355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Прайс Рейнолдс » Земная оболочка » Текст книги (страница 2)
Земная оболочка
  • Текст добавлен: 21 апреля 2017, 13:00

Текст книги "Земная оболочка"


Автор книги: Прайс Рейнолдс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 46 страниц)

Полностью вписываясь в содержательно-эстетические координаты романа (поиски отца, тяга к корням и т. д.), образ Грейнджера иллюстрирует некогда действительно имевшие место попытки негров выдать себя, сойти за белых и если не интегрироваться в господствующее общество, то психологически компенсировать гражданскую ущемленность. «Счастливый» стареющий мулат – еще одна жертва несбыточной мечты «американизма».

Более же всего фигура Грейнджера призвана, думается, нести мораль самопожертвования и бескорыстного служения другим. Ту мораль, которую лучше других изложила Хэтти в предостерегающем письме племяннику. Тяжело терять близких. Еще тяжелее «потерять уважение к себе». Самое же тяжелое – «утратить отзывчивость к другим… углубиться в себя, будто ты один на всем белом свете».

В пользу такого предположения говорит и то, что в романе фигурирует белый двойник Грейнджера – Маргарет Джейн Друри, в обиходе – Полли, тоже связанная с Робинсоном Мейфилдом-первым. Совсем молоденькой она покинула родной дом ради этого стареющего обольстительного сатира и всей душой, руками, телом «помогала» ему до конца, а после его смерти – Форресту, и тоже до конца, как семейная реликвия, перешедшая от отца к сыну, вроде обручального кольца. Полли не смущает ее двусмысленное положение. По ее собственным словам, она «счастлива по натуре», и словно излучает свет доброты и умиротворенности. Обоим этим образам не хватает психологической достоверности.

Повторю: легкий покров идилличности на отношениях между белыми и черными в романе скрадывает неприглядные факты действительного положения цветного меньшинства в Соединенных Штатах и рост национального самосознания черных. Однако эстетически те и другие играют одинаковую роль, и Грейнджер – равноправный партнер белых действующих лиц в драмах, разыгрывающихся на страницах «Земной оболочки».

Никто из Мейфилдов, Кендалов или Хатчинсов ни бытом, ни замашками, ни интересами и отдаленно не напоминает южного плантатора, аристократа, патриция. Кто-то имеет ферму, другой держит крохотную гостиницу, третий владеет лесом. Одним чуть легче, другим приходится туже. Но все они – «низкого» рода и живут своим трудом. Кочегарил на железной дороге Робинсон Мейфилд. Заглаживая вину отца, прямо за ученическими тетрадями умирает Форрест, хотя многим его занятие казалось нелепым – зачем учить черных и ребятишек латинским стихам? Гордится, что она не леди, Ева. Даже непутевый Роб «вкалывает» на строительстве горной дороги, так что будущий тесть отзывается о нем: работяга.

Трудолюбие героев Прайса диктуется не желанием разбогатеть и возвыситься. Они совсем не честолюбивы, и их обошла лихорадка накопительства, которая постоянно трясет граждан этой самой большой и богатой страны в капиталистическом мире. Перед ними не возникают миражи долларового Успеха – может быть, потому, что они знают ему цену. И в этом смысле они – «нетипичные» американцы и заставляют вспомнить героев семейного эпоса Уайлдера «День восьмой». Если они и стремятся к обладанию, то не вещами, а душами – такова закономерность любовных или родственных отношений.

Будничная, однообразная обстановка, обыкновенные, ничем не примечательные люди, ограниченный круг насущных забот и интересов – все это плохо согласуется с широким временным захватом произведения и даже его физической протяженностью.

«Мы весьма заурядные люди. В нас вся история мира…» – мимоходом, как само собой разумеющееся, произносит один персонаж романа в 1944 году.

«Перед нашими глазами прошла вся повесть мира», – подытожит другой.

Тут – целая философия, философия авторская: приведенные высказывания лишь в сжатом виде выражают то, что просматривается во всей художественной системе романа. История – это обыкновенность, это сумма тех самых частных семейных историй, за которыми мы следили на протяжении четырех поколений. В них – начало и конец человеческого времени. Великое носит уличную одежду. Что и говорить, это подкупает, подкупает тем, что апеллирует к естественному, демократическому чувству. Но есть и другая сторона.

