Текст книги "Земная оболочка"
Автор книги: Прайс Рейнолдс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 46 страниц)
– Она сказала вам это?
– Нет, голубчик. Я ведь ни разу не видела ее после того, как она из дому ушла. Я им свадебный ужин приготовила, она пришла ко мне, подарила мне свой букет и говорит, мол, я ее знаю, и если она меня позовет к себе, так чтоб я непременно приехала. Я сказала, что приеду – соврала, наверное (я в Филадельфию собиралась). Но она так меня и не позвала, вот и выходит, что, может, еще я и не соврала. Только мечтала-то она всю свою жизнь о тебе – понимала, что уж ты-то будешь ее собственностью, что она тебя выносит и сумеет удержать при себе. А умерла она по несчастной случайности или просто богу так было угодно. Но ты ведь за ней остался – и глаза у тебя такие же, как у нее, строгие, и вот, смотри, вернулся сюда.
– Да они-то умерли, – сказал Хатч. Ни он, ни Делла с начала разговора не упомянули его деда.
– Зато мы с тобой живы. – Она улыбнулась.
И Хатч улыбнулся в знак согласия, однако он хотел знать больше. – Он долго болел?
– Мистер Рейвен? Не очень. Я как отсюда уехала, так все время на севере жила, но, понимаешь, он к моей маме прежде хорош был (раньше я так не думала, а теперь вижу, что неправа была); и всегда-то он помнил мой день рождения, ни разу не забыл. Каждый год в этот день приходил от него небольшой перевод, где бы я ни жила – ни письма, ни открытки, только деньги. Так что, когда я приезжала сюда раз в два-три года погостить у своей сестры, то обязательно наведывалась к нему, и он всегда спрашивал меня (это уж после того, как мисс Керри померла): «Что будешь делать, Делла, когда я позову тебя сюда ходить за мной?» Я, понятно, смеялась и говорила: «Мистер Рейвен, как бы мне раньше не пришлось вас позвать». Вообще-то мне жить на севере нравилось, и работа бывала хорошая, да климат там не по мне, у меня артрит сделался, да такой, что меня всю скрючило, думала – не вынесу долго, кончусь. Ну вот, приехала я сюда этой пасхой, после довольно долгого перерыва; с рождества без работы сидела, и денег у меня оставалось всего ничего. Первую неделю прожила у сестры, набиралась сил и к нему не ходила, так что в конце концов он сам ко мне пожаловал. Въехал во двор, а вылезти из машины трудно ему было. Я как увидела его из окна, так сразу поняла – болен: идет, еле ноги волочит, а когда подошел поближе, посмотрела – руки у него желтые, как тыква, и совсем высохли. Сестра моя куда-то ушла и Фитц, сын ее, – тоже, и вот стою я одна и говорю себе: «Ну, Делла, дождалась!» Поняла, что он приехал за мной и что надо ответ давать. Он схоронил мою мать, все оплатил до последнего гроша, а гроши тогда были считанные, почище теперешнего. И я говорю себе: «Только этого тебе не хватало – еще одного покойника». Всего лишь прошлой осенью у меня одна подруга на руках померла. Все же я вышла к нему, села с ним на крылечке. Он стал рассказывать мне о делах, а о прошлом ни слова (единственный человек, из тех, кого я знаю, который не любил прошлое ворошить), сказал, что ожидает в июле и в августе много постояльцев – люди перестали ездить на морские курорты: немцев боятся. А потом спросил, не пойду ли я к нему, помочь на кухне? Я говорю ему, мол, я уже не та, не вывезу, как прежде. А он пригнулся ко мне – мы в качалках сидели, – потупил глаза и говорит: «Ты одна у меня осталась. Кто-то должен же мне помочь». Я спросила, не хворает ли он, и он ответил, что, видно, да. Дотянулся, взял мою руку, тогда еще сильно распухшую, приложил к своему левому боку и говорит: «Что это?» Мама моя когда-то массировала ему шею; болела она у него (а у нее правая рука исцеляющая была), ну я легонечко и нажала. А он говорит: «Ты как следует жми». Надавила я покрепче и нащупала опухолину, величиной с орех, а от нее во все стороны вроде как щупальца расходятся. Я хотела в шутку все обернуть и говорю: «Никак, в ожидании вы?» – «Верно, говорит, в ожидании. Потому и прошу тебя слезно вернуться». Делла замолчала и посмотрела в единственное окошко, за которым стояла непроглядная ночь. Она не продолжала свой рассказ – наверное, сочла, что с Хатча и этого достаточно или что дальнейшие вопросы пусть задает сам.
