Текст книги "Земная оболочка"
Автор книги: Прайс Рейнолдс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 46 страниц)
– С какого боку она тебе родня?
– Абсолютно ни с какого.
Форрест ничего не сказал, лишь недоверчиво повел головой – движение, означающее: «Значит, ты все-таки поедешь со мной?»
– Но я хочу быть с ней, – сказал отец.
По-прежнему молча Форрест указал пальцем на ту же стенку, через которую время от времени доносился грохот чугунной сковородки, похожий на раскаты еще дальней, но приближающейся канонады.
Отец сказал: – Угадал!
– Она твоя жена?
– Нет, – ответил отец. – Женой была твоя мать. Я всегда буду уважать ее право на это звание, где там она ни находится: в раю или в аду. Нет, мне приходилось пользоваться услугами разных девиц – я без этого не мог, и тебе со временем придется, – но жена у меня всегда одна была и детей комплект один: Хэт и ты.
– И еще у Эльвиры сын, – сказал Форрест.
Отец кивнул.
Форрест сказал: – Так вот, я здесь. А других что-то не видно. Здесь я, Форрест, и Форрест предлагает взять тебя домой и заботиться о тебе, пока ты этого хочешь. Заботиться о тебе одном. Только о тебе.
Отец медленно перевел взгляд в сторону кухни и прислушался, словно звуки, доносившиеся оттуда, упорно говорили ему о чем-то, на что он прежде не обращал внимания. Затем снова повернулся к Форресту, приоткрыл рот, и алая кровь потоком хлынула ему на подбородок. Но он остался стоять, по всей видимости, спокойный, и слова, которые он смог выговорить, давясь хлещущей кровью, были: – Ее! Позови ее, пожалуйста! Скорей!
2
Полчаса спустя Форрест сидел за непокрытым сосновым столом на кухне, в ожидании обеда, который готовила Полли, пригласившая его остаться. Она прибежала на его зов, быстро, но без суеты уложила мистера Мейфилда в постель, посидела с ним, пока ток крови замедлился, а потом и вовсе прекратился и отец уснул; тогда она посмотрела на Форреста, кивнула и молча поманила его. Он последовал за ней, но и в теплой кухне, куда они пришли, она не произнесла ни слова, а подошла к маленькой плите и снова занялась приготовлением обеда. Форрест сел за стол и только тогда спросил: – Что с ним?
Она ответила не сразу: – У него это называется астмой, – и с улыбкой прибавила: – А я называю это средством удерживать меня при себе. – Потом лицо ее стало серьезным, и она сказала: – Только я и не собираюсь никуда уходить. Я ж ему обещала. И что он мне не верит?
Форрест сказал: – Тут уж мне трудно что-нибудь вам сказать. – После чего оба молчали, пока она не поставила перед ним полную тарелку. Он поблагодарил ее, и она опросила:
– Можно, я поем с вами? Вы не возражаете?
Он ответил: – Конечно, нет.
Ее близость – она села почти рядом, сама выбрала это место – придала ему смелости, и он задал ей еще один вопрос: – А сами-то вы хотите быть с ним?
Она отправила в рот одну ложку, затем другую – на тарелках у них лежала вареная грудинка с гарниром из репы и ямса, – прожевала и проглотила не спеша и опрятно, затем взглянула на Форреста: – А вы б хотели, чтобы я уехала?
– Не знаю, – сказал он. – Пожалуйста, ответьте сперва мне.
Она опять ответила не сразу, хотя есть перестала. Было очевидно, что как она ни продрогла, как ни проголодалась, еда ей в горло не идет. Ей достаточного труда стоило выдавить из себя слова, однако она все же произнесла их, глядя Форресту прямо в глаза: – Да, сэр, я об этом много думала. Я буду с ним, пока он хочет.
– Он умирает. А вы еще так молоды.
– Ничего, – сказала она.
– Он вас бросит. Он бросал всех, кто когда-либо его любил.
