Текст книги "Земная оболочка"
Автор книги: Прайс Рейнолдс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 46 страниц)
Когда он вышел на веранду, обе сестры еще были там – Ева сидела на качелях, Рина в кресле, стоявшем ближе к лестнице и кадке все с той же пальмой. Они в один голос сказали: – Сядь и отдохни. – Роб выбрал качалку между ними и сел в нее. Здесь было прохладно и тихо – в первые несколько минут по улице не прошло ни одной машины, и он почувствовал, что отдыхает. Хатч лег и тотчас заснул; Роб постоял у его кровати, пока не услышал мерного дыхания. Тогда он пошел к столу – хотел было зажечь лампу и закончить письмо, но тут до него донесся Ринин смех, и он решил сойти вниз. Нигде не бывало ему так покойно, как в родном доме, со всеми его недомолвками и тайнами – так, по крайней мере, казалось ему сейчас, когда он неслышно покачивался, сидя между теткой и матерью – той, которая его первая полюбила и любила дольше всех, и той, которую он первую полюбил. Прежние страсти со временем улеглись. Прежние желания были удовлетворены или перегорели и никому не мешали. Тут были все свои – семья из детской мечты. Он подумал, что жизнь здесь больше не будет ему в тягость. – Что это тебя так развеселило? – спросил он, повернувшись к Рине.
Она уже начала клевать носом и встрепенулась при его вопросе. – Да ничего как будто.
– Нет, ты смеялась. Наверху было слышно.
Ева сказала: – Это она надо мной… ты засмеялась надо мной, помнишь, когда спросила про луну.
Рина сказала: – А, про луну. Да, да, верно, я сидела и любовалась луной. Мы с Хатчем разговаривали о ней, чтобы не уснуть. Потом он пошел наверх, а мы остались здесь, и когда я снова взглянула на небо, оказалось, что луна куда-то пропала. Я спросила: «А куда девалась луна?» – а Ева ответила: «Не спрашивай меня, я тут посторонняя!»
Они посмеялись все вместе, и, когда успокоились, Роб повернулся, чтобы посмотреть внимательно на свою мать – не при луне (она скрылась), а при свете лампы, горевшей в гостиной, которая, покачиваясь на сквозняке, отбрасывала свет на Евин профиль. Вряд ли на всей земле нашлась бы женщина, которая с меньшим основанием могла сказать про себя, что она где-то посторонняя. Тонкая, прекрасно выточенная ось, вокруг которой вот уже пятьдесят семь лет вращался этот мирок – немного досок и штукатурки, несколько десятков оконных стекол. Вся ее жизнь прошла в родном доме! Не это ли ее главное достижение, источник ее могущества? Похоже, что так. (Наполовину освещенное, непреклонное, готовое ко всему лицо – лицо командира бронетанковой дивизии, приближающейся к неразведанному лесу. Что ждало ее впереди: засада лет, изменивший рассудок, измученное тело или же беспрепятственный проход к полям спелой пшеницы и привалу у реки и медленный отход ко сну?)
Ее взгляд был устремлен на дорогу – не на него и не на Рину, но она спросила: – А где Хатч? – шепотом, чтобы не разбудить его, если он успел уснуть.
Роб тоже сидел лицом к дороге – никого, по-прежнему пусто. Только вдали маячила фигура какого-то усталого негра. – Уже минут десять, как уснул. Мне показалось, что он очень утомлен.
– Так и есть, – сказала Рина. – Мы тебя заждались вчера.
Ева не дала ему возразить: – Надолго вы уезжаете?
– Смотря по тому, сколько займут мои дела, и потом мы хотели посмотреть кое-что. – Роб еще не говорил с ней о делах. Он отправил коротенькое письмо Хатчу накануне похорон отца, а также рассказывал подробно о своих намерениях Кеннерли, когда просил добыть для него бензину, и потому считал, что ей все известно – и о смерти, и об обязательствах, которые ему предстояло выполнить.
Но она не стала допытываться. – Не больше двух недель?
– Не больше. Я затеял это ради него, – Роб указал наверх. – Самому мне нужно вернуться.
– Куда? – спросила Рина. Все это время она смотрела прямо на него, хотя вряд ли могла что-нибудь увидеть в темноте.
Тогда он обратился к Рине: – А если сюда? Найдется у вас для меня место?
