о своем будущем, которое – боюсь – в ее представлении должно у нас с ней быть общим. Мне кажется, она рассчитывает на меня. Я стараюсь быть на высоте, насколько возможно, что вовсе нелегко, если считать, что два или три раза в неделю, после того как Рейчел уйдет в свою комнату (ровно в десять часов – распоряжение отца), я иду пройтись и навестить цветных: Грейнджера, если он еще не спит, – только обычно он ложится, как только вымоет посуду, – но чаще Деллу. Она моложе Грейнджера и моложе меня и спит плохо, так что я заглядываю к ней ненадолго, и она меня впускает.
– И ты считаешь, что дружески относишься к Грейнджеру? – сказал Форрест. Он чуть улыбнулся деланной улыбкой – ему не хотелось прерывать Роба.
Роб, не задумываясь, кивнул: – Вне всякого сомнения. Я подождал, пока не убедился, что он не собирается воспользоваться шансом, даже спросил его, прежде чем самому предпринять шаги. Я, видите ли, стараюсь уберечь его от соблазна, чтобы он мог мирно ждать свою Грейси.
– Я ведь сказал тебе, кого он ждет, – вставил Форрест и сделал знак Робу продолжать.
– Если вы полагаете, будто Грейнджер носится со мной, потому что ждет, что я принесу ему счастье на блюде, то он наивнее, чем я думал. Я не протестую против того, что он таскается всюду за мной, я выслушиваю его тирады (а он может кого угодно заговорить до смерти, дай только ему волю). Итак, я подождал, пока не убедился, что у него нет намерения заглядывать к Делле, которая живет в соседней комнатушке, и решил, что теперь можно и о себе подумать. Я люблю дамское общество и при случае не отказываюсь от него, если, конечно, объект без притязаний, не корыстен и ласкает глаз. – На этом Роб споткнулся, словно наткнулся на дверь, о существовании которой прежде не подозревал, спрятанную где-то внизу горла – сейчас он ощутил ее совершенно реально, словно она имела все материальные свойства двери. Она открывалась внутрь и вела в каморку – чисто выбеленную и совершенно пустую. Заглянув туда, он сказал: – Отец, прошу тебя, выслушай меня. Пять месяцев назад мне исполнился двадцать один год. Для тебя это, наверное, миг, для меня – вся жизнь. И если все это время ты тут вкусно ел и сладко спал, опекаемый своей белой домоправительницей, думая, что твой сын тем временем живет припеваючи в Фонтейне, штат Северная Каролина, и на свою счастливую жизнь не нарадуется, то смею тебя заверить, что это было не так. Вот сейчас, сегодня, я тебе это докажу. Господи, да посмотри ты на меня. Меня воспитывали в свободное от домашних дел время тетя Рина и неприкаянная черная Сильви, тогда как родная мать, которую я любил больше всех на свете, нянчилась со своим отцом, считавшимся при смерти, но который и сейчас, насколько я понимаю, здоров как бык, если не считать, что у него было несколько ударов, ну и там-сям болит (я хочу сказать, что он вовсе не собирается умирать).
Форрест сказал: – Почти всем матерям приходится с кем-то еще нянчиться, так уж устроено, – тебе хоть не надо было соперничать с братом или сестрой, – но день долог, за день много можно успеть. Я уверен, что Ева уделяла тебе больше внимания, чем тебе кажется.
– Нет, – сказал Роб.
– А чего ты хотел от нее?
– Того же, вероятно, что и ты.
– Но за меня она вышла замуж.
– И родила меня, будь я проклят. – Роб сказал это тихо, без тени самолюбования или жалости к себе. Затем он опустил глаза и уставился на зеленый коврик у себя под ногами, медленно потер по нему подошвами. Когда он поднял глаза, его лицо (да и все его тело) светилось тихим спокойным светом, который видели до того лишь трое: Рана, Мин Таррингтон и Рейчел Хатчинс. Он беспомощно повернулся к отцу, не подозревая, что это свойство досталось ему через отца, от поколений исчезнувших с лица земли Мейфилдов.