Рейнольдс Прайс возражал своим критикам в связи с «Земной оболочкой». «Говорить об узости романа – равносильно упреку, что все великие викторианские романы – об Англии».

И все-таки в романе сказывается узость – не предмета изображения, а угла зрения, узость исторического видения художника.

Конечно, вообще обойтись без указаний на факты и факторы социального мира, без выходов, как говорится, в большой мир, романист, прикасающийся к истории, пусть самой личной, интимной, – не может. В некоторых главах и эпизодах «Земной оболочки» слышны отголоски первой мировой войны. Позднее действующие лица не раз и не два помянут лихом Гувера и «его „депрессию“». Мы узнаем, что в тридцатые годы Роб Мейфилд испытывал немалые трудности с устройством на работу и вообще были «трудные времена».

Чем ближе действие романа к нашим дням, тем чаще и более властно дают о себе знать бури, проносящиеся над миром, конкретно – война. В домах внимательно вслушиваются в сообщения из Европы – там убивают. Все больше беспокойства о завтрашнем куске хлеба, хотя, слава богу, пока «никто не голодает». Хатч размышляет на пороге самостоятельности: «Во всем мире мальчишки и поменьше меня участвуют в войне». И все же это – только фон, только внешние приметы, мало затрагивающие жизни героев. Не оставляет ощущение, что они то ли выключены из общества, которому принадлежат, то ли сами отключаются от него. В результате мы плохо видим, как работает «социальный двигатель всех событий», если воспользоваться выражением Бальзака из «Предисловия к „Человеческой комедии“»[3].

Прайс, к сожалению, здесь не одинок. Таким же недостатком страдают сегодня многие и многие романы серьезных американских писателей. Его можно расценить как реакцию на напряженные и крайне противоречивые шестидесятые годы в стране, как отказ от скороспелых лозунгов и действий, как недоверие к миру «большой» политики, той, которая привела к двум кризисам, потрясшим общественное устройство США, – вьетнамскому и уотергейтскому. Но он же свидетельствует и о половинчатости, недостаточности реализма таких писателей.

Невнимание Прайса к происходящему за рамками дома и семьи, слабая связь жизни его героев с действительным ходом событий в стране на протяжении полувека находится в явном противоречии с тем, что писатель весьма чуток к категории причинной обусловленности, этой необходимой предпосылки историзма.

Прайс говорил о себе: «В своих романах, рассказах, стихах я пытаюсь понять, какими же все-таки невидимыми или незамеченными и, по всей вероятности, комическими связями держится мир, и изложить результаты честно, доходчиво, в таком порядке, чтобы показать ясность и бесспорность того, что требуют эти связи от нашей жизни»[4]. Словосочетание «комические связи» следует, очевидно, понимать в том смысле, какой вкладывал Бальзак в название своей бессмертной эпопеи.

В романе есть два емких образа, точно выражающих детерминированность качеств и поведения личности прошлым и средой.

Первый возникает в сознании Роба: жизнь – это нескончаемый бег, куда его втянули помимо его воли и выбора, и он несется сломя голову с эстафетной палочкой, которую передают мертвецы или те, кто не может ничем ему помочь, и никто другой не хочет ее взять.

Второй связан с исканиями Хатча. Да, ему уготовано определенное место на земле и отмерен какой-то земной срок, но мир в целом видится ему как «полный набор упряжи, а вожжи от нее могут взять в руки многие люди, не исключая и давно умерших».

Один из ведущих мотивов романа: цепкость корней, наследственного начала, сила родовой крови и исконной почвы – естественно переходит в основную концепцию произведения, мысль о всеобщей, тотальной взаимосвязанности всех последующих поколений, всех жизней, всех индивидуальных судеб.

Вместе с тем мир людей в изображении Прайса раздираем изнутри какими-то центробежными силами. Герои произведения постоянно испытывают действие враждебных безличных толчков, отрывающих их друг от друга, от родного дома, от природной и культурной почвы.