Он спросил: – Вы были рады? – Вопрос, которого она ожидала меньше всего.
И тут она поняла, что действительно была рада – рада возможности отдохнуть, вот только не призналась в этом. Слишком многое понадобилось бы сказать этому мальчику, ненужного ему сейчас, бесполезного в будущем. – Я на ощупь правду узнала. Сказала ему, что вернусь, и вернулась. И до сих пор еще здесь.
– Вы говорите, он в мае умер?
– Вчера три недели исполнилось.
– А мне никто ничего не сказал.
Делла сказала: – Он тебе написал. Я прекрасно знаю, что написал. Сама письмо отправляла.
Хатч сказал: – Ко дню рождения: просто он поздравил меня с днем рождения.
– Чтобы зазвать тебя. Зазвать тебя к себе. – Она говорила негромко, но голосом твердым от сознания своей правоты.
– Ничего такого он не писал; просто звал как-нибудь приехать, – Хатч указал на свой чемодан и приподнялся было, чтобы достать оттуда письмо – доказательство своей невиновности.
Делла жестом усадила его на место. – Сколько, ты говоришь, тебе лет?
– В мае исполнилось четырнадцать.
– Ты бы уже двух детей мог наплодить, мог бы на фронте погибнуть, если бы пару лет себе накинул, как поступают многие хорошие мальчики, и ты еще говоришь, что думал, будто это просто поздравление с днем рождения?
Хатч кивнул: – Да, я и правда так думал.
– Тогда давай я научу тебя, как между строчек читать – это лучше всяких книг. Сидит он тут, что ни день, то ему хуже, а родни никого, кроме тебя. Он о тебе не говорил – ты ведь тоже из вчерашнего, – но день твоего рождения помнил, вот и написал то письмо и велел мне на почту снести, а когда я вернулась, еще заставил поклясться, что я его отправила. Он хотел, чтоб ты тут был – в настоящее пришел, чтоб ему не бояться за будущее.
Хатч все же пошел к чемодану и достал оттуда письмо. Медленно прочитал его и снова сложил, не предлагая Делле. – Ничего этого тут нет, – сказал он. – Ничего, кроме поздравления. И еще: «приезжай как-нибудь». – Он продолжал стоять.
– Ладно, – сказала Делла, по-прежнему ласково и по-прежнему твердо. – Садись и ответь мне вот на какой вопрос.
Хатч послушно сел.
– С чего же тогда он мне это оставил? – Глядя ему в лицо, она дотронулась указательным пальцем до кровати, на которой сидела.
Хатч улыбнулся. – Наверное, потому что вы устали.
Смех ее прозвучал так резко, что она сама испугалась – будто собаке наступили на лапу. – И как еще устала! Устала так, что белый свет мне был не мил. Но я не об одной кровати. Он ведь мне все оставил. – Она неторопливо обвела вокруг рукой, – и пансион, и беседку с источником, и пристройку для негров – все.
Хатч сказал: – И правильно сделал.
Делла кивнула: – Спасибо. Я ведь до самого конца с ним оставалась. Постояльцам, которые должны были приехать в мае, отказали, и мы с Фитцем ухаживали за ним, как умели. Он никогда и виду не показывал, что мучается, он все мог стерпеть, всю жизнь терпел. И так и не разрешил мне доктора позвать, говорил, что доктора – это двуногие пиявки: сперва спокойно смотрели, как помирают его мама, моя мама, Рейчел, а потом посылали ему счета за то, что посмотрели. «Пусть, говорит, задаром гадают, чем я болел». Ну, я готовила ему, что он мог еще кушать – хлебный пудинг, яичный крем… А Фитц его и купал, и брил, когда он уже рук не мог поднять. А совсем к концу я предложила, что буду спать у него в комнате, а он сказал: «Опоздала ты, матушка!» – и потом долго смеялся. В последний раз смеялся. Потому что вскоре ему уж и говорить не под силу стало, поэтому если уж говорил, так только по делу. Два дня подряд он меня за мою маму принимал и просил у меня прощенья. Я его не разуверяла. Но постепенно ум у него прояснился, и когда в день его смерти я принесла ему ужин, он говорит мне: «Что, Делла, насмотрелись мы с тобой на мир». И я ответила: «Это уж точно!» – свою жизнь он как-никак прожил, ну и я ему рассказывала о своей – на севере, – она указала пальцем на потолок, как будто там был север, Филадельфия, выложенные кафелем кухни, которые она содержала в безупречной сверкающей чистоте, сухие комнаты с паровым отоплением, где спала в холодном одиночестве, мужчины, которые иногда ей выпадали. – Потом он сказал: «Что ты знаешь?» – «Знаю, что очень устала, мистер Рейвен». – «Ну, так отдохни здесь». Я думала, он это о своей комнате: у него там стояла старая кушетка, на которую он иногда раньше прикладывался вздремнуть. Я ответила: «Сейчас пойду, попарю ноги и повалюсь на свою старую кровать, как куль». Он ничего не ответил. Я кончила кормить его, собрала все на поднос и только пошла к двери, как он окликнул меня. «Делла! Скажи спасибо». Я говорю: «Ладно. А теперь скажите – за что?» Он увидел, что я не поняла. «Я отдаю тебе все это!» – сказал он. Я спросила: «Отдаете мне дом?» И он ответила: «Все, что останется после меня». Тогда я сказала: «Спасибо!» – и вышла. Я думала, это он просто так, думала, что приду к нему наутро, и он в памяти и опять только о тебе и будет говорить. А был он наутро холодный как лед. Фитц первый нашел его – хоть от этого-то меня бог уберег – и на следующее утро мы его похоронили. Священник спросил: «А где ж его родня?» Я сказала, что мы написали тебе, но ответа так и не получили – ни от тебя, ни от Роба. Он сказал, что сообщит вам. Забыл, наверное.