Форрест сперва ничего не заметил. Он сказал: – Ей никогда не был нужен ни ты, ни я: я, потому что это был я, ты – потому что ты мой сын. Ты до ужаса похож на меня – на моего отца и на меня, во всяком случае, на нас таких, какими мы были. Теперь ты проделал весь этот путь, чтобы я смог убедиться в этом. Спасибо тебе! – Форрест остановился, не зная, что сказать дальше. Он подумал было, что уже все увидел и что говорить больше не о чем. Но сын не шелохнулся, и тогда он посмотрел снова и наконец-то по-настоящему увидел его: прекрасное лицо и гордая голова юного Александра, всем своим обликом Эней (ante alios pulcherrimus omnis – из всех прекраснейший) и к тому же творение Форреста, все, что осталось от былых невзгод, от сновидений неудовлетворенного взрослеющего мальчика, от тех разъедающих душу желаний, по-прежнему могущественных, до сих пор не потерявших своей силы и грызущих теперь юношу, сидящего перед ним. Форрест наклонился вперед и умоляющим приглушенным шепотом сказал: – Сын, ради всякого святого, изменись! Изменись, пока не поздно. Найди кого-нибудь, кто поможет тебе, и начни собственную жизнь.
– Хорошо, отец! – сказал Роб с твердым намерением повиноваться, забыв, однако, о живом недремлющем присутствии Евы в каждой клеточке своего тела, как забыл об этом и Форрест – за давностью – и от хорошей жизни.
6
В тот вечер, покормив их вторично и посмотрев, как, усевшись в автомобильчик Роба, они умчались – осматривать засветло училище Форреста, а оттуда на вечерний сеанс в кинотеатр, где шли «Тени Парижа» с Полой Негри, Полли постелила свежие простыни на кровать в кабинете и улеглась спозаранку, чувствуя непривычную усталость (вообще она уставала редко), и сразу же уснула. События дня не оставили у нее в душе ни страха, ни беспокойства.
Во сне она шла улицами большого шумного города, сразу же показавшегося ей чужим и все более пугающим, по мере того как ей становилось ясно, что она заблудилась – да и знала ли она когда-нибудь дорогу? В конце концов она оказалась вынужденной останавливать одного прохожего за другим и спрашивать, как пройти к дому Друри – к дому ее отца. Она, несомненно, была сама собой, взрослой женщиной, опытной и знающей – отнюдь не девчонка, не выжившая из ума старуха, тем не менее встречные обращались с ней так, будто в ней было что-то непристойное или отталкивающее. Все они были мужчинами – ей не попалось на глаза ни одной женщины – и они либо отворачивались от нее с молчаливым презрением, либо роняли в ответ какие-то лаконичные указания, отчего она еще больше терялась и окончательно переставала что-нибудь понимать. С каждым шагом растерянность ее росла, но вот наконец она очутилась в мрачной и темной части города, где стояли старые темные дома бедняков, подпиравшие друг друга в тщетных усилиях избежать разрушения. Она стояла на перекрестке двух узких улиц, тонущих в вонючей грязи, и в отчаянии старалась придумать, что делать. Вдруг из переулка напротив вышел негритянский мальчик, подошел к ней почти вплотную, остановился и сказал: «Вы сами никогда его не найдете. Хотите, я покажу вам дорогу?» Она не смогла ничего выговорить, только кивнула, и он взял ее за руку. «Этому хоть не стыдно со мной», – подумала она. Вот только запястью (которое он обвил сухими пальцами) было больно от его прикосновения. Он вел ее долго, и в конце концов она поняла, что повстречался он ей вовсе не в центре нищеты, а всего лишь на ее периферии. Они шли по улицам мимо домов таких бедных, что от них даже пахло бедностью – удушающий смрад, который, как горячая вата, затыкал рот, щекотал ноздри, заставлял слезиться глаза. Затем она вдруг сообразила, что мальчика с ней больше нет, он бесшумно исчез, но она чувствовала, что теперь уж найдет дорогу, словно негр своим прикосновением внушил ей, куда идти, – сведение это вошло ей в плоть, впиталось, как жир. Она прошла еще шагов двадцать и остановилась у дома, выходившего прямо на улицу – без крыльца, без тротуара. Она поняла, что пришла. Лепестки коричневой краски посыпались с двери, когда она постучала и особенно когда ей отворили. Отворила дверь старуха – белая, прямая, очень чистая, на фоне окружающего, пышные, как пена, седые волосы, длинное лицо, твердое, как камень, и такое же холодное и непроницаемое. Полли сказала: «Скажите, пожалуйста, где я могу найти мистера Друри?» Старуха вытерла обе руки о поношенную юбку, мучительно припоминая. Наконец она сказала голосом, который показался еще старше, чем ее лицо: «У Христа в раю, надеюсь. В общем, умер он». Полли сказала: «Я к нему приехала». Старуха