– Знаю. Все знаю. Однако он не спешит – со мной, по крайней мере. – Полли сидела и ждала, что Форрест что-нибудь скажет – хотя бы одно слово, хотя бы сделает какой-то жест; и когда ни того, ни другого не последовало, просияла улыбкой, естественным следствием сказанных слов и невысказанных мыслей. И от улыбки, от воспоминания о человеке, у которого только что шла горлом кровь, ее маленькое личико словно озарилось, приняло теплое и приветливое выражение. Собственная кровь, молодая, стойкая, готовая еще долго служить ей, заиграла на высоких плоских скулах. Голубые глаза, казавшиеся бездонными от светившейся в них беззаветной преданности, раскрылись шире, и в них отразился целый мир, заключенный в ее головке, в груди, во всем ее гибком теле, спокойном, но щедром, не способном ни лгать, ни утаивать правду. Волосы у нее были рыжеватые, по-видимому, недавно, несмотря на стоявшие холода, вымытые, и хотя она носила строгую прическу, разделяя их на пробор и стягивая сзади в тугой узел, они струили ту же радость, подтверждали неиссякаемый запас ее доброжелательности, что-то обещали. Они золотились при тусклом свете лампы, и можно было не опасаться, что это золото скоро потускнеет.
Все это Форрест воспринял глазами и почувствовал себя обескураженным. Не желая сокращать расстояния между ней и собой, он попробовал заняться едой, но после первого же глотка горло у него перехватило. Пришлось поднять взгляд.
Теперь Полли ела – медленно, невозмутимо, все внимание сосредоточив на тарелке, на том, что требовалось от нее в данный момент, что доставляло ей сейчас удовольствие.
У Форреста сжалось сердце. С трудом пережевывая холодное свиное сало, он думал о том, что в эту минуту, сидя за стареньким некрашеным столом в ричмондской трущобе, достиг самого дна своей жизни, хуже быть не может. Шаг отсюда был до ужаса прости обязателен – вот только куда он вел: к самовольному концу или чудесному спасению? Спущенный откуда-то на выручку канат болтался поблизости, обещая спасение. Он подумал спокойно и отчетливо, с бесстрашием отчаяния: «Пусть решает она». Положил вилку, сделав над собой усилие, проглотил то, что было во рту, и спросил: – Что же мне делать?
– Для кого?
Ее вопрос, отягощенный прозвучавшей в нем надеждой, придавил Форреста – в ее понимании делать что-то означало делать для кого-то, – вместе с тем он сознавал, что, даже раня, вопрос ее предлагает путь к спасению. Ведь он может как-то помочь ей, – это несложно, судя по всему, ее потребности скромны. Он придал лицу любезное выражение, положил в рот кусочек грудинки и, взглянув на нее, спросил: – Пожалуйста, скажите, кто вы? Мы с вами, случайно, не состоим в родстве?
Она от души рассмеялась: – Разве что через Адама и Еву.
– Значит, вы здесь выросли? – Он дотронулся пальцем до крышки стола, подразумевая – в этом доме.
– Нет, берите выше, – она снова рассмеялась. – Я из Вашингтона.
– А отец говорил, что вы здешняя, ричмондская.
– Это он наврал. Я столичная, – разговора она, однако, не продолжила.
«Хочется пококетничать, – подумал Форрест, – хочется внимания».
– Тогда почему вы здесь? – спросил он.
– Потому что я так хочу, – сказала она. – Я ведь уже взрослая. – Но твердость и резкость, с какой она это сказала, не успели отразиться на ее лице, а она уже заговорила совсем миролюбиво: – Это целая история длиною в восемнадцать лет. Все еще хотите ее выслушать?
Форрест кивнул.