– Мне, во всяком случае, не сообщил, – сказал Хатч. – Я ведь приехал его повидать. Я его одиннадцать лет не видел.
– И еще много-много лет не увидишь. – Делла улыбнулась при мысли, что у него впереди лет пятьдесят-шестьдесят жизни.
Но он сказал: – А может, и не так уж много.
– Ты что, сам болеешь?
– Нет, только я тоже устал, вроде вас.
– Мне скоро сорок, – сказала Делла. – И у меня было с чего устать. А ты-то от чего? От конфет? От девочек, которые тебе проходу не дают?
Но у Хатча был ответ: – Нет, – сказал он. – Я устал ждать.
– Милый, да что ты в этом понимаешь? Ты еще и ждать-то не начинал… Я б тебе могла дать два-три урока.
– А вы чего ждете? – спросил он.
Она уже открыла рот – у нее тоже было что сказать, – но передумала. – Уж больно я разболталась, – сказала она.
Хатч сказал: – Отца своего я ждать устал. Уже больше восьми лет его жду.
– А чего ты от него хочешь?
– Чтобы он нашел, где нам с ним жить.
– Разве у тебя дома нет? Я думала, ты у его мамы живешь.
– Она взяла меня к себе, – сказал он, – и мне было хорошо у нее. Я ей благодарен за это. Но мне хотелось, чтобы Роб…
– Не ты один хотел бы заполучить Роба…
– …У меня матери не было, вот я и льнул к нему; а он манил меня, говорил, что хочет, чтобы я был при нем. И так было пять лет – три года в Ричмонде, пока он не потерял там работу, после чего мы задумали переехать сюда (только дедушка не захотел нас, Роба, во всяком случае, не захотел), а потом два года в Фонтейне у бабушки. Затем он уехал в Роли.
– И не взял тебя с собой?
– Обещал взять. До последнего молчал про то, что собирается уезжать. Как-то в конце августа я играл в песок за грейнджеровским домиком, вдруг приходит Роб и говорит: «Вот что, родной мой, я собираюсь на время в Роли. У нас с тобой есть возможность устроиться там получше. А перед новым годом приеду и заберу туда тебя и Грейнджера». Я даже не расплакался, хотя вообще-то надо было мне тогда поплакать и забыть его. Устроиться-то получше он устроился, да без меня: своего слова он так и не сдержал.
– Кем он там работал?
– Преподавателем в средней школе.
– А что он такое знает, чтобы других учить? Здесь он учился такому, что детям не преподашь.
Хатч расслышал и понял сказанное ею, но ему не хотелось углубляться в подробности ее жизни, в воспоминания, на которые она явно настраивалась. Он продолжал свой рассказ, почти столь же мучительный. – В Роли живет эта его женщина. Из-за нее он и остался там.
Делла спросила: – Кто она?
– Мин Таррингтон, учительница. Рейчел еще в помине не было, а они уже были знакомы. В общем, с самого детства.
– Ты говоришь, они не женаты?
– Он говорит, что нет. Просто встречаются…
Делла кивнула. – Ладно. И ты недоволен этим?
– Да.
– Ладно. И что же ты хочешь – чтоб он умер? Или о горя заболел?