– Прежде находилось, можно и еще раз поискать. – Она думала, что речь идет о летних месяцах, до сентября. Он ничего не говорил ни ей, ни Еве об увольнении и утреннем разговоре с Торном, и они явно ни о чем не догадывались. Рина сказала: – Сорняки разрослись – тебя дожидаются, – и ткнула большим пальцем себе за спину, туда, где темнел ее огромный, еще только зацветающий сад, – Грейнджер уже взялся за прополку – между прочим, наткнулся на полоза. Я тебе тяпку приготовлю.
Ева сказала: – Хатч может перебраться вниз и спать у меня – тебе будет одному свободнее.
Роб по-прежнему обращался к Рине: – Речь идет о том, чтобы переехать насовсем. Как бы ты это приняла?
Ева продолжала покачиваться в молчании.
Рина отвернулась к дороге. – Как стакан шербета, – сказала она голосом, в котором звучали прежние грудные нотки надежды и сомнения. – Стакан лимонного шербета в жаркий день.
Ева сказала: – Подойди сюда.
Роб посмотрел на нее. Она подвинулась и указала ему на освободившееся место: – Сядь-ка на минутку.
Роб повиновался.
Но сначала она обратилась к Рине: – А как твои селедки, сестрица? (Рина купила на завтрак для Роба селедок, их нужно было положить вымачивать на ночь.)
– А что им сделается? – сказала Рина. – Во всяком случае, еще не ожили, когда я видела их в последний раз. – Все же она вскочила с места и пошла в дом.
– Вернешься? – спросил Роб.
– Когда найду луну, – ответила она на ходу.
– С нее станется, – сказала Ева.
Роб сильно оттолкнулся ногой, чтобы раскачать качели. Ева сказала: «Чудесно!» – и они с улыбкой смотрели друг на друга, пока качели не остановились, погрузив их снова в горячую духоту. Все было тихо – Хатч спал, Рина укрылась где-то далеко в кухне, Грейнджер – у себя в домике во дворе.
– Как ты? – спросил Роб.
– Как всегда.
– Значит, счастлива?
Ева коротко рассмеялась: – Тебе так кажется?
– Да, – ответил он. – За других не отвечаю.
– Кому-кому, а тебе положено знать.
– Почему именно мне?
– Потому что ты любишь меня. Ты последний, кто любит меня.
Роб не мог возразить ей, во всяком случае, сегодня. Прежде он сказал бы: «А Хатч? Ты забыла Хатча». Но после сегодняшнего утра, после настойчивой мольбы Хатча увезти его отсюда, оставалось лишь одно: пропустить ее слова мимо ушей. Он кивнул. – Моя любовь к тебе всегда давала мне радость, как бы я ни пил. – И тут он сказал то, что внезапно и отчетливо понял: – Да, ты счастлива и всегда была счастлива с тех пор, как я тебя помню.
– Разве? – сказала Ева. – Разве мне было легко?
– Безусловно, нет, – сказал Роб.
– Я бросила любящих родителей ради человека, которому понравилась. Родила тебя с опасностью для жизни, и моя мать наложила на себя руки. Оставила мужа, вернулась сюда и ходила за умирающим отцом, бросив тебя на попечение других, за что ты совершенно справедливо затаил на меня обиду.
– Но ты этого сама хотела.
– Из чего ты это заключил?
– Я искренне верю в это. А знаешь, мама, что обидело меня больше всего? Что ты с готовностью уступила меня Рине и Сильви. И папу тебе ничего не стоило оставить. Ты покорила Хатча, он отдал тебе целиком свое простодушное детское сердце. Тебе никто никогда ни в чем не отказывал, в этом я глубоко убежден. Да и вообще люди, как правило, получают то, что хотят; я не говорю о насилии или болезнях. Большинство людей умирают с улыбкой на устах или, по крайней мере, до конца дней чувствуют себя счастливыми. Большинство людей получают ту жизнь, которую выпросили у судьбы; их потребности удовлетворяются.
Ева, видимо, снова улыбнулась (она смотрела теперь перед собой, и он не мог разглядеть выражения ее лица). – Я не раз замечала, до чего ты хорошо все понимаешь, когда дело касается других.
– Может, и так, – подтвердил Роб.