В романе не раз и не два у разных людей в воспоминаниях, во сне и наяву повторяется один и тот же ритуал: отец наваливается всем телом на сына, словно проверяя – выдержит ли? Этот мотив поддается всяческим истолкованиям. Однако из возможного множества предположений перевешивает вот какое: каждый несет бремя другого человека, его привязанностей и присутствия, его антипатий и воли.

Прайс достаточно самобытен и самостоятелен как художник, так что здесь не стоит усматривать влияние некогда модных теорий, в первую очередь французского экзистенциализма, один из выразителей которого броско провозгласил: «Ад – это другие».

У Прайса, думается, иные задачи. Он не только раскрывает неявную, скрытую диалектику элементарных человеческих отношений, противоречивую игру притяжения и отталкивания. Писатель подходит к распознанию признаков болезни, начинающейся между двумя людьми, захватывающей семью и проникающей во все поры социального организма, основанного на частной собственности. Отчуждение – явление повсеместное, где личное и общественное антагонистически противостоят друг другу, и особенно остро оно поразило Америку. У персонажей романа эта болезнь выражается в разных формах – то «голоданием в груди» или «дырой в сердце», то ноющей набухающей болью над переносицей, то склонностью к самодостаточности, бегством в «непотревоженную радость зависимости только от себя, полное самослужение».

Прайс ставит диагноз болезни – и только. Он добрался до корней в историях своих героев, но не показал коренные, конкретно-социальные причины человеческой общности и отчуждения – опять-таки из-за недостаточного историзма его художественного мышления. Как ни прочны узы родства и любви, им не удержать в целости оболочку земли, по которой ступают действующие лица романа.

«Люди сами делают свою историю, но они ее делают не так, как им вздумается, при обстоятельствах, которые не сами они выбрали, а которые непосредственно имеются налицо, даны им и перешли от прошлого. Традиции всех мертвых поколений тяготеют, как кошмар, над умами живых»[5].

Не сами выбрали… Удивительно, как точно перекликаются со второй частью марксова высказывания метафоры причинной обусловленности, приведенные выше. Жизнь героев Прайса – кусочек истории, но они не научились делать ее сами и, пожалуй, не помышляют о том, чтобы как-то воздействовать на обстоятельства. Они ждут покоя, а не ищут перемен.

…По усвоенной с детства привычке Роб Мейфилд мечтательно пишет на потолке свое заветное желание. Одноэтажный домик под раскидистыми дубами в трех милях от городка, где живут родители, – они с братом и сестрой навещают их по праздникам, глаза любящей жены на рассвете и работа, приносящая удовлетворение и покой.

Что и говорить, скромное мечтание, и картина скромная, и люди, мысленно нарисованные на ней. Но и такое малое счастье не дается героям американского писателя.

Г. Злобин

Земная оболочка

(Роман)

Но Ты, Добро, которому добра не надо,

Пребудь в покое вечно. Сам будь свои покоем.

Найдется ль человек, способный научить тому

                                                      другого человека?

                  И ангел – ангела?

                  И ангел – человека?


Августин. Исповеди, XIII. 38.


КНИГА ПЕРВАЯ

Удовольствие ради удовольствия

Май 1903 года

1

– От кого Тад узнал, что она умерла? – спросила Рина.

– Тад сам убил ее, – сказала Ева, – он же знал, чем это кончится.

Их отец – в сумерках едва различимый на своей качалке – сказал:

– Тише вы, мама идет. И какой он вам Тад. Он ведь ее родной отец – и ваш дедушка, между прочим, – и никого он не убивал.

– Ребенком-то он ее наградил, – сказал Кеннерли. – А ребенок убил ее. И, по-моему, только правильно, что он лишил себя жизни.

– Стыдно вам! – сказал отец. Он пыхнул сигарой. – Я очень надеюсь, что никому из вас никогда не придется делать подобного выбора. – Сигара снова вспыхнула. – Но, кто знает, может, кому-нибудь и придется. Вот тогда вспомните сегодняшний вечер – с какой жестокостью вы говорили об умершем, который и возразить-то вам не способен.