– Не бойтесь. Первая часть много времени не займет – из них семнадцать лет работы, тяжелой работы. Я у папы за хозяйку была. Моя мать умерла через пять дней после того, как я родилась. Папа говорил, что это я ее убила. У нее заражение крови сделалось, и ее предсмертные крики слабее моих были, так что надо полагать, вина действительно была моя – только я ведь не нарочно. Папа это понимал, он говорил не в укор мне, а просто чтобы я правду знала; я так это и воспринимала. Я маму жалела, конечно, и память ее чтила, и могилку убирала почти каждый год в день своего рождения. Но в себе замкнуться, смеяться перестать из-за этого не могла. Я же никогда не знала ее. Кроме папы, родни у меня не было, и, видит бог, папа для меня старался, хоть из кожи и не лез. Все силы у него война забрала. Он родом был из Виргинии и воевал у генерала Джексона, в пехоте. Говорит, что отшагал расстояние, как отсюда до Иерусалима и обратно, и все в гору – они в горах дрались. Так что, сколько я его помню, он все больше посиживал. Когда все кончилось, он пришел пешком из Нэчурел-Бриджа домой в Арлингтон, распродал то немногое, что у его матери еще оставалось, и перебрался в Вашингтон; объявил, что намерен поселиться поближе к победителям. Они сняли себе квартирку, и он стал думать, чем бы заняться. Ему как раз исполнилось двадцать лет, а до войны он работал на сыромятне. Только он решил, что этим больше заниматься не станет – очень нужно нюхать старые гниющие кожи! В общем, остановился он на черепаховых изделиях. Его мать, ирландка по происхождению, когда-то, где-то выучилась этому ремеслу. Вот на том он и остановился – вернее, на ее умении, так как, разумеется, всю работу делала она, он только командовал. Начали они изготовлять дамские гребенки, черепаховые и из слоновой кости, которые он потом продавал вразнос по всему городу. Самый настоящий гребеночный заводик завели. И, знаете, дело у них пошло. Сперва они делали простые гребенки разных размеров, но вы ведь знаете, что такое Вашингтон, – все друг перед другом тянутся, все что-нибудь новенькое высматривают, – так что он заставил мамашу придумывать всякие безделушки; например, брелки к часам в виде Линкольна или генерала Ли, вырезать на гребнях что-нибудь особенное, например, вид – «закат над морем» или полезное изречение – «чтоб никогда не видала ты горя»… И они процветали; зарабатывали столько, что смогли снять уже целый дом неподалеку от Капитолия, маленький, но сухой, а тут мама его возьми да умри. Износилась его мама. И остался он один в доме, набитом бивнями и громадными черепаховыми панцирями. Ну, по его рассказам получалось, будто дел его это никак не пошатнуло: у него в руках оказался готовый музей. Он женился на моей будущей матери – маленькой худенькой девушке по имени Лилиан – и засадил ее работать в своем музее: билеты продавать и караулить, чтоб старое барахло из него не растащили, пока он разъезжает по полям сражений и собирает экспонаты. Пушки и ядра, штыки, драные заплесневелые сапоги. У него была даже одно время мумифицированная нога конфедерата, которую ему продала одна дама, только год спустя явились какие-то люди и заставили его эту ногу сжечь, а пепел похоронить. Он, понимаете ли, затеял создать первый и единственный в Вашингтоне музей армии конфедерации. И, вы знаете, получилось. Почти получилось – до конца он никогда ничего довести не мог. Все эти слоновые бивни и черепашьи панцири валялись тут же, где попало, а потом он еще нанял старого негра, страдающего экземой, распрямил ему волосы и нарядил вождем краснокожих. Это я хорошо помню. Я к тому времени уже появилась на свет, вытеснив из него, как я уже сказала, свою мать. Вот так прошло мое детство. Мне все это нравилось, как ни странно. В общем, оно было счастливое.
Слушая ее, Форрест ел и вскоре почувствовал некоторый прилив сил. Он решил, что подкрепила его еда, Полли в заслугу он этого не поставил. Сама же она, сделав паузу, принялась есть, и, выждав немного, он спросил: – Но почему же все-таки вы здесь, с ним?
– А это уже вторая часть моей истории, – сказала она. – Рассказывать?
– Пожалуйста, – ответил он.
– Так вот, на мою долю, к тому времени как я научилась говорить, выпало заправлять этим заведением – папа вторично не женился. По-видимому, с него вполне хватило одного раза. С уверенностью, конечно, сказать не могу – он ведь часто уезжал по делам, но у меня впечатление, что по части женского пола я у него была единственная; ну а я как-никак дочь. Он взял мне для начала няньку, но как только я перестала ходить под стол пешком, все хозяйство досталось мне. И уж я старалась на совесть: или работай, или голодай, так обстояло дело. К тому времени он начал попивать и потерял всякий интерес к новым экспонатам; а я, естественно, была слишком мала, чтобы разъезжать и делать закупки. Время от времени, правда, его старые товарищи присылали нам всякие сокровища для нашего музея (вроде перстня, сплетенного из чьих-то волос, или чучела птицы – талисмана 32-го стрелкового полка). Но люди к нам шли, вот что смешно; люди охотно заплатят, чтобы посмотреть дохлую собаку, на которую на улице они и даром не взглянут. Еще смешнее, что приходили по большей части янки; из южан, наверное, мало у кого были деньги на такое развлечение, а может, просто вспоминать не хотелось. Зато янки перли с женами и сыновьями и громко хвастались, как они во славу божью мир спасли, так что теперь нам обеспечен прогресс. И еще они объясняли старому, наряженному индейцем негру, до чего же ему повезло, что краснокожих приобщили к цивилизации, прежде чем Христос сошел на землю судить их за грехи. Такой случай действительно был, честное слово, как раз в тот самый день, когда я в первый раз вашего отца увидела. Так что, когда он пришел, я его с распростертыми объятьями встретила – стоило мне увидеть его улыбающиеся глаза и услышать виргинский выговор.