стояла, не двигаясь с места, загораживая дверь. Полли сказала: «Я его дочь. Он ждал меня». – «Никого он не ждал, – сказала старуха. – А кто вы, я знаю. Вы – Маргарет Джейн. Только здесь оставаться вам нельзя: здесь уже поселился молодой человек». Полли заглянула мимо старухи в комнату и увидела в полумраке темноволосого человека, который сидел за столом, рассматривая свои руки с таким видом, будто среди всей этой грязи они были единственным достойным внимания предметом и могли еще оказаться настоящей ценностью. Он сидел, опустив голову, лица его видно не было, старуха, однако, сказала: «Можете постоять здесь минутку и отдохнуть», – и тут Полли увидела, что эта женщина ее мать, по секрету от всех выжившая, только старая и дряхлая. Без всякого сомнения, это была она. Полли воспользовалась приглашением, вошла и, задыхаясь от жары, постояла минутку в раскаленной комнатке, от стен которой исходил отвратительный запах сала; затем кто-то беззвучно вывел ее на улицу и закрыл дверь.
Ее разбудил стук отворяемой внизу входной двери. Она приподнялась в кровати – еще полусонная, задохнувшаяся и прислушалась к голосам: первый, пониженный – Форреста: – Я провожу тебя в твою комнату. Ложись скорее, ты, наверное, очень устал. – Потом молодой и звонкий – Роба: – Нет, отец, я охотно поговорил бы, если ты не против. – Их шаги по коридору в направлении прежней комнаты Грейнджера, хлопнувшая дверь и голоса; разобрать слова, долетавшие к ней из-за толстых стен и дубовой двери, было невозможно. Слова, но не смысл. В радостно приподнятом тоне приглушенных голосов ей отчетливо слышалось, что ее в чем-то винят, что ее в любой момент могут бросить, что никто с ней не посчитается.
Она снова улеглась в жаркой и душной темноте и стала ждать, когда Форрест выйдет и пойдет спать. По прошествии почти двух часов, отсчитанных вокзальными часами, находившимися в полумиле от их дома, она услышала, что он подымается по лестнице, ступая тихо, чтобы не разбудить ее. Он прошел мимо ее отворенной двери (ни на секунду не задержавшись, но вспомнив о ней), вошел к себе в спальню, налил в стакан тепловатой воды и выпил; разделся, лег, и сразу же до нее донеслось его ровное дыхание. Внизу все было тихо.
Полли сказала себе: «Спи, дурында! Мало ли что может присниться». И вскоре уснула, хотя и некрепко – провалиться в очищающую пучину сна она так и не смогла. Сон, в котором крылось такое грозное предзнаменование, она видела впервые за тридцать девять лет, впервые с тех пор, как стала причиной смерти своей матери.
7
После ухода Форреста Роб не пытался уснуть. Послеобеденный сон и странно волнующие впечатления от поездки по городу, то непредвиденное обстоятельство, что отец сумел проникнуть в его жизнь и впустил его в свою, все это, вместе взятое, привело к тому, что сна у него не было ни в одном глазу. Ощущение, что он стоит на пороге перемен, зародилось у него еще в марте (когда он ушел из дома), но сейчас он с остротой, дотоле неиспытанной, почувствовал, что жизнь еще не кончена, что-то в ней должно измениться и что с детством он распрощался. Он разделся до трусов и занялся изучением комнаты. Прежде всего книги, потому что книги в этой комнате были первое, что бросалось в глаза. Он бегло просмотрел их. Почти половина на греческом и латинском языках, а английскую половину составляли главным образом стихи. Беллетристики было мало, книги о животных и путешествиях отсутствовали вовсе; не было и жизнеописания Христа, из которого можно было бы почерпнуть больше сведений, чем из евангелия. Не было и медицинских пособий – таких, какие он давно мечтал найти и знал, что они существуют, где бы толково объяснялись потенциальные возможности человеческого организма, его потребности признавались бы и оправдывались и в придачу давались бы полезные советы относительно способов, к которым он никогда не прибегал (и даже о них не слышал), как получить максимум удовольствия без ущерба для здоровья. Затем он подошел к камину, на котором, как он еще утром заметил, были расставлены всякие сувениры: сухая змеиная кожа, к которой Роб ни за что бы не прикоснулся, небольшой отполированный диск окаменевшего дерева, птичий череп, трогать который тоже не хотелось, старинная бронзовая монета (с профилем какого-то тучного человека – кто-то из цезарей, догадался Роб), золотая медалька на выгоревшей ленточке (за ораторское искусство – Форресту Мейфилду, апрель 1887 г. Vox Humana, vox Divina[8]) и еще два человечка, размером с ладонь из сосновой коры, потемневшие от времени, отполированные частым прикосновением человеческих рук.