– Не может, а совершенно точно, – сказала Ева, дотрагиваясь до его колена. – Ответь мне – если, по-твоему, большинство людей счастливы, – то как насчет тебя, моя радость?
Роб помолчал, они тихонько покачивались, обдуваемые прохладой.
– Сегодня я отдыхаю душой, и мне хорошо. Увы, это со мной бывает нечасто, особенно в последние годы.
– А чего тебе не хватает, что тебе нужно, сверх того что ты имеешь? – Она отняла руку и слегка отодвинулась от него, только-только за предел досягаемости света.
Роб затруднился ответить. Он решил рассказать ей о печальных событиях недавнего прошлого. – Видишь ли, я не хотел писать. Ждал, пока мне представится случай сесть с тобой рядом и рассказать самому. Дело в том, что я потерял работу в Роли и снова на мели.
– Но почему, милый? – не сразу спросила Ева.
– Смерть отца, – ответил он. – Это случилось так неожиданно; притом у меня и без того все не ладилось. Я засел дома, запил и не ходил некоторое время на работу. Мне заявили, что с них хватит.
– Когда это было?
– С неделю тому назад.
– И ты продолжаешь пить? – спросила она.
– Нет, уже все, – ответил Роб.
– Не надо бы вам с Хатчем ездить…
– Нет, мама, – сказал он. – Теперь за меня можно не беспокоиться.
Она внимательно посмотрела на него, ища доказательств, как будто на веранде было достаточно светло, чтобы определить степень самообладания, увидеть отражение внутренней силы в его глазах. – Никогда не понимала, зачем люди пьют, – сама она никогда ничего, кроме стаканчика хереса на рождество, не пила.
– Ну, для храбрости, оттого что стыдно.
– Стыдно чего?
– Разные люди разного стыдятся.
– Меня интересуешь ты.
– Я не оправдал ожиданий стольких людей; смерть отца лишний раз убедила меня в этом.
– Любая смерть могла бы убедить тебя. Таково назначение смерти. А чего ожидал от тебя Форрест?
– Того же, что и все вы. Чтоб от моей жизни была польза.
– Польза кому? – спросила Ева, понизив голос почти до шепота, по-видимому, очень заинтересованная.
– Богу и всем моим близким, – ответил Роб, не задумываясь.
– А в чем она заключается?
– В доброте, заботливости, порядочности. Если ни на что другое не способен, так являй собой хотя бы предмет восхищения для окружающих, ласкай им глаз, так сказать.
– Ну, тут тебе жаловаться не приходится, – сказала она, – я не знаю никого другого, кого бы любили так, как тебя, – Рина, Сильви, Грейнджер, Рейчел, по-видимому, твой отец, Мин Таррингтон, Хатч. И я – поверь в это наконец. В меру своих возможностей, я тебя любила. Я ведь и сама была довольно неуравновешенная, не забывай, что по матери я Уотсон. Но как только моя мятущаяся душа успокоилась, я полюбила тебя. – Она дотронулась до его прохладной руки, лежавшей на качелях рядом с ней ладонью вниз. Она медленно прочертила по мягкому пушку на тыльной стороне ладони восьмерку, словно цифра могла донести до него весть, запоздавшую на сорок лет. Его рука слегка шевельнулась, но положения не изменила.
Все же он сказал: – Я верю тебе.
Ева не отняла своей руки, слегка сжав его кисть. Немного погодя она сказала все так же тихо: – И что же теперь?
– Теперь спать.
– Я о будущем. О твоих планах.
– Я говорил ведь, что хочу переехать сюда, – сказал Роб.
– И что ты будешь здесь делать?
– Преподавать в школе. Труд. Я разговаривал с Торном сегодня утром. Он меня обнадежил.
– Когда это будет?
– Осенью. Но я собираюсь приехать раньше, чтобы устроиться здесь – как только мы вернемся из нашей поездки, как только я разделаюсь с Роли: за квартиру у меня уплачено по июль.
– А я было подумала, что ты просто дразнишь Рину.
– Нет, мама. Я помалкивал об этом, пока сам не пришел к окончательному решению, пока не убедился в вашем радушии.
– Кто еще знает об этом?
– Мин и Хатч, Торн и Грейнджер. Теперь ты…
– А ты убедился? – спросила Ева.
– Прости?