Форрест попросил: – Повторите первые слова, которые он вам сказал.
Она вспомнила не сразу. Потом улыбнулась: – Вы очень нуждаетесь в пятаке?
– То есть? – спросил Форрест.
– То есть нельзя ли ему даром пойти. Мы за вход пять центов брали. Была ранняя осень, первый промозглый день, так что я не только злая была, но еще и продрогла сильно. Я старательно вязала кружево, и он успел подойти ко мне почти вплотную, прежде чем я увидела его. Я сидела, а он встал возле меня и спросил: нельзя ли ему войти даром? Я сказала: «Нет, сэр, отец меня убьет, если узнает», – на что он ответил: «А что, если я его сперва убью, у вас тут средств достаточно» (то есть в музее – ружей и ножей). Я сказала: «Тогда вам придется воспитывать сиротку», – и он говорит: «Что ж, я не против». Я говорю: «Погодите, вы еще сиротки не видели». А он говорит: «Уж не вы ли это?» – и я кивнула. «Согласен, – сказал он, – все равно согласен». Ну, я его впустила, и еще с какой радостью!
– И что он тогда сделал?
– Все кругом кровью испачкал. Я ему объявила, что очень занята, так что он отправился осматривать музей сам, и не прошло и двух минут, как заорал вдруг наш негр. Я кинулась на крик – пробежала две комнаты, прежде чем нашла его. Он стоял у витрины, где всякие принадлежности походной кухни были выставлены: оловянные тарелки, ложки, длинные ножи, кожаные фляжки. Ваш отец стоял, опустив голову, и по его подбородку текла кровь, вот как сейчас, – она указала в сторону спальни…
– И почему это произошло? – спросил Форрест.
Ее глаза внимательно ощупали его: – Вы что, правда не догадываетесь? Все по той же причине.
– Астма?
Она отрицательно покачала головой, и от этого движения на лице ее зародилась улыбка – игра продолжалась, еще одна сдача в ее беспроигрышной игре.
Форрест решил тоже сделать ставку: – Скажите мне.
– От стыда, – сказала она. – Я уж заметила, что всякий раз, когда ему стыдно, у него кровь горлом начинает идти.
Форрест спросил: – Но почему же стыдно?
– Из-за войны, – сказала она. – Из-за этой проклятой войны. Ему было двадцать один или двадцать два, когда она началась, но он слабогрудый был и не пошел. А тут все эти экспонаты. Вот он и вспомнил о том, что тогда сделать хотел, да не сделал.
Форрест сказал: – Он почти всю жизнь делал, что хотел; и нас с вами отбросит, когда захочет.
Она только улыбнулась. – Меня он отбросит после смерти. А до тех пор мое место здесь. Так что говорите за себя.
И тут Форрест заговорил. Он вдруг понял, что ему нужно делать. Ему стало казаться, что, поступив так, он выполнит свою последнюю миссию, совершит обряд, после чего сможет спокойно покинуть этот дом, заняться наконец собственной жизнью. Он встал из-за стола, оттолкнув стул, и засунул руку глубоко в левый карман. Вытащил бархатную коробочку размером с яйцо и протянул ее Полли. Она положила вилку и, отерев правую руку о бок, взяла коробочку и несколько раз провела пальцем по грязноватому блекло-розовому бархату, словно смахивая воображаемую пыль. Однако, не выказывая намерения открыть ее, словно ей не было дано на это разрешения. – Это вам, – сказал он. – Рождественский подарок. Вы его заслужили.