Роб взял одного человечка и тут же вспомнил неуклюжие фигурки, которые сам мастерил лет в семь, когда сидел иногда часами, вырезая лошадку, или птичку, или девочку, и вовсе не потому, что ему так уж это занятие нравилось, просто упражнял волю, старался разогнать страх, который вызывало у него прикосновение к шершавой коре – сухой скорлупе дерева, чья сердцевина источает смолу, а кожа чешуйчатая, как у ящерицы, и неестественно теплая. Приземистый человечек с круглой головой, запавшими глазами, бесформенными ступнями и широко расставленными ногами. Вдоль правой ноги висел столь же топорно вырезанный кусочек дерева – примета пола. Сам не зная почему – разве что из желания победить страх – Роб сжал человечка в своей большой ладони и погладил кору. Все в порядке, можно не бояться – кора прекрасно отполирована, ладонь огрубела от работы на дороге. Он осторожно положил человечка рядом с его грудастой подругой и постоял немного в раздумье. Надо написать открытки (перед фильмом они заходили в аптеку, и он купил две открытки с видами Ричмонда) – Делле и Сильви. Это он и сделает сейчас, не думая о последствиях, ни для них, ни для него самого, только о радости, которую им доставит сознание, что он вспомнил о них на таком расстоянии. Деллу он увидит задолго до того, как она получит открытку, но уж такой-то пустяк он может для нее сделать. Сильви распорядится со своей, как ей вздумается – припрячет или покажет – предугадать невозможно (она иногда прятала свои письма по нескольку дней, а то и недель, прежде чем решала, кто будет читать их ей вслух).
Он подошел к письменному столу, на котором оставил открытки, и сел, рассчитывая найти ручку или хотя бы химический карандаш. Но не нашел. Только несколько писем, адресованных отцу, и стопки ученических работ, которые отец проверял днем. Роб взял верхнюю: «Джонатан Симпкин. Выпускное сочинение. „Что я думаю о Laus Deo[9] Уитьера“. В поэме говорится, что мистер Уитьер рад был узнать об освобождении. Он живет на севере и там узнал об этом. Прежде всего он обращается к богу на латинском языке». Роб положил сочинение на место, подумав, что оно мало чем отличается от его собственного «Выпускного сочинения», если не считать ошибок, которые отец педантично исправил красным карандашом (работы Роба проверяла тетя Рина и частенько выручала его). Как можно все-таки посвящать жизнь натаскиванию в правописании будущих каменщиков и фермеров; запихиванию слов во рты, которым требуется отнюдь не эта пища?
Роб вспомнил, что сказал его отец о Хэт: «Совсем помешалась от утрат и одиночества». А не правильно ли это в отношении всех остальных известных ему Мейфилдов – отца, Грейнджера, его самого – прирожденного нытика? Он не стал углубляться в мысли – они уже достаточно испортили ему поездку – и все же не мог не подумать, что какие бы невзгоды ни выпадали на долю Форреста Мейфилда в прошлом или в настоящем, сегодня он великолепно изобразил полное удовлетворение жизнью, – почему, мол, не ходить в упряжке, когда хомут не давит, поклажа не тяжела, колеса смазаны, по ровной дороге катятся бесшумно?