– Убедился, что тебя радушно примут?
– Понимать ли это как подтверждение?
– Я спрашиваю тебя – ты уверен? Ты уже не мальчик и не можешь позволить себе снова промахнуться.
– Что ты называешь промахом?
– Еще раз потерпеть неудачу на глазах у всей семьи.
– Ты же говорила, что это не имеет значения, прежде не имело значения.
– Не имело для нас, – сказала Ева. – Я отвечаю за Рину и за себя. За Хатча я не берусь отвечать. Речь о тебе. Тебя это будет заботить; ты себе жизнь отравишь этими заботами. Вот я и думаю – будешь ли ты рад себе? Сейчас ты дома, сможешь ли ты, поселившись здесь, принимать жизнь такой, какой принимаем ее мы?
– Нет, мама, – сказал Роб, – только не в этом доме. Здесь я и пробовать не стану. Найдется и для меня жилье – старый кендаловский дом. Поселюсь там со всем семейством: Хатчем и Грейнджером, а может, и с Мин. Возможно, мне придется жениться на Мин.
Не отводя глаз от пустынной улицы, Ева потрогала цепь от качели – старую, заржавленную коровью цепь. Она осторожно перещупала с десяток звеньев – теперь рука до утра будет пахнуть ржавчиной.
– А ты уверен, что Хатч захочет переселиться туда?
– Да.
– Ты уже спрашивал его?
– Я сказал ему.
– И он согласен жить с тобой в этой развалюхе?
– Он готов уехать и подальше. Он ведь растет.
– Как он тебе это сказал? – спросила Ева.
Роб никогда прежде не поднимал против нее настоящего оружия, да и не было у него никогда такого оружия. Она смотрела на дорогу, лица ее не было видно, и он усомнился: есть ли оно у нее сейчас, да и трогает ли ее это сколько-нибудь. Нужен ли ей Хатч, как еще один объект для забот – понянчится с ним недолго, а потом вздохнет облегченно – или он для нее нечто большее? Роб не захотел узнавать, пощадил ее. – Я говорю о нашей поездке, – сказал он. – Только о поездке. Хатч хочет, чтобы она продолжалась подольше, он хочет поехать в Гошен, увидеть дом своей матери.
– И ты поедешь?
– Едва ли. У нас хватит бензина съездить в Ричмонд и на день к морю; разве что заедем по дороге в Джеймстаун.
– Пусть он съездит, – сказала Ева. – Пусть посмотрит дом своей матери. Рейчел этого заслуживает.
Он соврал: Хатч вовсе не просился в Гошен, но отступать было поздно. – Что ты хочешь сказать?
– Хочу сказать, что он последнее время все спрашивает о ней; прежде не спрашивал. Очень долго вообще не упоминал ее имени. Начал он с год назад, с Сильви. Она сказала мне как-то вечером: «Мисс Ева, Хатч спросил меня, сколько лет было бы его маме». Я велела ей в следующий раз послать его ко мне, я ему все скажу, но он больше ее не спрашивал. Наверное, от Рины узнал, только она ведь мне не скажет.
– Я расскажу ему все, что его заинтересует, – сказал Роб.
– Будь осторожен, – заметила Ева. – Детям нельзя давать почувствовать, что их в чем-то винят.
– Тут ты права, как никогда, – сказал Роб. – По-моему, я об этом где-то слышал. – Он почувствовал вдруг страшное утомление: беспокойная ночь у Сильви, сегодняшний день с его бурной сменой впечатлений, мысли о завтрашнем дне и поездке на север по палящей жаре. Он сказал, вставая: – Извини меня, пожалуйста, я что-то совсем раскис.
– Еще рано, – сказала Ева. – Ты же все равно не уснешь.
– Хоть полежу спокойно, – ответил он. – Пусть глаза отдохнут. Помочь тебе запереть двери?
– Не надо. Я дождусь Рины. Она все еще в кухне. Наверное, селедки оказывают сопротивление.
– Она их одолеет, – сказал Роб.
– Нимало не сомневаюсь, – сказала Ева.
Он не наклонился поцеловать ее, но, повернувшись к ней лицом, медленно поднял правую руку до уровня плеча и ладонью, показавшейся широкой и темной, сделал приветственный жест, словно повстречал незнакомца после долгих скитаний в неприступных горах.