Она еще раз отерла руку, посмотрела на него снизу вверх, улыбнулась и открыла коробочку. Гладкое золотое кольцо, широкое и тяжелое. Легким движением Полли вынула его из шелкового гнезда, стала осторожно поворачивать и вдруг увидела выгравированную надпись. Она повертела кольцо так и сяк под светом тускло горевшей лампы и снова взглянула на Форреста. – Это чье-то чужое. Я при таком свете не вижу, чье.
Он подождал немного, не прочтет ли она сама. Потом решил, что она не умеет читать. Ему не нужно было брать кольца в руки – он и так знал, что на нем написано: Робинсон Мейфилд – Анне Гудвин. Это кольцо моей матери. Ей оно уже давно не нужно. У моей сестры есть свое. Мне оно сейчас – да и в будущем – едва ли пригодится. Но принадлежит оно мне, и я могу им распорядиться, как хочу. Богу ведомо, вы его заслужили.
Она вдруг посерьезнела, но кольца не выпустила. – С тех пор, как я здесь поселилась, богу ведомо обо мне очень мало.
Он, улыбнувшись, пропустил ее слова мимо ушей. – Пожалуйста, наденьте.
Она еще раз внимательно осмотрела кольцо, но не для того, чтобы прочесть надпись, не оценивающим взглядом ювелира или невесты: лицо ее было спокойно и печально – лицо судьи или матери. – Нет, – сказала она. – Нет, нет, я не могу.
– Почему? – спросил Форрест.
Она осторожно положила кольцо на разделяющие их голые доски стола, поближе к нему, подальше от себя. – Может, вы и имеете право им распоряжаться, да я-то не могу его принять, пока он жив. Он мне все это объяснил.
– Что объяснил? – спросил Форрест.
– Еще в тот день, когда позвал уехать с ним. Я в тот день, конечно, отвела его на нашу половину, чтоб он отдышался, а потом покормила его; и не прошло и часу, как он уже знал обо мне больше, чем родной отец, больше, чем кто бы то ни было на свете, – и просто потому, что расспросил меня. При том, что он так плохо себя чувствовал, он моим расспрашивал. Наверное, Христос в день Страшного суда не отважится задать кому-нибудь и половины вопросов, которые он задал мне – это при том, что мы были едва знакомы тогда.
– Например? – спросил Форрест.
Она посмотрела на него, стараясь определить степень его доброжелательности. – Ну… Сколько мне лет? Какие у меня любимые блюда? Какие цвета мне правятся? Мое полное имя? Оно – Маргарет Джейн Друри. Счастлива ли я? Сейчас, говорит, сито минуту. Отвечайте, не задумываясь! Я ему сказала: «Да, сэр», – и тогда он спросил: «А почему?»
– И вы знали. Были уверены, что знаете, – сказал Форрест.
Она кивнула: – И сказала ему. Я ведь столь же откровенна, сколь он любознателен, это вы, наверное, заметили. Мне много времени не понадобилось, чтоб самой себе на этот вопрос ответить. Но он ждал, сидя на кушетке, на нашей старенькой кожаной кушетке, и в конце концов я сказала: «Я счастлива, потому что смогла помочь вам». Он сказал: «Говорите правду». – «А я сказала правду, – говорю. – Хотя у меня вообще от природы характер счастливый – вы б это заметили, если б меня поближе знали». – «А когда ж я узнаю?» – спросил он. Я заметила, что он внимательно за мной наблюдает, и сказала: «А вы уж и так все знаете, всю мою подноготную. Насколько мне известно, я самая открытая душа на всем восточном побережье (я, надо сказать, кроме Вашингтона, и не была-то почти нигде). Что у меня есть, все на витрине». Тогда он говорит: «Покупаю!» – а я ударила его по руке и говорю, не продается, мол. Он извинился, и я его тут же простила; а потом он засмеялся и говорит: «Оно, может, и к лучшему, поскольку я, как Иуда, без гроша сижу. Может, вы меня даром возьмете?» Ну так вот, я вас спрашиваю, что бы вы сделали, если бы совершенный незнакомец зашел к вам в дом и сперва у него кровь горлом пошла б, а потом он бы сначала оскорбил вас, а вслед за тем предложил руку и сердце? Вы б его за дверь выставили или, по крайней мере, на помощь позвали бы. У меня ведь через две комнаты негр сидел. Вы б так и поступили, я знаю. А вот я не такая. Никогда такой не была. Я сказала ему: «Ладно!» Правда, мне пришлось с минуту подумать и посмотреть в его глаза, но я заранее знала, каков будет мой ответ. И этот ответ ему дала. Вот и сидим мы в Ричмонде.