Где бы, однако, найти ручку. В поисках Роб тихонько выдвинул единственный широкий ящик – понимая, что переступает границу дозволенного (заглядывать в чужие ящики считалось в доме Кендалов не менее неприличным, чем подсматривать в уборную). Две ручки с дешевыми стальными перьями, пузырек красных чернил, еще одна аккуратная стопка школьных тетрадей, ученические табели, у задней стенки небольшая фотография в рамке, повернутая лицом вниз. Конечно, Роб взял ее, поднес к тусклой лампе на выгнутой ножке и вгляделся. Они с матерью, конечно же, они, хотя он никогда не видел этой фотографии и не помнил, как ее снимали, несмотря на то что на ней ему было года четыре, а то и все пять. Ева смотрела прямо в объектив – темные волосы, блестящие и гладкие, как у индианки, высоко подняты надо лбом; полные бледные губы сомкнуты и в то же время чуть растянуты, словно она собиралась ответить на какой-то вопрос или сказать фотографу «нет»; глаза от направленного на них света казались неправдоподобно глубокими, правая бровь чуть приподнята – не в раздражении или недоумении, а просто из желания чуть-чуть нарушить совершенную гармонию черт. Правая рука пряталась в складках светлого летнего платья, левая лежала на ручке кресла. Роб стоял рядом – глаза опущены, сам торжественный и строгий: прославленный вождь на закате жизни да и только, – белый матросский костюмчик, наверное, с голубой каемкой, с шеи свисает деревянный свисток и а замысловато сплетенном шнурке. Ева, казалось, несла на своих хрупких плечах все тяготы мира – несла, однако, с несомненным знанием дела – никаких жалоб, ни намека, только глаза, спокойные и твердые, говорили: «Я несу. Вполне способна нести. Смотрите, если вам интересно, я никому не могу этого запретить».
Роб приложил сухие губы к холодному стеклу и осторожно вернул рамку на место. Затем он написал открытки:
«Дорогая Сильви! Роб шлет тебе привет из Ричмонда».
* * *
«Дорогая Делла! Доехал благополучно. Спасибо за вспомоществование.
Надеюсь увидеть тебя прежде, чем ты увидишь эту открытку. Р. М.».
Он вытер перо бумажкой, взятой из камина, задул единственную лампу, открыл пошире оба окна, разделся догола и лег поверх одеяла. И тотчас заснул. Покойным сном.
8
Когда он проснулся, в доме стояла тишина; прохладная комната была залита чистым солнечным светом. Минут пятнадцать он пролежал, медленно возвращаясь к жизни, думая, что еще очень рано, что он проснулся первый и теперь придется ждать, пока проснутся остальные. Он опять принялся за свою новую игру – представил себе, что это его дом и его комната, что родители наверху спят еще или совершают тайный обряд, обязательный для всех родителей. Мысль эта нисколько его не царапнула, и он стал развивать ее, представив себе отца и Полли, их лица, искаженные гримасой нарастающего блаженства; в воображении оба были моложе, чем теперь, жизнь еще не успела наложить на их лица своего отпечатка. Робу прежде не случалось играть в такую успокоительную игру, и он ни за что б ее не бросил, не дойдя до захватывающе интересного конца, но в это время до него донесся бой вокзальных часов. Он насчитал десять ударов и решил, что часы врут (за окном было так же тихо, как в доме), все же он вскочил, подошел к столу, взял часы и увидел, что они тоже показывают десять. Он стоял голый у окна, пропускавшего сухие и горячие солнечные лучи, прислушиваясь к домашним шумам. И вдруг испугался, как маленький, – уехали они куда-нибудь, что ли? А может, умерли? Из кухни вдруг донесся приглушенный стук.
Роб поспешно оделся, босиком вышел в коридор и прислушался. Дверь в кухню была закрыта. Голосов не слышно, но из кухни доносились шум льющейся воды и позвякивание металлических предметов, поэтому он подошел и постучал. Довольно долго никто не отзывался.
Затем голос Полли спросил: – Это вы?
– Это Роб.
Он открыл дверь. Она повернулась от раковины, но не улыбнулась ему. Он посмотрел на свои босые ступни, выглядевшие, как у большинства мужчин, довольно безобразно. – Извините меня, – сказал он, указывая на свои ноги. – Я вдруг испугался.