Или словно свидетель в суде, дающий присягу говорить правду и только правду. Ева восприняла это именно так. – В чем ты присягаешь? – спросила она.
Не меняя позы, он с удивлением посмотрел на нее.
– Только Библии не хватает.
– В том, что искуплю свою вину, – сказал Роб. – Хотя бы частично.
– Ты никогда не причинял мне зла. Возвращайся сюда, – сказала Ева.
Больше сказать ему было нечего. Он понимал, что уже никогда ему не суждено ощутить с большей уверенностью свое право на жизнь. Теперь можно жить дальше и искупать прошлое. Он так же медленно опустил руку, повернулся, вошел в дом, поднялся наверх, туда, где спал его сын, – главное его достижение. Разделся и быстро уснул, уносимый вдаль теплым баюкающим потоком.
15
Он проснулся на рассвете около шести часов – тишину нарушало только пение птиц: никаких звуков внизу, Ринина дверь еще заперта. Хатч спал так тихо, что Роб приподнялся и посмотрел – жив ли. Сын лежал на самом краю кровати, сбив простыню и подсунув под щеку стиснутые руки; полуоткрытый рот, казалось, не дышал, но грудная клетка с редко обозначенными ребрами ритмично поднималась и опускалась, – значит, все-таки жив. Не отводя глаз от Хатча, Роб повторил привычную молитву: «Да будет воля твоя!» – затем встал и, как был в трусах и майке, подошел к столу и, не перечитывая написанного накануне, продолжил письмо.
«Я прекрасно понимаю, ты ждешь уже много лет, – не забывай, что и я ждал все это время – и те немногие радости, которыми я мог тебя вознаградить, ты принимала, таясь от всех. И как же мало их было! Все же я прошу тебя: потерпи еще немного! Самый последний раз. Тогда, надеюсь, я смогу дать тебе лучшее, на что способен: окончательный ответ. Это будет безусловное „да“ или безусловное „нет“. Как ты и просила.
Сказать „да“ я могу по той простой причине, что с самого детства мы с тобой испытывали взаимную приязнь; кроме того, теперь я наконец могу оторваться от прошлого и официально просить тебя соединить свою жизнь с моей, чтобы вместе пройти остаток отпущенного нам земного пути, разделяя пополам радости и горести (предпочтительно радости, поскольку горестей ты и без того хлебнула со мной немало). К тому же я всегда скучаю без тебя – так было и так, наверное, всегда будет. И, наконец, я благодарен тебе гораздо больше, чем ты думаешь. Мне бы очень хотелось, чтобы ты поверила мне, я готов жизнь положить, только бы ты поверила.
Если же я скажу „нет“, то это будет значить лишь одно: я не сумел придумать, как мне жить между Хатчем и тобой, чтобы никому из вас не было обидно. Вспомни, девять лет назад я укатил, оставив его – пятилетнего мальчика – в доме, способствовавшем развитию моих комплексов, и видел его с тех пор лишь мимолетно, являясь в качестве Деда Мороза (с грошовыми подарками и порой нетвердого на ногах). Во время нашей предстоящей поездки я постараюсь выяснить, что я могу дать ему – что ему может понадобиться из того, что у меня есть – и с чем я уже опоздал. Не исключено, что я вовсе и не нужен ему и все это только мое воображение.
Ты сказала – неделя! Я напишу тебе по истечении этого срока или постараюсь дозвониться; но исчерпывающего, твердого ответа через неделю у меня еще не будет. Может статься, и через несколько недель не будет и этот срок отодвинется даже до осени, когда мы с сыном устроимся жить отдельно. Если для тебя это слишком поздно, напиши мне сразу же (адресуй письмо Полли в Ричмонд); и на случай, если мы никогда больше не встретимся наедине, я могу сказать уже сейчас, что благодарен тебе по гроб жизни. Ты была мне незаменимым помощником. Ты неповинна в моих непрестанных бедах, не будь тебя, они захлестнули бы меня окончательно. Может, туда мне и дорога? В надежде, что все-таки нет.
Всегда твой, Роб».