Первоначально его ответ предназначался Кеннерли, – Кеннерли через неделю покидал дом, его ждала работа, своя жизнь, – но закончил он, обращаясь к Еве. Средняя, из всех троих самая любимая, свет очей (как когда-то была для него мать, двадцать лет назад умершая), дочь, которую он, однажды полюбив, продолжал любить вот уже шестнадцать лет.

Несмотря на темноту, Ева встретила его взгляд. Выслушав его, она сказала:

– Но, папа, что может быть стыдного в желании знать правду. Мы все уже выросли. Всю жизнь мы слышим обрывки разговоров на эту тему, а нам в ответ лгут или отшучиваются… Мы просим тебя рассказать все, как было. В конце концов, нас это тоже касается.

Отец кивнул:

– Если мама услышит, она не переживет.

Все замолчали. Улица за забором была пустынна. Пес Гектор упоенно подставлял голову почесывавшему его за ушами Кеннерли. Голос матери все еще доносился из кухни: – Мэг, можешь взять этот хлеб себе, а к завтраку испечешь свежий, если придешь вовремя. Ведь ты придешь?.. – Мэг буркнула что-то, по-видимому, означавшее «да». – А ты, Сильви? Нам надо гладить занавески. – Более молодой и почтительный голос подтвердил: – Конечно, госпожа.

Рина и Кеннерли тоже не отводили глаз от Евы. Запевалой была она.

Ева сказала: – Не бойся, не услышит!

Отец заговорил торопливо, понизив голос до несвойственного ему шепота.

– Тад Уотсон женился на Катарине Эппс, и хоть он очень любил ее, прежде всего ему нужен был сын. Прошло три года, четыре… ни сына, ни дочери. Катарина говорила ему, что это воля божья, нужно смириться и ждать. Но вот ждать-то как раз Тад и не умел… На следующий год Катарина родила ему ребенка и при родах умерла. Роды были тяжелые: доктор Бартон выслал Тада во двор, велел ему уйти с глаз подальше. Ну вот, Тад уселся на крылечке и стал ждать – впервые в жизни.

– А ты откуда все это знаешь? – спросила Ева.

– Матушка моя была там, помогала, как умела.

– Не слишком-то много она сумела, – заметил Кеннерли.

– Не слишком. А что можно сделать, если богу твой труд неугоден.

Кеннерли сказал:

– Я б поинтересовался у него: почему?

– Ты бы стоял и задавал вопросы, а она все равно умерла бы. Матушка давала ей эфир – капала по две-три капли на чистую тряпочку. Так что умерла Катарина легко, без мучений, без звука, не подав знака Таду, который находился в нескольких шагах от нее. Когда доктор убедился, что она не дышит, – матушка говорила, что он слушал ее бесконечно долго, – а что ребенок жив и его купают, он вымыл руки, надел пиджак, вышел на крыльцо и сказал:

– Тад, ее я спасти не мог. Но зато сберег тебе дочку.

С минуту Тад не двигался с места. Потом встал, посмотрел доктору Бартону в глаза совершенно спокойно, сказал «спасибо!» и пошел в дом. Доктор, естественно, решил, что он пошел к Катарине, – в спальне, кроме матушки, толклись другие женщины, так что на первых порах он не был бы один, – и остался на крыльце, чтобы проветрить немного голову: роды-то продолжались всю ночь, уже рассвело, май был. И вдруг услышал одиночный выстрел. Тад, оказывается, вошел в спальню, не обращая внимания на женщин, которые были там, не взглянув даже на вашу мать, которая чудом осталась в живых, взял с каминной полки свой пистолет, подошел к кровати, на которой лежала Катарина, – они ее еще и обмыть не успели, – пустил себе пулю в лоб и повалился поверх покойницы. – Отец потянул потухшую сигару. – Вот вам и весь рассказ.

– И это была мама? – спросила Ева. – Девочка, убившая его жену, была мама?

– Ты же сама знаешь, – ответил он. – И никогда не говори «убила». Она была непорочное дитя, только что пришедшее в мир, а родной отец ей жизнь на корню подсек. В каком-то смысле, во всяком случае.

– Но почему он так поступил, папа? – сказала Рина. – О своем ребенке не вспомнил?