– Но почему именно здесь? – спросил Форрест.
– Он здесь привык, – сказала она. – Понимаете, свое ведь, – и медленно провела в воздухе рукой.
Он не понял, но подождал объяснения.
– Это мейфилдовский дом. Еще его отцу принадлежал. И мать его жила здесь; она умерли за несколько недель до того, как мы с ним встретились. Он долго ходил за ней; несколько лет, по-моему. Ей хорошо за восемьдесят было, когда она умерла и оставила ему этот дом и всю обета попку. Обстановку он продал, кроме спальни и вот этих кухонных принадлежностей, и в награду себе придумал поездку в Вашингтон. Чтоб душой отдохнуть – телом-то он не очень переутомился, ни дня не работал в течение многих лет, только за ней ухаживал, кашки разные варил да рассказывал ей всякие были и небылицы из своей жизни. Что ж, душой отдохнуть ему, я думаю, удалось, если не считать того, что у него горлом кровь шла – и, не хвастаясь, скажу, благодаря мне. Я вам говорила, как он с маху предложение мне сделал. Мне всегда казалось, что это самый верный признак: человек увидел тебя и полюбил! Это мне понятно; я тоже обо всем сужу, только своими глазами увидев. И я решила ему довериться, хотя он мне про вас и про вашу несчастную мать все рассказал – вот мы и очутились тут. Скоро все это ваше будет, – снова обвела она рукой мейфилдовские владения.
Но Форрест оставил ее слова без внимания. Он спросил: – Вы-то здесь, а как же ваш отец?
– Остался там, где предпочел быть. Он же человек самостоятельный.
– И в вас не нуждается?
– Да он во мне никогда и не нуждался. Никогда не говорил, что я ему нужна. Разве это не видно из истории, которую я вам рассказала? Ему нравилось, чтобы рядом с ним был кто-то, с кем можно пошутить, – готовить и шить он научился еще на войне – ну, и, кроме того, нужен был человек, который стоял бы у дверей и брал деньги за вход; но вообще-то он независим, как змея: прирожденный одиночка, не страдающий от одиночества. Только не подумайте, что он меня не любил; любил вполне искренне. Мы с ним смеялись много.
– Он умер? – спросил Форрест; она говорила об отце в прошедшем времени.
– Насколько я знаю, нет. – Она помолчала. – Я для него умерла. – Видно было, что эта мысль ей тягостна – первое настоящее огорчение, с которым ей пришлось в жизни столкнуться. – Когда я пришла к нему, ровно через девять дней после встречи с вашим отцом, и спросила разрешения навсегда покинуть дом, он, естественно, спросил: «С кем?» – и я ответила ему правду: они с вашим отцом как-то мимоходом встретились. Он сказал мне: «Ты собралась замуж за мертвеца; это же ходячий покойник, к тому же он старше меня». Я сказала: «О замужестве речи нет. Он был женат, и дети у него есть, и хоть он их не видел тридцать лет, верность им он все равно хранит». – «Ну, поезжай, – сказал он. – Только, пожалуйста, назад не просись. Забирай, что хочешь из своих вещей и из того, что от матери осталось, и исчезни с глаз моих». Все это было сказано с улыбкой, но, конечно, он не шутил. Вот так я здесь и оказалась. Что-то я все время это повторяю.
Форрест кивнул: – Возьмите себе кольцо. – Он пододвинул его к ней.
Но она затрясла головой. – Нет в этом необходимости, поймите, пожалуйста. Я ж обещала. И останусь тут до конца.
– А потом? – спросил Форрест.
И это у нее было продумано. Она улыбнулась ему; руки ее лежали на столе, ладонями кверху, не по ее силам маленькие. – Я молодая, – сказала она, – никто меня здесь не знает. Как-нибудь устрою свою жизнь.
Форрест сказал: – Конечно, устроите.
3
Вернувшись в спальню, он, тихонько ступая, подошел к спящему отцу с намереньем осторожно разбудить его.
Глаза отца оставались закрытыми, но он слабо взмахнул рукой, словно сгоняя с лица комара.