16
Запечатав конверт и надписав его, он услышал, как в своей комнате кашлянула Рина, – этим она неизменно начинала день; стало слышно, как она проворно одевается – пожалуй, это единственный случай увидеть ее один на один. Он быстро натянул брюки, взял бритвенный прибор и вышел в коридор. Ее дверь была закрыта, он подошел и прислушался – полная тишина. Неужели она все-таки ускользнула? Или умерла внезапно, без напутствия, не дождавшись благодарности? Он приоткрыл дверь. Постель была застелена, но самой Рины нигде не было видно. Он глубоко вздохнул.
Рина прошептала: – Входи! – Она сидела у окна в плетеном кресле, спиной к двери.
Роб вошел и притворил за собой дверь. – Я шел бриться, – сказал он, – и мне послышались какие-то шорохи в твоей комнате. А потом все стихло.
Она повернулась вместе с креслом к нему. – Иди сюда, садись, – и, наклонившись, указала ему место на своей кровати.
Роб подошел и сел. – Готовы мои селедки?
– Всему свое время, – сказала она. На коленях у нее лежала открытая Библия (до этого он в жизни не видел ее за чтением Библии). – Это твоя, – сказала она. – Библия и правда была его: принадлежала когда-то его бабушке и была подарена ему дедом лет тридцать тому назад, когда он научился читать. – В прошлом году я взяла ее во временное пользование. Она лежала у тебя в комнате.
– Наверное, мне следовало забрать ее с собой. Глядишь, легче жилось бы.
– Все может быть, – согласилась она.
– А тебе она помогает?
Рина посмотрела на Библию – книгу первых христиан. – От чего? – спросила она.
Он вспомнил смерть ее отца, их встречу в гостиной. – Ты когда-то говорила о покое. Надеюсь, ты нашла его.
Она задумалась на минуту, затем с улыбкой посмотрела на него. – О нет! – сказала она. – Но его вовсе не нужно искать; он приходит сам, он приходит, – она заглянула в Библию и прочла ему стих. «Ибо думаю, что нынешние временные страдания ничего не стоят в сравнении с тою славою, которая откроется в нас. Ибо тварь с упованием ожидает откровения сынов Божьих».
Роб спросил: – Ты страдаешь?
Она снова задумалась. – Я главным образом уповаю. Все еще уповаю.
– На что?
– На сынов божьих, наверное. Для себя я многого не жду.
– Уж будто?
– Знаешь, – сказала Рина. – Пока, до благ, меня бы и простая вежливость устроила. Ты меня обидел вчера: тоже мне – «Найдется ли у вас для меня место?»
– Я искренне хотел знать.
– А я искренне тебе ответила. – И она закрыла Библию.
Он протянул руку, хотел дотронуться до нее. Но не дотянулся. – Ты слишком скоро ушла, я не успел объяснить. Мне придется переезжать куда-то, искать новую работу.
– А что случилось в Роли?
– Когда умер отец, у меня на какое-то время расшатались нервишки. Начальство не вынесло этого зрелища.
Рина кивнула. – Он того заслуживает. Каждая ваша слеза им заслужена.
Роб вспомнил, как холодна она была с Форрестом на свадьбе, любезную отчужденность в их отношениях в те немногие встречи, когда она приезжала в Ричмонд после смерти Рейчел. – Пролитая мной, ты хочешь сказать?
– Каждым из нас, – сказала Рина. – Мы исковеркали ему жизнь. И все мы, Кендалы, перед ним в долгах.
– Я расплатился за них, – сказал Роб. – Правда, с опозданием.
– А может, и нет, – сказала Рина. – В общем, поживем – увидим. Люди, бывает, прощают своим должникам и после смерти; это мне доподлинно известно – мама через тебя отпустила мне грех.
– О чем ты? – спросил Роб.
– Отпустила. И тяжкий грех. Я понимала, что она в невменяемом состоянии, и все же ушла и оставила ее одну.
– В тот день, когда она умерла? Я думал, ты была дома.