– Чего?
– Мне показалось, что в доме никого нет.
– Ваш отец ушел. – Так и не улыбнувшись ему, она снова принялась скрести большую черную сковороду.
Роб вдруг расхохотался. Он так долго хохотал, стоя на пороге кухни, что Полли обернулась и, не выдержав, тоже рассмеялась.
Все-таки она перестала смеяться первая и спросила: – Что показалось вам таким смешным?
– То, что он ушел, – сказал Роб. – Сударыня, он никогда здесь не был.
Она улыбнулась, но сказала: – Я как была Полли, так и осталась, что же касается его, может, где-нибудь его и не было, но здесь он находится последние двадцать лет и сюда вернется около двух часов, если, конечно, с ним ничего не случится. – Она подождала, чтобы ее слова дошли до него. – Вы готовы завтракать?
Роб вспомнил – отец накануне вечером сказал ему, что должен будет уйти в половине девятого, потому что у него в воскресной школе урок закона божьего, затем ему придется исполнять свои обязанности церковного старосты, затем председательствовать ни обеде ста учеников летней школы – ежемесячная обязанность. Роб кивнул, подтверждая, что завтракать готов. – Только ботинки надену, – сказал он.
– Если ради меня, то не надо, – сказала Полли. – Не парьтесь зря. Лучше садитесь и пейте пока кофе. – Она достала из ледника четыре яйца, а Роб пошел к столу у окна – длинному и узкому, покрашенному красной краской. Она положила яйца в заранее приготовленную миску, взяла белую фаянсовую кружку и налила в нее кофе из синего эмалированного кофейника. Принесла к столу и поставила перед Робом.
Взглянув на ее руки, он снова подумал, что она еще совсем молода, и пока она готовила у плиты ему завтрак, он, не отрываясь, следил за их движениями, проворными и точными – смотрел, как она осторожно и ловко разбивает яйца, поджаривает ломтики грудинки, что-то взбивает, перемешивает. Колец на руках не было, не было и каких-либо отметин времени или шрамов – только запутанный рисунок жилок, по которым бежала сила, повинуясь ее воле, неизменно совпадавшей с желанием. Горячая волна радости подкатила ему к горлу – чувство, которое он не испытывал уже много лет, с детства (он сразу же узнал его, только не захотел восстанавливать в памяти то редкие случаи, когда подобное чувство испытывал, – все они были связаны с Евой). Он сидел и наслаждался им, не желая вдумываться в причины его возникновения и возможные последствия. Полли ни разу не посмотрела в его сторону. Первая отчетливая мысль его была: «Ей нравится ее работа» и – естественное развитие: «Она работает для меня». Ему нечасто приходилось сидеть в такой уютной и тихой кухне и принимать еду из рук молодой белой женщины, которая не просила бы одновременно спасти ее или стать спутницей его жизни. Он отхлебнул горячего черного кофе и сказал: – Вы очень счастливы, сударыня? Верно я говорю?
Полли перекладывала яичницу со сковородки на тарелку. Не оборачиваясь к нему, она сказала: – Видите ли… – и замолчала, явно в поисках ответа. Роб ждал, а тем временем она подала ему завтрак: яичницу, холодное мясо и тарелку только что испеченных оладий. Он поблагодарил ее, а она подошла к стоявшему напротив креслу и стала выпрямившись за ним, крепко ухватившись за высокую спинку. Выражение лица у нее было серьезное, хотя и не особенно встревоженное. Она повторила: – Видите ли… – и улыбнулась, – в какой-то мере, наверное, да. Меня не каждый день называют «сударыня». Многие вообще сомневаются, что я имею право на такое обращение, хотя и то сказать, многие и злости бешеных собак перещеголяют. Все ж о мне кажется, что и счастлива – счастлива, вернее всего, по натуре. Да и как мне не чувствовать себя счастливой, а?
– Почему вы должны чувствовать себя счастливой? – спросил Роб.
Полли внимательно посмотрела на него, затем выдвинула кресло и села совершенно прямо, не откидываясь на спинку, не пригибаясь к столу. – У вас, кажется, глаза хорошие. Вы ведь хорошо видите?
Роб кивнул (рот у него был набит).
– И вам двадцать один год?