Все это время Хатч рассматривал ее комнату. В ней не было почти ничего, по чему можно было бы судить о характере ее обитательницы – под кроватью пара дырявых белых туфель на высоких каблуках, на полочке у изголовья кровати старая книга, по-видимому, недавно переплетенная неумелыми руками в синюю материю; черный будильник, растекавшийся на всю комнату, стоило им замолчать. А так – гостиничный номер или больничная палата, где человек может корчиться от боли, может и умереть, и быть вывезенным на каталке, не оставив на малейшего следа. Он сказал: – Вы-то пожили свое, вот сидите теперь и улыбаетесь.
Еще не осознав полностью смысла его слов, Делла ответила: – Я улыбаюсь, глядя на тебя.
Хатч сказал: – Значит, я такой смешной…
Тут только она поняла, что он слишком поспешно взялся судить о ее жизни и сделал неправильный вывод. Очевидное сходство Хатча как с отцом, так и с матерью, растравило ей душу. Проснулись бурные чувства, которые она когда-то питала к обоим: ей захотелось больно ударить, рассказать ему всю правду о своей жизни, о том, как мало помощи видела она на своем веку – от чужих, от близких, даже от тех, кто обещал отплатить ей заботой за то, что пользовался ее добротой, ее горячим, гибким телом. Сказать, с каким скудным багажом вернулась она в Гошен и как непышно он ее встретил (провалившаяся могила матери, беспомощная, невежественная сестра, дом, отказанный ей белым человеком, который она не могла за собой сохранить), и все это с улыбкой, затаив дыхание… Но стоило мальчику, сидевшему на ее кровати, посмотреть на нее глазами Рейчел, в памяти Деллы всплыли слова ее матери, когда Рейчел в своем безумии обидела ее: «Ты, главное, помни, что она вовсе не хочет тебя обижать; она даже не знает, что ты тут. Тебе это пока непонятно, но ведь она из сил выбивается, чтобы только выжить в том же мире, в каком ты живешь: и новые платья у нее есть, и дом большой, и сарай, полный угля, да жжет-то ее тот же огонь, который когда-нибудь и тебя опалит. Ее рано прихватило, но и твой день не за горами». И Делла встала, обошла кровать и остановилась рядом с Хатчем, не дотрагиваясь до него, однако. – Не так уж была трудна моя жизнь, мне она, во всяком случае, тяжелой не показалась, – сказала она. А на деле была тяжела, как жернов.
Хатч кивнул. – Наверное, скучно вам.
– Сейчас да, немного. Но это ненадолго. В июне я опять на север подамся, как только уедут эти дамы. Они только в воскресенье приехали, говорят, ничего не знали. Остальным мистер Рейвен написал, известил, что все кончено, а про этих почему-то забыл. У них еще десять дней остается, а потом я с места снимусь.
– И оставите свое имущество?
– Свое имущество я могу с собой унести – в одну горсть собрать.
– А дом? – сказал он.
– Дом твой, – ответила Делла.
– Дедушка вам его оставил.
– Да он не вправе был им распоряжаться.
– Почему? – спросил Хатч.
– Ты пойми, я ведь не кривляюсь, – это хатчинсовский дом, они его построили. Я не могла бы принять его, даже если б закон позволял, если б мне денег на налоги хватило – тут мне повсюду Рейчел чудится (вон в тебе тоже), все воспоминания о твоем папе тут; так и вижу старого спесивого Грейнджера, свою маму вижу, как она упала замертво вон там, у источника, у всех у нас на глазах. Дом твой, сыночек. Берн его. Вот у тебя и будет где жить. – Она все-таки дотронулась до него, рука ее ласково скользнула по его правому уху и подбородку. И от отца в нем тоже было кое-что – та же прекрасная кожа, гладкая, как свежевыглаженная полотняная простыня, такая же теплая и сухая.
Хатч встал, взял свой чемоданчик и пошел к двери. Остановившись там, он сказал: – Нет ли у вас какого-нибудь фонарика?
– Куда ты собрался?
– В большой дом. Я теперь вспомнил его. Найду себе кровать.
Делла покачала головой. – Ничего у меня нет, ни фонарика, ни свечи. Если ты начнешь там шарашиться в темноте, ты этих двух дамочек до смерти перепугаешь. К тому же они уже заперлись на все засовы, будто красавицы какие. Комната мистера Грейнджера рядом по коридору, переночуй там сегодня, а завтра успеешь все посмотреть.
Делла достала из комода чистые простыни и уже двинулась было к нему, но снова остановилась как вкопанная – в каждой черточке его подвижного лица так и чувствовалось присутствие Рейчел, словно она жила в нем в ожидании своего земного срока. Нужно было разрушить наваждение. – Скажи «спасибо», – сказала Делла.
Хатч повторил: – Спасибо!
– За дом спасибо. – Она улыбалась, но напряженно ждала.
Хатч кивнул. – Я понял. За то вас и поблагодарил.
4
Как только она постелила постель, Хатч улегся и, несмотря на усталость, минуты три, по крайней мере, лежал, сосредоточив все свои мысли на матери: повторял ее имя, представлял себе ее лицо – созданное его воображением, – все в надежде направить свой сон по тем извилинам, где хранилось видение – Рейчел у ручья. Уж на этот раз он дождется, чтобы она заговорила с ним или окликнула его.
Но его старания не увенчались успехом. Прошли, казалось, часы, а он по-прежнему двигался сквозь строй слов – ни людей, ни картин. Слова были названиями предметов, иметь которые ему хотелось всю жизнь, – реальных предметов, никогда, правда, не встречавшихся ему прежде: Ноев ковчег с детской картинки (каждой твари по паре, семейство Ноя и огромная баржа с погрузочным трапом) или двухметровая полая палка, которую можно было использовать как духовое ружье, коллекция фотографий мужских и женских тел, которые он мог бы срисовывать и представлять себе таящиеся в них возможности, пока еще ему недоступные; ему еще хотелось бы иметь достоверный портрет Жанны д’Арк, книгу о Христе, объясняющую все, о чем умалчивалось в Библии; автограф Гитлера. Прошло еще несколько часов крепкого мирного сна без сновидений, и наконец он увидел связный сон, который длился до рассвета, – правда, не тот, что хотелось.
Он шел в темноте по полю во Франции, мимо гор трупов, ни одного живого существа вокруг, ни звука, кроме его собственных шагов, да еще отдаленного погромыхивания – несомненно, артиллерийского обстрела. Он искал Роба, но у него не было фонаря. Поэтому ему приходилось низко нагибаться над каждым убитым и ощупывать его холодное лицо, чтобы определить, не его ли это отец. Обрубки шей, развороченные груди. Мальчики младше его. А Роба как не бывало. Потом он увидел впереди рыжеватое свечение и заспешил туда – большая палатка, освещенная изнутри, но все полотнища плотно сошнурованы. Он начал царапать ногтями толстенный брезент и проковырял дырку, а затем стал раздирать ее, пока не образовалась большая прореха. Он проскользнул в нее, как в дверь, и очутился в палатке, где было тепло от керосиновой лампы и где находились двое – Сильвин племянник Элберт на низенькой сосновой табуретке и еще какой-то человек на койке. Этот человек оказался Робом и, несмотря на то что на нем была чистенькая военная форма, Хатч понял, что он мертв. Он сделал два шага вперед, к свету – не для того, чтобы потрогать, а чтобы рассмотреть как следует бесстрастное мертвое лицо, – но Элберт негромко сказал: «Я нашел его, мне его и охранять, а ты иди откуда пришел».
Тут он проснулся, было еще совсем темно, и только абсолютная тишина говорила о приближении рассвета. Он толком не запомнил своего сна, но сознавал, что ему отказано в общении с матерью; и хотя можно было лежать и думать о Грейнджере (кровать ведь его, он жил когда-то в этой комнате, мечтал о чем-то) или о Робе в Ричмонде (если он еще в Ричмонде, не уехал к Мин, не позвал ее к себе), его мысли обратились к Рейчел, которую он так и не сумел увидеть во сне.
Вот только он вдруг забыл ее лицо. Даже наяву. И не мог вспомнить. Он ступил на холодный пол, пошарил в темноте, нашел шнурок выключателя, и комната окатилась ярким светом. Ему нужно было зеркало – он хотел поискать черты Рейчел в своем лице, – но сосновые стены были голы, если не считать давно испорченного термометра, застрявшего на двадцати восьми градусах. Хатч стоял на грязном холодному полу в тонком нижнем белье и дрожал от холода. Накануне утром в доме Хэт он поднялся с намерением начать новую жизнь, не обремененную долгами своих родных, уверенный, что способен противостоять их посягательствам на его тело и душу. Сейчас, весьма далекий от цели, так и не встретив в этот решающий день сочувствия у матери, – он понял, что ничего нового не нашел и никогда не найдет. Мир был уже сотворен. Ему предлагалось в нем определенное место и определенный отрезок времени, полный набор упряжи, а вожжи от нее могут взять в руки многие люди, не исключая и давно умерших. В любой момент и без всякого предупреждения предложение может быть аннулировано, и тогда его ждет жизнь вроде той, что выпала Робу – несмываемый позор и вечное бегство. Ему четырнадцать лет. В это самое утро, в эту самую минуту мальчишки значительно младше его попадали не в упряжку, а прямо на тот свет.
Хатч решил, что, пожалуй, лучше уж надеть на себя хомут. Ни звука из Деллиной комнаты. Он взял свою одежду и тихонько оделся. Затем снова потушил свет и помолился – быстро прочел Отче наш, перечислил имена родных, прибавил туда Грейнджера и Деллу. К этому времени мрак в комнате чуть рассеялся, во всяком случае, стало возможно беспрепятственно двигаться. Он повернул ржаво взвизгнувшую дверную ручку – если он разбудит Деллу, то просто все объяснит ей. Постоял на пороге, прислушиваясь, но услышал только поскрипывание ее кровати и ровное похрапывание. Он ступил в коридор и беззвучно вышел во двор.
На воздухе было холоднее, чем в комнате, однако Хатч остановился и постоял, в надежде, что найдет в памяти указатели, которые помогут ему ориентироваться в полутьме. Постепенно они пришли в форме строений – справа вырисовывалась беседка с кедровой бледно серебрившейся крышей. Когда-то, одиннадцать лет назад, он пил здесь воду из источника, сидя на коленях у своего деда. Он до сих пор помнил привкус меди.
Медный ковш все еще был здесь – на длинной ручке, ядовито зеленый от многолетнего соприкосновения с сернистой водой. Хатч взял его, приподнял крышку источника и нагнулся пониже, куда еще не доставал свет. Затем не спеша отхлебнул воды – против ожидания, она оказалась теплой. Дедушка Хатчинс, поивший его из этого ковша, сказал: «Пей, сынок! Попьешь этой водицы, и будет тебя всегда сюда тянуть. От иных болезней она помогает». Слова эти вдруг всплыли в памяти Хатча, где они лежали, притаившись, терпеливо ожидая своего часа. Он зачерпнул еще воды, полил себе на ладонь и потер лицо и глаза. Затем повесил ковш на место рядом с осиным гнездом, вокруг которого вились две рыжие осы, и пошел к большому дому, чтобы поискать то, что, согласно обещанию Роба, он должен был тоже сразу узнать.
5
То, что искал, он нашел, хоть и не сразу. Сама по себе большая темная кухня показалась совсем незнакомой, но в ней от одной двери до другой была словно бы протоптана дорожка, и, съев печенье, которое нашлось в хлебнице на буфете, Хатч пошел – все так же бесшумно – ко второй двери, которая вела в деливший дом пополам коридор, до сих пор почти темный. При свете, проникавшем сюда сквозь фрамугу парадной двери, видны были на фоне беленых стен два ряда черных дверей: все они, за исключением двух дальних – в гостиную и столовую, – были закрыты. Но дорожка, казалось, звала к двери рядом. Хатч постоял немного, доглатывая последние сухие крошки, опасаясь, как бы за закрытой дверью не скрывались спящие женщины или, того хуже, мертвый Роб на кровати и рядом сторожащий его Элберт. Затем он сделал четыре шага и быстро отворил ее и сразу понял, что был здесь раньше – но только тайком, когда их привели сюда с Робом, но и до того, ни от кого не прячась, вместо со своим дедушкой Хатчинсом. Это была спальня деда. Шторы были подняты, и окно выходило на розовеющий восток.
В комнате стояли широкая кровать с высокой резной спинкой – башенки, квадратики, веретенца и куполки, – в изножье ее небольшая койка, словно белая собака в ногах у хозяина. Обе кровати были аккуратно застелены свежими – без складочки – простынями. Но дорожка вела к дальней стене, к туалетному столику: высокое зеркало, мраморная доска (коричневая, в прожилках). Он пошел туда. Здесь – цель его приезда, истоки его снов. Здесь дед держал его мать – именно так Хатч думал раньше, теперь он ясно вспомнил это. Но что это? Мраморная доска была пуста, только вязаная, пожелтевшая от времени салфеточка да пара щеток, в которых запуталось несколько тонких белых волосков.
От источника дед принес его на руках прямо к этому столику. Не только из рассказа Роба он помнил две фотографии молоденькой женщины, темноглазой и темноволосой; дед взял одну из них свободной рукой и показал ее Хатчу. «Вот, чего мы с тобой лишились. Уж если кого забирают, так без остатка, милый мой. Приезжай ко мне, тебе я помогу». Вот он приехал. Все это теперь принадлежит ему. А где же помощь?
Зеркало, во всяком случае, было на месте. Он наклонился к нему и внимательно вгляделся. Хотя всего лишь два дня назад он рисовал свое лицо, оно показалось ему совсем незнакомым, непознаваемым. Два года прошло с тех пор, как тетя Рина впервые сказала, что у него материнские глаза. До этого он считал – если вообще задумывался об этом, – что он нечто совершенно новое, смелая попытка его родителей и господа бога сотворить что-то действительно стоящее (в отличие от остального человечества). Но вот года два назад они сидели за воскресным обедом, в годовщину смерти Бедфорда Кендала, – а до этого Ева все утро цеплялась к Рине из-за того, что у той не нашлось хороших цветов на могилу. Рина, как всегда, затаила обиду, лишь сказала, что сама об этом сожалеет, но виной тому холодная, с заморозками, весна, однако под конец обеда она вдруг остановила взгляд на Хатче и, выдержав паузу, сказала: «Ты прямо на глазах превращаешься в Рейчел». Ева возразила: «Не у тебя одной здесь глаза есть. Говори за себя». И на этом разговор кончился. Но спустя несколько дней Хатч спросил Грейнджера, и тот подтвердил: «Это уж как дважды два: глаза ее – я уже с год как заметил». После этого Хатч стал изучать себя с новой надеждой – значит, половина его души, улетучившаяся при рождении, на самом деле лишь дремала где-то внутри и теперь, пробуждаясь, тихонечко формировала изнутри его лицо, предлагая нечто, до сих пор ему неведомое – твердую уверенность в чьей-то любви, в своей защищенности; неотступное попечение.
Он смотрелся в зеркало, пока оно не затуманилось от его дыхания. Лицо оставалось незнакомым. Он вспомнил слова Деллы: «Ей хотелось одного: иметь что-то. И чтоб это было живое». Чуть касаясь сухими губами холодного стекла, он сказал: «У тебя есть я, мама. Только возвращайся!» Он выпрямился и увидел в зеркале отражение женщины, стоявшей в открытых дверях, высокой, в зеленом халате, надетом поверх ночной рубашки. Спокойный, как никогда, он повернулся к ней.
– Кто это? – спросила она, но не успел он ответить, как она поняла: – Хатчинс!
– Да, – сказал он. – Я видел вас раньше?
Она не сразу ответила. – Думаю, что нет. Я была подругой твоей мамы, меня зовут Элис Метьюз. – Она указала налево. – Моя комната за стеной. Я услышала шаги и решила, что это Делла.
– Нет, это я, – сказал он. – А как вы меня узнали?
Элис снова помолчала. – По сходству с мамой, – сказала она. – Ты несомненно ее сын.
Хатч спросил: – Скажите мне, в чем у нас сходство?
– Ты лицом похож на нее – вот что я хотела сказать.
– У вас есть ее фотография?
– С собой нет, – ответила она. – Я теперь живу в Роаноке. Зато здесь есть. – Она вошла в комнату, прошла в другой конец ее и, опустившись на колени, выдвинула ящик комода. – Дедушкины. Делла только вчера утром спрятала их. Я помогала ей убирать эту комнату. – И она протянула Хатчу две фотографии в рамках.
Ему вдруг стало страшно брать их, но он все же взял.
Элис поднялась с колен и стояла рядом, пока он их рассматривал.
На обеих фотографиях Рейчел смеялась во весь рот. Одна фотография была смазана, потому что Рейчел пошевелилась; она сидела сильно нагнувшись вперед, облокотившись о высокие белые перила и подперев голову узкими руками. Смазанным оказалось только лицо, фигура же вышла прекрасно. Незнакомая девочка прижимала к лицу смеющуюся маску, надежно спрятанная за ней. Но на второй фотографии та же девочка (то же платье, тот же день) смеялась, ни от кого не таясь. Фотографический аппарат великолепно запечатлел ее лицо, но не волосы – их разметало ветром, и они сливались с темными листьями, напиравшими на нее сзади. Она стояла в беседке, в той самой, где он только что побывал, а немного отступя, стояла еще одна девушка, внимательно смотревшая на нее. Хатч поднял глаза. – Интересно, над чем она смеялась?
– Мне тоже интересно, – сказала Элис. – Это ведь я тут стою.
Поскольку взгляд Рейчел был устремлен вперед, в аппарат, Хатч спросил: – А кто ее снимал?
– Роб Мейфилд, – ответила Элис. – Кстати, он приехал с тобой? – Она оглянулась на дверь, как будто ожидая увидеть его.
– Я здесь один, – сказал Хатч. – Сам приехал.
Элис кивнула. – Мне так жаль… – Она имела в виду смерть его деда.
Хатч же решил, что она имеет в виду его одиночество. – Мне тоже, – сказал он. – А что тут происходило? – спросил он, продолжая рассматривать вторую фотографию.
Элис протянула за ней руку.
Хатч сказал: – Извините, по-моему, они теперь мои.
Элис вспыхнула и повернулась, решив уйти. Но двадцать лет проработав преподавательницей в школе живописи, где ей приходилось заниматься с детьми его возраста (и к тому же проведя детство в санатории своего отца), уж одно-то она уяснила твердо: все дети живут в постоянном страхе, что их обязательно в чем-то ущемят, и мальчики в этом отношении куда хуже девочек. Она посмотрела на часы и сказала: – Без четверти шесть. Делла появится только через час. Пойдем, поможешь мне приготовить кофе. Это длинная история, я расскажу тебе ее. – Она указала на фотографию, но не дотронулась до нее.
6
Поставив на стол чашки с кофе, Элис сказала: – Я бы зажарила тебе яичницу, да боюсь, Делла меня убьет. – Затем села за стол напротив Хатча и стала пить кофе, черный и такой горячий, что им можно было ошпариться. – Это было в ноябре тысяча девятьсот двадцать пятого года, – начала она, – накануне ее свадьбы. Я приехала утренним поездом; в тот день ее мать устроила небольшой званый завтрак; была ее учительница музыки и две здешние девочки. (У Рейчел друзей было немного; слишком хлопотно было с ней дружить.) Гости разошлись около трех, и миссис Хатчинс, оберегая ее, разогнала всех поспать. Я была этому только рада, так как встала затемно. Но не успела я лечь, как ко мне постучали – вошла Рейчел и сказала, что хочет поговорить со мной. Я понимала, что она взвинчена, понимала почему, но как-никак ее в свое время лечил мой отец, и я сама ухаживала за ней, поэтому я сказала: «Даю тебе пять минут на разговоры, а потом ложись здесь же и постарайся отдохнуть», – тогда все кровати были двуспальные, и на людей, предпочитавших спать в одиночестве, косились. Рейчел уселась ко мне на кровать, рассмеялась и сказала: «Пять минут! Мне хватит одной секунды». У твоей мамы, Хатчинс, был прекрасно подвешен язык, и она могла говорить часами, когда разговор заходил о Робе. Я сказала: «Слава богу! Даю тебе две секунды, а потом спать!» Рейчел сказала: «Я скоро умру». Я возразила. «Откуда ты это взяла?» (Мой отец лечил ее, и она действительно была довольно серьезно больна, однако отнюдь не смертельно.) Она улеглась рядом со мной, но, по-видимому, объяснять свои слова не собиралась. И я решила, что она просто так болтает, и вскоре уснула. Мы укрылись периной – на верхнем этаже было холодно, – и она лежала подле меня тихо, как мышка, наверное, больше часа, пока я наконец не проснулась. Я посмотрела на нее, она лежала с открытыми глазами, уставившись в потолок. Шел пятый час, начинало смеркаться. Я и забыла о ее шутке и спросила: «Ты поспала?» Она ответила: «Нет!» – и я сказала: «Боюсь, это был твой последний шанс». Роб уже уехал на станцию встречать свою тетю Рину; его отца ожидали в четверть седьмого вечера, свадебный ужин был назначен на семь часов. Рейчел сказала: «Постой минутку!» Она повернулась ко мне лицом и сказала: «Каждой своей клеточкой я сознаю, что долго не проживу. Слишком большое счастье мне выпало. Я уйду на покой гораздо скорее, чем все думают. Так разреши же мне поступать так, как мне хочется». А я смотрела на нее и видела, что она не выдумывает. Каким-то непонятным образом она безошибочно знала это. До этого, при своей молодости, я всегда старалась помочь ей, не просто потакать ее желаниям и капризам, как ее бедные родители. Я очень любила ее, и мне казалось, что со временем она переменится (дети воображают, будто люди меняются). Но в тот раз, взглянув ей в глаза, я поняла, что ошиблась. Я сказала: «Хорошо! Скажи мне, что я должна сделать?» Она снова рассмеялась и сказала: «Да ничего». А потом, подумав, прибавила: «Или вот что, поснимай меня, у меня совсем нет приличных фотографий». Я сказала: «Хорошо, только давай скорее, уже темнеет». У меня был с собой допотопный «кодак» моего отца, снимать которым можно было только при ослепительном свете. Она вскочила и стала причесываться, я натянула платье, надела туфли, и мы побежали вниз. Она хотела, чтобы я сняла ее в ее привычном кресле на веранде. Я сказала, чтобы она придвинулась как можно ближе к перилам, чтобы на нее падало солнце. Так получилась вот эта, – Элис указала на фотографию.