– Я была в школе, – сказала Рина, – в ненавистной мне школе. Она попросила меня остаться дома, а я отказалась. Накануне своей смерти она пришла вечером ко мне в комнату, опустилась передо мной на колени и стала выравнивать подол платья, которое шила мне к выпускному вечеру (до вечера оставалось еще шесть недель, и она знала, что спешить некуда). Лампа у меня была не почищена, ей было плохо видно, и дело подвигалось очень медленно, так что я в конце концов сказала: «Мама, мне же уроки готовить надо». Она откачнулась от меня, села на пол и горько заплакала. А я стояла и не пыталась утешить ее – не двинулась с места, не дотронулась до нее (она была совсем рядом), не спросила: «Что случилось?», не поинтересовалась, что с ней. Немного погодя она сказала: «Пожалуйста, останься завтра дома. Давай кончим его». Я ни о чем ее не спросила, потому что знала, ей есть с чего плакать – накануне пришло письмо с сообщением, что родился ты и что Ева при смерти. Я считала, что ее слезы в порядке вещей, что со временем она успокоится. Я была слишком молода и не представляла себе, что от меня можно ждать помощи – никто мне ничего подобного не говорил. Поэтому я спросила: «Зачем это надо?» На это она не смогла ответить. Немного погодя она сказала: «Я думала тебя порадовать». И я ответила: «Вот уж нет». Остальное ты знаешь.
– Ты к этому непричастна.
– Тебя же не было здесь, – сказала Рина. – Причастие – никуда не денешься. Раз ты мог помочь и не помог, значит, ты причастен.
– Кто это сказал?
– Господь бог.
– И я помог тебе? – спросил Роб.
– Через тебя мне отпустили мой грех. Мама избрала тебя, чтобы снять его с меня.
– Каким образом?
– Я спасла тебя. Когда Ева решила посвятить себя отцу, я посвятила себя тебе, с полной готовностью – да ты и сам тянулся ко мне. Иначе ты погиб бы.
– А ты так-таки уверена, что я не погиб? – спросил Роб.
Рина внимательно посмотрела ему в глаза. – Пока что нет, – сказала она. – Конечно, возможность не исключена. У тебя впереди много лет и соответственно много возможностей. Говорят, что даже надежные старые корабли идут иногда ко дну в виду берега, ясным летним днем.
– Ты хочешь сказать, что у меня есть шанс спастись?
– Я ничего не хочу сказать тебе, дорогой мой. Просто думала свои утренние думы, а тут ворвался ты.
– Извини! – сказал Роб и поднялся, чтобы идти.
Она не стала останавливать его, лишь сказала: – Нет, нет, я была рада тебе. Надеюсь видеть тебя каждый день до конца своей жизни.
Снизу, минуя все преграды, до них донесся голос Евы, напевавшей что-то, – тихий, но достаточно чистый; мелодия была им незнакома – очевидно, плод долгого безмятежного сна.
17
Побрившись в ванной, Роб прошел через кухню (Сильви катала тесто для булочек, матери не было видно), а затем двором по мокрой траве в свою душевую кабинку, по-прежнему в этой части города единственный душ, пользовался которым, однако, он один во время своих наездов домой. Когда-то осклизлая, решетка пола была теперь суха, и вся обитавшая там нечисть – мокрицы, змеи и прочее – была представлена одним дохлым пауком, болтавшимся в углу кабинки и пропавшим, вероятно, от голода. Но старые трубы действовали, и, повесив брюки на единственный гвоздь, он, ежась, пустил воду, до боли холодную. Он встретил ее, как всегда, отчаянным воплем, затем взял кусок желтого мыла, закрутил кран и начал обстоятельно намыливаться с головы до ног. Всю зиму ему приходилось мыться в хозяйской ванне, наскоро ополаскиваясь, чтобы не киснуть в собственной грязи, но сейчас он не спешил. Привыкнув к холодной воде, он стал медленно оглаживать себя, чувствуя, как в нем нарастает удовольствие. Тело, верой и правдой служившее ему около пятнадцати тысяч дней, подарившее ему девяносто процентов всех его удовольствий, на котором лежала вина за смерть Рейчел и ответственность за все радости и горести, причиненные Мин, это тело вновь казалось на ощупь молодым, свежим и готовым к чему-то.