– Да, – подтвердил он.
– Так что же вы спрашиваете? – Она очертила рукой перед собой широкий круг – по-видимому, это должно было изображать ее жизнь, то, что ее окружает.
Роб сказал: – Прошу прощения. Я не самый сообразительный из Мейфилдов.
Полли снова внимательно посмотрела на него. – Может, и самый, – сказала она. – И перестаньте все время зря просить у меня прощения. Пока что вы мне ничего дурного не сделали, может статься, правда, когда-нибудь и сделаете, так что оставим-ка лучше эти извинения на черный день. – Она заставила себя улыбнуться.
Роб кивнул. – Правильно. Черт бы меня побрал!
– И это пока еще ни к чему, – сказала она. Оба помолчали – Роб занялся едой, Полли наблюдала за ним. Наконец она наклонилась к столу и пододвинула к нему стеклянную мисочку с компотом из инжира – в этот момент она оказалась к нему ближе, чем прежде – и спросила: – Можете вы сказать мне, почему он пригласил вас приехать? То есть я, конечно, очень рада познакомиться с вами…
– А он не приглашал меня, – сказал Роб. – Это я сам надумал. Грейнджер натрепал ему про меня всяких ужасов, и он написал мне, предлагая помочь, если это в его силах. Сами понимаете, получив такое письмо после двадцати с лишним лет молчания, я не могу сказать, чтобы пришел в восторг. Подумал, что до сих пор как-то обходился без него.
– Ваша мать бросила его.
– Говорят, что так, – сказал Роб, – это и он мне сказал вчера вечером. Но почему тогда у него стоит наша с мамой фотография?
– Она появилась как-то в день его рождения, – сказала Полли. – Наверное, он попросил прислать ему. Лучше узнайте у него самого.
– Это не так важно, – сказал Роб.
– Ну, почему же, – возразила она. – Для вас – и для него – это может быть важно. – Она помолчала. – Вы рассказывали мне, почему решили приехать.
Роб посмотрел ей прямо в глаза. – Вы хотите, чтобы я уехал? Я и уеду, вот только поем. – По выражению лица нельзя было понять – обозлился он или шутит.
Она попыталась разгадать. И остановилась на злости. Глаза ее вдруг наполнились слезами. Она негромко хлопнула по столу обеими ладонями и выговорила. – Да!
Роб положил вилку. – Что плохого я вам сделал? – спросил он.
Она ответила не сразу, но, заговорив, глаз не опустила ни разу, и лицо от него не отвернула, только продолжала крепко держаться за край стола. – Я не знаю, плохо это или нет. Знаю только, что мне страшно. Я провела ужасную ночь, самую ужасную в своей жизни; видела во сне такие вещи, какие никогда не думала увидеть. К снам я отношусь серьезно, серьезней, может, чем к яви, – такая уж я уродилась. Не знаю, зачем уж вы приехали, но вы меня поймали врасплох. Вот уже двадцать лет, как я отпираю эту дверь, и не помню, чтоб мне приходилось впускать какого-нибудь своего недоброжелателя – что там впускать – я им дверь даже не открывала, я их на порог не пускала. (Грейнджер не в счет – он как пришел по черному ходу, так и ушел.) Меня привел сюда ваш дед, старый Роб, и я ухаживала за ним, пока он не умер во сне; что сон, что явь – какая разница! Я осталась одна, совсем еще девчонка, идти некуда, разве что вернуться к своему нелепому отцу – о котором я вам рассказывала. А потом ваш отец приехал на похороны, и, поскольку у него положение было не многим лучше моего, он попросил меня остаться здесь – смотреть за домом, обед ему готовить. Оказалось, что он уже нашел себе работу и ему нужно где-то жить. Дом, конечно, достался ему (и его сестре, наверное), и разговаривал он со мной и обращался так, как никто за все мои девятнадцать лет. Да что там говорить, хорошее воспитание – дар божий. Если вы думаете, что девятнадцатилетняя девушка, выросшая в большом городе и заправлявшая музеем конфедератского барахла, всегда видит приличное к себе отношение, значит, вы вообще мало что знаете – и о девушках и о городской жизни. Не говоря уж о музеях. По всей вероятности, вы все же знаете. В общем, я приняла его предложение. Он должен был задержаться в Брэйси до конца апреля – до конца