Форрест остановился у него в ногах: – Это я, Форрест, – сказал он.
– Знаю. Я хочу продиктовать тебе письмо. – Отец так и не открыл глаз, не поднял головы.
Форрест поискал бумагу. – Писать не на чем, отец.
Отец подумал. – Тогда запомни его, запишешь, когда будет возможность.
Форрест сказал: – Хорошо.
Отец начал диктовать, выводя слова пальцем в воздухе. – Запаси побольше продуктов, – говорил он здравым твердым голосом, совершенно спокойно.
– Хорошо, отец, – сказал Форрест.
– Яблок, – сказал мистер Мейфилд, продолжая водить в воздухе пальцем. – А также сыра.
Форрест повторил: – Хорошо, – потом спросил: – А зачем?
Отец наконец посмотрел на него, слегка приподнял голову. – Есть у тебя повар?
Форрест кивнул (Грейнджер делал успехи в этой области).
Отец сказал: – Пусть начинает готовить для меня.
Форрест, никогда не знавший, чего можно ожидать от стариков, не мог понять, действительно ли отец тронулся умом или это какое-то испытание? Если да, то какое? И зачем? – У тебя там Полли рождественский ужин готовит, – сказал он и махнул рукой в сторону кухни, самого надежного прибежища, какое ему пришлось видеть за годы собственных исканий. Грешно человека от такого уволакивать, и бог с ними, с нуждами, прошлыми или будущими, с чувством долга.
Отец посмотрел в ту сторону. – Ты что, забираешь ее?
– Нет, – ответил Форрест. – Она остается здесь, с тобой. Она так хочет, только что мне это сказала. А я буду посылать сколько наскребу.
– Знаю, – сказал отец, имея в виду Полли. Слова Форреста относительно денег он оставил без внимания. И снова провалился головой в подушку. Но потом спросил: – Есть здесь что-нибудь, что ты хотел бы взять себе?
Форрест задумался, пошарил мысленно в прошлом, но ничего на ум не приходило. – Нет, отец, – ответил он.
Мистер Мейфилд кивнул. – Скоро все будет твое. Все тебе пойдет. Приедешь сюда и получишь. Тебе сообщат, когда я умру. Приедешь сюда и стребуешь.
– Хорошо, отец, – сказал Форрест. Он не спросил, что, собственно, здесь требовать: кровать, плиту, дровяной ящик с сосновыми чурками, пустой дом с давно не плаченными налогами – все, что осталось от людей, ему неведомых (но тем не менее направлявших его жизнь), которые прожили здесь так долго, что следы их пребывания въелись в стены дома и их ничем уж не вытравишь. Требовать-то нечего! Он вдруг отчетливо понял это. И прежде нечего было! Он обрадовался этой мысли, в какой-то степени раскрепощающей его. Подумал, что еще можно как-то устроить свою жизнь. Надо только взять последний барьер. Он подошел к отцу справа и, не садясь, протянул коробочку с кольцом. – Это твое!
Мистер Мейфилд взглянул и сразу же узнал. – Нет, не мое, – сказал он. – Кто его снял с ее руки?
Форрест ответил: – Хэт. Уже в гробу.
– Я его не снимал. А кто такая Хэт?
– Девочка, – сказал Форрест. – Шестнадцатилетняя девочка, на которую ты переложил эту обязанность.
В голосе отца прозвучала злоба: – Девочки повинны в четырех пятых всех несчастий на земле, – сказал он.
Форрест все протягивал ему кольцо: – Мне оно не нужно.
– Тогда отдай его своему сыну. Его ведь тоже Робинсоном зовут. Он ведь твой или, может, нет?
– Его мать кольца не приняла. Возьми! Его ведь можно отнести в ломбард. Пусть Полли сходит. – Он положил кольцо на одеяло.
Отец отдернул руку. – Полли к нему не притронется.
Форрест подождал; потом с кольцом в руке повернулся, чтоб уйти навсегда. В свою новую, еще неведомую жизнь, во всяком случае, какую-то другую, свободную от всего этого.
Он уже был у двери, когда отец вдруг сказал:
– Отдай его своему негритенку.
Форрест обернулся – на него смотрело лицо, отмеченное печатью смерти, но улыбающееся, – и вдруг почувствовал, что способен смеяться, впервые за многие месяцы ощутил ток свежей горячей крови из сердца, несший с собой надежду.
4
В четыре часа утра – рождественского утра – Форресту, лежавшему в кровати привокзальной гостиницы (поезда на Брэйси не шли из-за того, что все стрелки забило льдом), приснился такой сон: он славно спал дома, в своей постели, освежающим сном, сквозь который погружался, как камешек, в море, не страшась опуститься на дно, не страшась утра и дневных забот; но вдруг его задержали и потащили к свету, осторожно, тихонько, но против его воли. Пробудил его отец, который растянулся поверх него, придавив всем своим весом, и плыл так по толще вод или сна, заключенного во сне. И тем не менее лицо его, раскрытые глаза, рот выражали беспокойство. Форрест спросил: «Что тебе, отец?» Но отец оставался на прежнем месте, неподвижный, как нарост на дубовом стволе, и наконец сказал: «Я свое взял, можешь не беспокоиться, то, что мне нужно, я всегда беру».
Следующие слова Форрест произнес уже вслух, хотя все еще во сне: «Да ведь и так все твое». Он этих слов не запомнил; но ими кончился его сон, а сам он получил возможность снова погрузиться в ночь, уходя в нее все глубже и глубже до самого утра.
Эти слова, однако, разбудили Грейнджера. Грейнджер спал на соломенном тюфячке на холодном полу рядом с кроватью Форреста, и, несмотря на утомительный день (пустые часы ожидания на вокзальной скамье, затем возвращение Форреста и длительный осмотр ричмондских достопримечательностей: Капитолий, церковь, в которой выступал с проповедью Патрик Генри, гробница матери Эдгара По), он спал чутко, готовый броситься бежать по еще неведомому ему сигналу, бежать сломя голову. И вот слова разбудили его. Наконец-то сигнал! Он воспринял только звук, не смысл; однако поспешно сел – спал, не раздеваясь, только ботинки снял – и посмотрел в сторону кровати, где уже опять тихо и безмятежно спал Форрест. Грейнджер прислушался к его дыханию – тихое и ровное, просчитал три вдоха и выдоха. Ничего страшного, подумал он, – вернее, ощутил всем своим телом. Рождество наступило, догадался он – по холодному свету стоящей высоко в небе предутренней луны, пробивавшемуся сквозь занавески единственного в комнате окошка. Он посмотрел на окно, но увидел только свет, ни силуэтов деревьев, ни строений. Поднялся на колени, откинув уютное теплое одеяло, и снова посмотрел на Форреста. Глаза Форреста казались безвозвратно запавшими, а рот, реагировавший молниеносно на любое движение души (для Грейнджера это был флюгер, по которому он в любой момент определял погоду), был вял и приоткрыт. У самого Грейнджера рот расплывался в улыбке, широкой и беспомощной. «Вот и мне выпало рождество!» – подумал он так отчетливо, так радостно, что даже не смог улежать и поднялся на ноги, ничуть при этом не нашумев. Он снова обернулся. Форрест продолжал спать, и уж поскольку Грейнджер все равно встал (хоть ему и было нестерпимо холодно), то шагнул к окну, раздернул занавески и расправил их в лунном сиянии. Ни левой руке поблескивало кольцо – его рождество, подаренное ему Форрестом шесть часов тому назад, перед тем как они погасили на ночь свет. Форрест сказал ему: – Ты был мне хорошим помощником, Грейнджер, возьми это в знак моей благодарности, – и протянул коробочку. Увидев блестящее кольцо, Грейнджер улыбнулся и спросил: – Мистер Форрест, это мне от вас? – От меня, – подтвердил Форрест. – Посмотри, впору ли? – На правую руку кольцо оказалось тесновато, на левую наделось легко, даже с запасом. – Носи на здоровье, – сказал Форрест, – пока сможешь. И, как посмотришь на него, вспоминай, что оно тебе за верную службу в прошлом и в залог будущей. – Грейнджер сказал: – Я умирать буду, его не сниму, вы не сомневайтесь. Я вам по гроб жизни буду благодарен. – На это Форрест сказал просто: – Спокойной ночи! – и задул лампу; но лишь только они улеглись как следует, – у Грейнджера сердце все еще колотилось от радости, – Форрест снова заговорил: – Только чтоб ни одна душа не знала. – Грейнджер пообещал никому не говорить.