Долгое молчание. Никакого ответа, хотя из кухни по-прежнему доносился затихающий временами разговор.

– Он знал, что его жизнь кончена, – сказала Ева.

Кеннерли пренебрежительно фыркнул.

– Решил, что кончена, – сказал отец. – Вот только почему бы ему было не прихватить с собой несчастное дитя?

Ни от кого ответа на этот вопрос не последовало.

Только Ева сказала:

– А ты когда-нибудь видел их, папа?

– Его я помню, мне было десять, когда он застрелился, – и ее, наверное, много раз видел. Но воспоминаний о ней никаких. Полнейший провал в памяти. Да и вашу маму… мне нужно посмотреть на фотографию, чтобы вспомнить, какой она была в детстве, а ведь она от нас буквально не выходила.

– Почему бы это? – спросила Рина.

– Тихая очень была.

Они в молчании слушали, как она медленно идет через дом – заглянула в свою комнату (левую по фасаду), по-видимому, пригладила волосы, наконец появилась в дверях и сказала:

– Ева, сядь на стул, – Ева сидела на ступеньках крыльца. – И что это ты так вырядилась? Ведь раздача аттестатов у вас завтра.

– Хорошо, мама, – сказала Ева.

Мать направилась к своему обычному креслу в дальнем углу, где на качелях, слегка покачиваясь, будто от дуновения ветерка, сидел Кеннерли.

Ева не тронулась с места.

Мать пристально посмотрела на нее. Хороша, ничего не скажешь, хороши каштановые кудри, свободно рассыпанные по плечам.

– Ева, иди переоденься. В этом платье ты задохнешься.

Ева, не отрываясь, смотрела на улицу.

– Пока что дышу, – сказала она.

– Рина, пусть она пойдет переоденется.

Рина подалась вперед, будто слова матери ее подтолкнули, но не встала; она тоже не отводила глаз от улицы.

– Ева, посмотри на меня!

Ева повернулась и, не дав матери времени сказать что-нибудь, вглядеться в сумраке в ее лицо, проговорила: – Не сердитесь на меня… – Взгляд ее был обращен к отцу.

Мать сказала:

– Как это следует понимать?

Гектор тявкнул.

Рина сказала, указывая рукой:

– Мистер Мейфилд.

Он был уже у самой веранды, неслышно прошагав по убитой камнем дорожке, и все, за исключением миссис Кендал, встали ему навстречу, хотя заговорила первой она.

– Неужели провалилась?

– Нет, сударыня, выдержала. С трудом, но выдержала. – Он уже поднялся по ступенькам и остановился в двух шагах от Евы. Поэтому никто, кроме нее, не видел улыбки, осветившей его лицо, когда он повернулся к ее отцу. – Английская литература – девяносто шесть, латынь – сто. Вы можете гордиться, мистер Кендал.

– Благодарю вас, сэр! – сказал тот. – Значит, она окончит школу?

– Что касается меня, она уже окончила. Еще два года назад могла окончить. Знает больше моего, – ответил Форрест Мейфилд.

– Ну, это вы уж слишком, – сказала миссис Кендал. – Посидите с нами, передохните. Ужинали? Наверное, умираете от голода и совсем ослепли, проверив столько экзаменационных работ?

– Нет, что вы, – ответил он. – С моими-то глазами… Да я в темноте вижу.

– Вам тридцать лет, – сказала миссис Кендал, – а вы худы, как спичка. Смотрите подурнеете. Что тогда? – Она поднялась. – Мэг еще в кухне. Пойдемте, я вас покормлю.

– Спасибо, нет, – сказал он. – Мне уже пошел тридцать третий, и задерживаться я никак не могу. Просто хотел сообщить вам добрую весть.

– Уезжаете на лето? – спросил мистер Кендал.

– Да, сэр. Вот только соберусь с силами.

– Опять к сестре?

– Не сразу. Сперва постранствую немного.

– Где же? – спросила миссис Кендал.

Он снова улыбнулся, хотя на этот раз несколько загадочно, широко раскинул руки и пропел:

– Там, куда меня сердце зовет.

– Так я и думала, – сказала миссис Кендал, и все рассмеялись.