учебного года – поэтому я привела дом в порядок, все вычистила, заперла его, купила себе билет на поезд, взяла чемодан и уехала в Вашингтон – до мая. Я ведь вашингтонская. Оставила там отца вместе с его музеем, а сама прикатила сюда. И на прощанье отец сказал мне любезно, но твердо, что если я уеду, то обратно он меня не пустит. И я была почти уверена, что так оно и будет (в отношении себя он может менять мнение раз по пятьдесят на дню, но когда дело касается других, – тут он кремень). Поэтому, подходя к его двери, я не знала, чего ждать – плевка или поцелуя. Он умудрился сделать и то и другое. Сперва сделал вид, будто не узнает меня. Дверь была открыта, я вошла со своим чемоданом и подошла к столу, за которым он торговал билетами. Он бросил на меня быстрый взгляд, отвел глаза и сказал: «С дам – пять центов». Я и глазом не повела. Достала десять центов – а их у меня оставалось ох как мало – и сую ему. Он взял деньги, кинул в жестяную коробочку, стоявшую на столе, ткнул пальцем в сторону комнат, в которых размещался весь его старый хлам, и сказал: «Проходите! Осматривайте!» Но с меня и этого оказалось довольно – я по природе-то веселая, но таких шуток не люблю, они меня пугают. Я сказала: «Папа, это же я – Маргарет Джейн». – «Сам, – говорит, – вижу». Он перед этим читал мемуары П.-Т. Барнума[10] – наверное, в тысячный раз – и тут снова взялся за книгу и некоторое время действительно читал ее, я видела, что глаза у него бегают по строчкам. При всей своей молодости я поняла, что ему хочется, чтобы я его как следует попросила. Ну что ж, просить так просить – для меня это трудности никогда не составляло (все равно как помолиться, с той лишь разницей, что богу положено еще и комплименты говорить, хотя он, я думаю, на них внимания не обращает). Я сказала: «У меня два месяца свободных до начала новой работы, вот я и приехала домой, помочь тебе». Он на меня глаз не поднял: «А в чем эта помощь будет выражаться?» Я ответила: «Помощь-то, конечно, не бог весть какая (ну, готовить тебе буду), но, может, нам вместе весело будет. Разве ты забыл, какая я веселая?» Он подумал, очевидно, вспомнил кое-что, затем показал на лестницу и говорит: «Твоя кровать стоит на прежнем месте, никто в ней не спал». Ну, я подхватила чемодан, поднялась наверх и нашла свой закуток в том же виде, в каком его оставила. На кровати лежали простыни, на которых я спала свою последнюю ночь в этом доме, мною измятые, на подушке та же наволочка (я б эту наволочку на Луне узнала – подрубала ее, когда мне еще одиннадцать лет было). Настоящий бирюк, папа мой, да еще с заскоком: но с той самой минуты он повел себя так, будто я отлучилась из дома минут на десять, не больше. И нам действительно вдвоем было весело. Как в прежние времена. Так посмотреть – ничего особенного, просто мы разговаривали, подтрунивали друг над другом. Я прожила у него два месяца, готовила ему, убирала, продавала билеты тем, кто приходил посмотреть его убогий музой (но к тому времени он купил несколько железнодорожных акций и деньжата у него водились); ну, а потом ваш папа написал в конце апреля, что у него все на мази, и попросил меня приехать заранее, чтоб до его приезда дом как следует проветрить. Я постирала свои вещички и в тот же вечер за ужином объявила: «Завтра уезжаю», – на что папа сказал: «Самое время». Утром я приготовила ему завтрак, уложилась, причесалась. Он еще не спускался вниз, и я пошла попрощаться с ним наверх. Потом села в автобус, поехала на вокзал и с тех пор к нему не ездила. Я, конечно, пишу ему, и от него иногда письма получаю, если у него есть что-нибудь забавное рассказать. Все это время я прожила здесь, в мейфилдовском доме, и если не считать последних недель из того срока, что здесь жил Грейнджер, была, в общем, счастлива. – Полли замолчала и так, молча, просидела несколько секунд, затем снова положила красивые руки на стол, но не резким движением на этот раз, скорее ласковым. Губы ее слегка улыбались.