К чему? – да к самому себе. А почему бы и нет? Неужели ему мало сорока лет зависимости от других? Разве не учила его Ева еще двадцать лет назад, что тело способно находить утехи в себе самом, стоит только захотеть? Всесильный замкнутый мирок. Таким, впервые в жизни, он увидел себя сейчас. Он мог одеться, выйти из душа, завести машину и уехать, без слова прощания, без сожаления. Мог устроиться работать на верфях Норфолка или в Балтиморе. Снять скромную комнату с одним-единственным ключом. Кому от этого будет хуже? Ну, Мин погрустит с месяц, пока не отряхнется и не поймет, что счастливо унесла ноги. Хатч погрустит подольше, может статься, несколько лет, пока не уступит напору крови, наметанной в его жилах (Уотсоны, Кендалы, Гудвины, Мейфилды – все они будут предъявлять к нему свои требования); Рина будет грустить вечно, но не позволит грусти отразиться на своей размеренной жизни. Старый Робинсон! Ну кому причинил зло старый Робинсон за свою жизнь, проведенную в бегах? Уж, конечно, меньшему числу людей, чем Ева, сидевшая сиднем на одном месте, чем тот же Бедфорд Кендал, чем Форрест даже, с его потребностью вмешиваться в течение чужих жизней (одни черные батраки, читающие Овидия, чего стоят!).
– Кто здесь? – спросил голос Грейнджера, и в стену за спиной Роба постучали.
– Твой старейший друг.
– Он уже чист?
– Нет еще.
Грейнджер приоткрыл дверь как раз в тот момент, когда струи воды ударили в Роба, стоявшего спиной к нему. Грейнджер сказал: – Зайди ко мне, когда отмоешься.
Стоя под ледяной водой, Роб повернулся к нему. – Что, возможно, будет очень нескоро.
Грейнджер кивнул. – Ничего, я подожду.
18
Роб вытерся, оделся и пошел к Грейнджеру, – домик, в котором тот жил, стоял у самого забора и был когда-то построен для кухарки – Сильвиной бабушки, Пантеи Энн, которую вскоре после освобождения совсем еще юной девушкой привезли с кендаловской фермы. Дверь была закрыта. Роб постучался и стал ждать. Пожелтевшие листья увядших гиацинтов устилали землю у крылечка толстым ковром.
– Войди!
Роб отворил дверь и заглянул в единственную темную комнату. Со света он плохо видел и никак не мог найти глазами Грейнджера.
– Войди в тень. – Он был в дальнем углу и, сидя на корточках около своего сундучка, запирал его.
Роб вступил в прохладу. – Ну как, достаточно ли я чист?
Грейнджер указал на единственный стул – качалку с продавленным сиденьем: – Отдохни минутку.
Роб шагнул к качалке, но остановился и, потупившись, спросил: – Ты что, уезжаешь сегодня? – Он видел, что это не так – все вещи Грейнджера находились на своих законных местах: на сосновом столике у кровати маленький радиоприемник, перочинный нож, дешевые наручные часы, неизменная картофелина, которую Грейнджер всегда носил при себе как средство против ревматизма (меняя по мере того, как прежняя съеживалась от яда, вытянутого из его суставов). Стол был без ящика. Напротив на светлом дощатом полу (раз в месяц надраивавшемся) у стены стоял стол побольше, на котором лежала небольшая стопка одежды (рубашки, штаны, белье – все это аккуратно сложенное), эмалированные, в крапинку, кувшин и таз, кусок мыла, вытертая почти до основания кисточка для бритья, опасная бритва в футляре (ремень для точки висел тут же рядом), карманное зеркальце, кусачки для ногтей. Стены были, как всегда, голы – ни календаря, ни градусника, ни одного гвоздя или крючка, ни единой картинки, ни единой фотографии.
Грейнджер поднялся на ноги и подошел к нему без улыбки, пропустив вопрос мимо ушей. В руке он держал маленькую коробочку. – Мне нужно поговорить с тобой, – сказал он. – Садись вот тут, пожалуйста. – Сам он подошел к своей узенькой кровати и сел на краешек.
Роб сел в качалку. – Ну как, пришел в себя? – спросил он.
– После чего?
– После вчерашнего. Я уж думал, ты взбесился. Вижу, что тебе лучше.
Грейнджер сидел, внимательно вглядываясь в Роба; затем сказал: – Я всю ночь проспал напролет – впервые за три месяца. Да, мне… – Он замолчал и протянул коробочку – белую картонную коробочку, перевязанную накрест.
– Там что, змея? – спросил Роб.
– А ты открой – увидишь.
– Ты еще спой мне: «С днем рожденья поздравляю!»
– Твое рождение в марте. Да и потом, это вовсе не тебе, – но он продолжал протягивать коробочку.