Рассмеялся и он, но потом, повернувшись к мистеру Кендалу, сказал:

– Но все, о чем я когда-либо мечтал, есть тут. – Он снова сделал движение рукой, как бы соединяя воедино дом и людей, здесь родившихся, выросших, наложившие на дом свой отпечаток, вне его немыслимых.

– Мне все это дорого, – сказал мистер Кендал. – Благодарю вас, Форрест.

На протяжении всего разговора сердце Форреста сжимал страх, однако внешне он был совершенно спокоен – впервые обманывал их за все время знакомства. Нужда в притворстве отпала, лишь только он покинул их.

2

Не успел он скрыться из вида, как Ева поднялась и пошла к двери.

Когда она проходила мимо отца, он сказал:

– Горжусь тобой. Горжусь!

Мать сказала:

– Надеюсь, ты все же переоденешься?

Ева кивнула:

– Да, мама. – Она взялась за дверную ручку и, обернувшись, обвела всех быстрым взглядом. Глаза ее задержались на отце, и, обращаясь к нему, она сказала: – Спасибо! – Затем открыла дверь и позвала: – Пойдем, Рина, помоги мне.

– Принцесса! – сказала мать.

Однако Рина встала и последовала за сестрой.

Идя друг за дружкой по коридору и темной лестнице, они хранили молчание. Но, переступив порог их общей комнаты, Рина осторожно притворила за собой дверь и сказала, обращаясь к Евиной спине:

– Значит, решилась?

– Решилась давным-давно.

– Уезжаешь? – спросила Рина.

Ева повернулась к ней и кивнула:

– Сегодня. Сию минуту.

– Подожди… – начала было Рина, отнюдь не желая задерживать ее, просто чтобы чуточку отдалить момент, разобраться во всем.

– Не могу, – сказала Ева, делая шаг вперед.

– Да уезжай, пожалуйста, – сказала Рина. – Я только хотела спросить: зачем?

Ева дотронулась до влажного локтя своей сестры.

– Пройдет год или чуть больше, и ты узнаешь.

– Я на полтора года моложе тебя, – сказала Рина. – Вряд ли через полтора года я пойму, зачем тебе понадобилось портить нам жизнь.

– Ты-то только рада, – сказала Ева. – И мама, конечно, будет рада. Кеннерли уезжает…

– Папа не переживет.

– Переживет, – сказала Ева.

– Он любит тебя больше нас остальных, вместе взятых.

Ева подумала немножко.

– Пусть так, – сказала она. – Но моя жизнь – это моя жизнь. И я свой выбор сделала. Ему и не то еще приходилось выносить. Вынесет и это. Я напишу ему.

Рина повторила:

– Он не переживет.

Ева снова дотронулась до нее – на этот раз до затылка, – и широко улыбнулась, но тут же шагнула мимо сестры к двери и отворила ее.

– А чемодан? – прошептала Рина, указывая на коричневый саквояж, лежавший на шкафу.

Ева отрицательно покачала головой.

– Я обещала, – прошептала Рина. – И до завтра молчу. А завтра они меня убьют.

Ева улыбнулась:

– Не убьют. Обрадуются, узнав. Теперь же оставайся здесь как можно дольше… пока мама нас не позовет. Постарайся помочь мне выиграть время.

Рина подошла к широкой кровати, на которой многие годы они спали вдвоем, и села на краешек, сложив руки на коленях.

– Как ты думаешь, увидимся мы когда-нибудь?

Ева прислушалась к тому, что делается на веранде, – все спокойно, – затем вернулась к кровати и дотронулась до Рининого пробора. Наклонилась и поцеловала в то место, которое только что тронула.

– Поцелуй от меня папу, – сказала она. – Помоги ему. – И исчезла из комнаты; с лестницы не донеслось ни звука.

3

Спустившись с лестницы, выйти из дому можно было двумя путями: через парадную дверь на веранду, мимо матери, отца, брата; и через кухню, где все еще возились Мэг и Сильви. Выбора не было. Она направилась в кухню, по-прежнему неслышными шагами, не обращая внимания на обступавшие ее со всех сторон обломки прежней жизни – препятствия на пути. Однако в кухне она остановилась возле рукомойника, зачерпнула ковшиком воды из ведра и осушила его до дна, мучимая жаждой и внезапно вспыхнувшей потребностью попрощаться еще с кем-нибудь из домашних. Потом опустила ковшик в ведро. Обе женщины внимательно наблюдали за ней: Мэг, перебиравшая фасоль, чтоб замочить ее на ночь, Сильви, стоявшая посередине комнаты, как черная смазанная ось, на которой держится весь погруженный во мрак дом, – Евина ровесница, еще одна неизменная принадлежность прежней защищенной жизни, которую Ева покидала. Она сделала шаг к Сильви, заслонявшей дверь, и сказала, понизив – но не до шепота – голос:

– Можешь взять из моих вещей все, что тебе нравится.

– Интересно, кто это мне их даст?

– Скажи маме, что они твои, скажи, Ева отдала их тебе.

– Она смеяться станет.

Ева указала на холл и на лестницу:

– Пойди сейчас и возьми из одежды все, что захочешь. Там Рина.

Мэг повернулась к ней. Свет лампы упал ей на лицо, более темное, чем у дочери.

– Уходи, – сказала она, – если уходишь, так уходи!

Стоя по-прежнему лицом к Сильви, Ева зажмурила глаза; из-под век выкатились слезинки, вызванные словами Мэг. Затем она открыла глаза и непослушными губами выговорила:

– Я заберу тебя к себе, Сильви. – Однако Мэг по-прежнему взглядом выталкивала ее из дома. Ева сделала быстрый шаг влево и исчезла за дверью.

– Ушла, – сказала Сильви.

– Слава тебе господи, – сказала Мэг.

Сильви сказала:

– А я любила ее.

– И я тоже, – отозвалась Мэг. – А вот ушла, и я ее из сердца выкинула. Попробуй и ты. Не знает только она, видно, что людей, которых стоит любить, по пальцам пересчитать можно.

– Это так, – сказала Сильви, не отводя глаз от притворенной двери, – там на пустом месте, где прежде была Ева, до сих пор не устоялась тьма.

4

Форрест Мейфилд изнемогал от благодарности. Он стоял на коленях, склонившись над своей женой, принимая последний из принесенных ею щедрых даров – зрелище ее обнаженного тела при утреннем свете, тела, спокойно лежащего рядом с ним. До рассвета сегодняшнего дня – которого прошло всего полчаса – ему приходилось видеть лишь ее руки и голову, все остальное скрывала от глаз людских одежда. А полюбил он ее за лицо, за приветливость, за то, что каким-то таинственным образом она поняла и приняла его давнишнее стремление раскрепостить свое скованное, чахнущее сердце, перестать наконец душить свои чувства, найти достойную девушку и полюбить ее всей душой на всю жизнь. Для него почти не имело значения ответное чувство, лишь бы избранница благосклонно разрешила себя любить, принимала его бескрайнюю благодарность. И вот она здесь – добровольно, никем не принуждаемая, по-прежнему отдающая ему (хотя в комнате было уже светло) все свое ослепительное тело, невообразимо, негаданно прекрасное, исчерченное тончайшими голубыми жилками, тепло пульсирующими после их первого соития.

Воспоминание об этом – о чуде прошедшей ночи, – как половодье, затопило все вокруг. Момент близости и все, что предшествовало ему… Она встретила его, как было условлено, на краю луга позади их дома. (Она оказалась там прежде него и негра возницы, которого он нанял, чтобы проехать шесть миль до станции, и стояла, с опущенными руками, стиснув кулаки, едва различимая в темноте, и когда он спросил: «А где твой чемодан? Где твои вещи?» – ответила: «Я же сказала, что если приду, то буду вся ваша. Я не взяла из дома ничего. Даже платье, которое на мне, – из обносков тети Лолы».) Сидя рядом с ним, она промолчала всю дорогу и только кивала или отрицательно мотала головой в ответ на его приглушенные вопросы… Так же молча шла к поезду, поднялась на первую ступеньку, но потом обернулась к вознице, который нес чемодан Форреста, и сказала: – Ты ведь знаком с Сильви, – разжала руку и протянула ему золотую пятидолларовую монету. – Отдай это ей, скажи – на память от Евы. В вагоне они не говорили ни о чем, кроме как о законченном учебном годе, словно оба уезжали куда-то на лето – каждый в свою сторону, – с тем чтобы встретиться снова осенью в классе. А потом, два часа спустя, уже здесь, в Виргинии, они сочетались браком при посредстве старенького регистратора с трясущимися руками и его экономки, выступившей в качестве свидетельницы и сказавшей Еве, пока Форрест расплачивался с регистратором: «Дай вам бог счастья!» Затем она прошла с ним квартал по темной улице до этой старой гостиницы, и, когда почерневшая сосновая дверь захлопнулась за ними, надежно отгородив от всего остального мира с его опасностями, она наконец отдалась ему – но не сразу, не спеша, до последней минуты спокойная, прекрасно владеющая собой, хозяйка положения. После того как коридорный зажег им лампу и вышел и Форрест запер дверь на задвижку, он остановился, посмотрел сквозь полумрак на нее, стоящую в трех шагах от него у кровати – лампа находилась сзади, так что она казалась обведенной светящейся каймой, – и сказал: – Благодарю тебя. Она улыбнулась: – За что? – За то, что ты здесь. – Я здесь потому, что хочу этого. – Затем медленно вытянула из волос широкую зеленую ленту и принялась, не подымая глаз, расстегивать бесчисленные пуговки на платье, пока наконец сняла с себя все, сложила аккуратно белье и предстала перед ним обнаженная. Оба стояли неподвижно, она у кровати, он у двери. «Simplexmunditiis», – всплыло у него в мозгу, – Гораций, «Пирре». «Чиста в своей наготе», – перевел эту строку Мильтон, и Форрест считал, что лучше перевести, пожалуй, невозможно, а вот сейчас у него появился свой собственный вариант: «Проста в своей чистоте». Не совсем так, как у Горация, но точно определяет ее. Затем она сказала: – Извините меня, может, моя просьба неуместна, но нельзя ли нам немного отдохнуть сначала? – Он сказал на это: – Зови меня Форрестом вне зависимости от того, устала ты или нет. – Она кивнула с улыбкой и легла в постель, а он задул лампу, разделся и тоже прилег с края и лежал, не касаясь ее, пока она, засыпая, не взяла его за руку. Было около трех часов. Она не выпускала его руку три часа, ни разу не повернулась, только вздрагивала изредка, погружаясь во все более и более глубокий сон, а он, так и не сомкнув глаз, лежал в темноте, потрясенный своим счастьем, удачей, в тысячный раз представляя себе их будущую жизнь. Первый робкий рассвет разбудил ее. Перламутровый, похожий на туман, свет проник в комнату, и она повернула голову и долго внимательно и серьезно смотрела на него, как будто ожидала, что он чему-то научит ее, а может, просто потому, что еще не совсем проснулась. Как бы то ни было, она сказала: – Вот я и отдохнула. – Тогда он высвободил из-под одеяла их давно сомкнутые руки и покрыл ее пальцы поспешными и легкими поцелуями благодарности, осторожно сбросил одеяло с себя, затем с нее – и замер на мгновение, потрясенный простотой и ясностью ответа на все мучившие его вопросы, который обещало дать это новое видение – и она приняла его с радостью. Закрыла свои ясные глаза и руками, крепкими, как лед, скопившийся в трещинах камня, увлекла его к еще запечатанной двери, скрывавшей ее последнее убежище, подходящее к концу одиночество, последнюю тайну, – взглянула на него и тут же улыбнулась, еще крепче прижалась к нему, обхватила, и он сказал:

– Ты должна знать – для меня, как и для тебя, это впервые.

И дальше все стало пополам – время, пространство, ощущения, прелесть новизны.

Жалкий глупец! Он не увидел ничего, потому что не заглянул – даже не догадался, что следует научиться заглядывать, – в ее последнюю, но надежную цитадель – прелестную головку, которая, казалось, так и тянется к нему (еще один хрупкий дар), тогда как каждая клеточка ее мозга истошно вопила об отчаянии, о потерянности, об одиночестве.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю