Текст книги "Земная оболочка"
Автор книги: Прайс Рейнолдс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 46 страниц)
Мистер Мейфилд стал искать что-то, спрятанное, по-видимому, неподалеку от кровати – у печки, в угольном ведерке, в дровяном ящике; пошарил на каминной полке, где стояли две стеклянные банки (одна полная пуговиц), заглянул в двустворчатый платяной шкаф, покрашенный светло-зеленой краской, в белую фарфоровую полоскательницу, накрытую тряпочкой, посмотрел в качалке под Форрестом, обыскал кровать. Ничего!
– У меня тут было где-то платьице, – сказал он. Протянул руку и взял у Форреста одну из кукол. – Платьице для мамы. – Он опять стал растирать ей живот большими пальцами. – Девочка, которая приходит мне помогать, сшила его. Я ей объяснил как. То, что помнил. Оно должно быть где-то здесь. Я вот привожу свои вещи в порядок. Вещи от меня прячутся.
– А я где? – спросил Форрест.
Отец понял. Он шагнул к ящику с куклами и заглянул в него. – А детей тут нет, сказал он. – Нет тут детей. – И улыбнулся. Места для них не хватило. Вот и остался я бобылем. Помираю в одиночестве. Мокрота душит, и ни одной живой души рядом. – На протяжении всей тирады улыбка странным образом оставалась на лице, хотя ни выражение глаз, ни тон не давали повода усомниться в его серьезности, в отчаянии даже.
– А я? – сказал Форрест. – Я ведь по своей воле пришел.
Отец посмотрел на него; потом медленно кивнул, впервые проявив нечто похожее на благодарность. Затем вернул Форресту куклу, будто она имела ценность, будто это была фишка в какой-то азартной игре. И сказал: – Только зачем было приходить одному, с пустыми руками, не прихватив ничего, кроме своей ухмылки? Черт возьми, и кошки ухмыляться могут.
– Я ж сигары тебе принес…
– А они все равно на выброс. Мне от них только худо будет. – Мистер Мейфилд потер себе ладонью грудь, будто отчищая ее.
Форрест встал.
– Куда ты?
– Домой.
– Легко, значит, позиции сдаешь?
– Легко, – подтвердил Форрест, – когда вижу, что не нужен.
– А кому еще, кроме меня, ты не нужен? – Мистер Мейфилд улыбался. Он сделал шаг к Форресту.
Улыбнулся и Форрест. – Это уж будет история моей жизни.
Отец быстро подошел к кровати и сел. – Так расскажи ее.
– Зачем ты надо мной насмехаешься?
– А я не насмехаюсь. Вовсе нет. Ты пришел издалека, под рождество, чтоб рассказать ее. У меня времени хоть отбавляй. Я с удовольствием послушаю. – Он указал на качалку.
Форрест послушно сел. – Да тут и рассказа-то всего на одну минуту.
Отец кивнул.
– Первые пять лет, я полагаю, тебе известны. Потом ты ушел, а мы были свидетелями того, как мама изо всех сил старалась от этого удара оправиться. Три года старалась, а потом махнула рукой.
– Кто это «мы»? – спросил отец. – Ты сказал: «Мы были свидетелями».
– Хэт и я. Хэтти, моя сестра.
Отец кивнул.
– Она по-прежнему живет в Брэйси – вдова с двумя сыновьями.
– Ты о себе рассказывай. Мы ведь на этом столковались.
– Я жил у Хэтти. Когда мама умерла, мне всего десять лет было. Ну, а Хэтти вышла замуж, – хотела, чтобы у нас семья была, – за Джеймса Шортера, он ее намного старше был.
– Хорошо, – сказал мистер Мейфилд, – за Джеймса, это хорошо.
– Его тоже уже нет в живых, – сказал Форрест. – Я ж тебе говорил.
– Да, почти никого уже нет, – сказал мистер Мейфилд. – Ты вот живой, так рассказывай.
– Что ж тут рассказывать – вырос, жил в Брэйси, в доме Джеймса Шортера, ел его хлеб, слушался его и ждал тебя. Я знал, что ты жив и что живешь где-то поблизости, хотя никто мне этого не говорил. Старался верить, что ты ищешь меня и когда-нибудь найдешь.
– Я-то знал, где ты. Очень даже хорошо знал. И знал, кроме того, что без меня тебе куда лучше, чем было бы со мной.
– Но почему, скажи на милость? – спросил Форрест. – У нас в семье согласия, что ли, не было?
– А это уж моя история. Ты пока свою рассказываешь.
Форрест подумал. – Да, так о чем это я? – сказал он. – У меня была та же беда, что и у тебя. Не знал, как время убить. Комнатка моя в доме Джеймса Шортера была под самой крышей – летом жарко, как в духовке, зимой синеешь от холода, – но надо мне было как-то дожить до твоего появления. Мне просто в голову не приходило, что дети тоже иногда умирают, вот я и сидел на своем чердаке и читал. – Форрест поднял обе руки с колен, указывая в направлении предполагаемого чердака, и увидел, что все еще держит обеих кукол, олицетворявших родителей его отца. Жалкие, безликие изображения двух людей, чья кровь текла и в его жилах, вырезанные из сосны больным, одиноким, как ястреб в небе, человеком, неспособным – насколько было известно Форресту – на прочную привязанность к какому-либо живому существу, с лицом более выразительным, чем у этих болванчиков, а телом более уязвимым, который сидел теперь напротив и вытягивал из него мучительный рассказ о его прошлом, просто так, развлеченья ради, чтоб хоть час да убить. Он снова опустил кукол себе на колени, а потом положил их в ящик. Нужно не мешкая встать и уйти. Но куда? Пожалуй, впервые в жизни все пути оказались отрезанными.
– Какие же книги ты читал? – спросил отец.
Этот вопрос застал Форреста врасплох, как неожиданное и нежеланное помилование из уст сурово хмурившегося до того судьи. И вместе с тем пришло запоздалое осознание цели, к которой он стремился – как теперь понял – всегда; словно луп спета, обращенный вспять, высветил вдруг его детство, всю прошлую жизнь. – Да разные, – ответил он, – все больше о людях, живущих в согласии: разные семейные хроники, повести о закадычных друзьях, о стариках, таких древних, каких я и в жизни никогда не встречал (если не считать нескольких негров), В общем, все то, что обычно читают дети.
Отец кивнул, но возразил: – Не скажи. В наше время мы ничего, кроме Библии, не читали – разве что наклейки на коробочках из-под лекарств, – а в Библии никто в согласии не живет. Ни одной благополучной пары, ни одной, которая б прожила вместе достаточно долго, чтоб у нее поучиться. Так что я бросил чтение и решил к людям обратиться. Чем это кончилось, сам знаешь. – Он обвел рукой комнату, словно предлагая ее в качестве вещественного доказательства – комнату, так же мало совместимую с представлением о любви, как дно океана. Его жест включал и Форреста.
Форрест усмехнулся: – У меня, отец, выбора не было. Не к кому было обратиться, кроме Хэт или Джеймса.
– Черт возьми, людей за шкирку хватать надо.
– Если у тебя есть на это время и силы.
– Чем же это ты так занят был, что теперь один разъезжаешь?
– Преподаванием, – ответил Форрест. – Преподаванием латыни в школе.
– Бог ты мой, – сказал отец. – Ego amo te[7]. Как это тебя угораздило?
Форрест рассмеялся: – Чтение довело, скорее всего. Одна книга, за ней другая, да еще два-три учителя хорошо ко мне относились, всячески поощряли. В общем, все книги, все учителя в один голос твердили то, что я хотел услышать, говорили, будто трудом и учением я добьюсь того, что стану человеком, к которому люди будут тянуться, а кое-кто и полюбит. В колледж поступить я не имел возможности. – Он замолчал, задумавшись над тем, действительно ли говорит правду. Хотя бы частичную. Что это? Изложение своих доводов перед судебной коллегией или просто попытка оправдаться перед этим стариком?
– Чтоб преподаватель да не мог себе хорошую компанию подыскать – что-то не верится, – сказал отец. – Ты, значит, в школе преподаешь? В Брэйси?
– Да.
– Девочкам и мальчикам?
– Да.
– Какого возраста?
– От двенадцати до шестнадцати.
Мистер Мейфилд заулыбался и даже руками замахал, мол, о чем тут говорить! – Вот тебе, пожалуйста! – но, поскольку Форрест его веселья не разделил, он сказал: – Хотя, правда, так и в историю можно влипнуть? Коленкой под зад и проваливай вон из города.
Форрест кивнул утвердительно.
– На дороге могли бы и встретиться, – сказал отец.
– Давай я схожу и куплю тебе угля в качестве рождественского подарка, – сказал Форрест.
– Можешь говорить, что хочешь, – сказал отец, – хоть в кандалы меня закуй; только если б я обучал розанчиков такого возраста, рано или поздно я б не удержался и какую-нибудь за попку щипнул, хоть бы все баптистские проповедники в округе глотки себе надорвали!
Форрест сидел и под отцовский хохот обдумывал, как бы сбежать, и теперь уж без возврата. Он встанет и, если отец будет его останавливать, скажет, что вернется сегодня же вечером; на самом же деле отправится на ближайший угольный склад, закажет телегу угля, чтоб отцу прожить в тепле хотя бы несколько дней, а оттуда пойдет на тускло освещенную железнодорожную станцию, разыщет Грейнджера, сядет в поезд и поедет домой. Составив этот стройный план, он встал и сделал попытку улыбнуться.
– Что, сбегаешь? – сказал отец.
– У меня тут в городе дело есть спешное, – ответил Форрест.
– Неправда, – сказал отец. – Тебе со мной неохота возиться. – Он сидел на порохе грязного постельного белья, положив руки на колени, и лицо его говорило, что он все прекрасно понял. Этот умирающий сатир с беззубой ухмылкой видел сына насквозь, он все знал – не только знал, но и не собирался прикидываться наивным.
Форрест не хотел ему возражать, да и не смог бы. Он сел и стал слушать.
– Ты позволил молоденькой хорошенькой девчонке ускользнуть от тебя и пальцем не шевельнул, чтоб ее удержать. Ты позволил ей отобрать у тебя ребенка, которого больше назад уже не получишь. Ты бросил сестру с ее шалопаями и поселился один на горе с прислужником-негритенком в хибаре с протекающей крышей. Господи Иисусе! Сын, кем ты собираешься быть? Будь собой, а не мной. Если ты вырос на том, что я представляю из себя нечто достойное подражания… ну, ты теперь сам убедился. Теперь ты знаешь, что это не совсем так. У нас сегодня что? Рождество?
– Сочельник, – сказал Форрест, – двадцать четвертое.
– Ну, это уже мелочи, – сказал отец. – Значит, рождественский сочельник, и Робинсон Мейфилд – я то есть, на случай, если ты сомневаешься – оказался под конец жизни выкинутым на берег здесь в Ричмонде, штат Виргиния (второе такое мерзкое место не скоро сыщешь), и сидит теперь в этой загаженной, как его сердце, комнатушке, еще более одинокий, чем в утробе матери: это я о себе говорю, понимаешь? Ты моложе меня вдвое и тоже сидишь тут, такой же неприкаянный, как я, а до моего тебе еще тридцать лет жить. Измени все в корне. Только сможешь ли!
К удивлению Форреста, слова отца придали ему сил, он спросил: – Кто тебе все рассказал? Давно ты знаешь об этом?
Отец посмотрел на него, словно определяя ему цену, и набрал воздуха, чтоб ответить или отказать в ответе.
Со стороны прихожей послышался шум – отворилась входная дверь, кто-то переступил порог, захлопнул за собой дверь; на мгновенье все стихло, а затем шаги раздались уже в коридоре, приближаясь к ним.
– Кто там? – спросил Форрест, обращаясь как к двери, за которой шаги словно в нерешительности замерли, так и к отцу.
Отец, минуя его взглядом, устремленным на дверь, и улыбаясь, сказал звонким голосом счастливого, избалованного ребенка: – Входи, входи…
В дверях появилась девушка, по погоде плотно укутанная; ее чистая, светлая кожа раскраснелась от холода. Она тоже улыбалась – и тоже мимо Форреста; остановившись у порога, поставила на пол две большие парусиновые сумки и принялась стягивать с себя теплую одежду. Девушка была прелестна, было что-то праздничное в ее рыжеватых волосах, высоком красивом лбе, отчего озарилась неуютная, выстывшая комната; можно было подумать, что она принесла с собой ворох рождественских подарков для тех, кто оцепит их, примет с благодарностью, и теперь выкладывала эти подарки один за другим. Продолжая улыбаться, она повела взгляд в сторону и вдруг заметила в комнате постороннего. – Ой, простите, – воскликнула она, но обращены ее слова были к мистеру Мейфилду.
Поднялся, однако, Форрест. – Я как раз собирался уходить, – сказал он.
Она внимательно посмотрела на него – ровно столько, сколько потребовалось, чтобы сопоставить его лицо с другим. И тут в глазах ее отразилось смятение, стершее с губ улыбку. Она протянула к нему руку, не для приветствия, а приглашая сесть, и сказала: – Ой, нет, не надо. Я как раз угля принесла. А потом мне нужно будет обед ему приготовить: он тут совсем изголодался. Давайте я печку затоплю.
И Форрест сел.
Незнакомка же перенесла свои сумки через порог, затворила дверь, оттащила их к печке и опустилась на колени.
Форрест спросил у отца: – Издалека это она? – Он хотел выяснить, далеко ли находится угольный склад.
Но отец думал об их предыдущем разговоре: – Она здешняя. В Ричмонде живет, – сказал он, не отводя от девушки глаз.
Одну сумку она отставила подальше и тут же принялась за работу: со спокойной, непринужденной грацией, руками, неожиданно белыми и маленькими, стала, не выгребая золы, укладывать в печку растопку и уголь. Кольца на ней не было. На вид лет двадцать. А может, и меньше, скажем, восемнадцать. Расчетливые и умелые движения, терпение, с каким она делала свое дело, не по-девичьи крепкие руки говорили за то, что это женщина, многое видевшая и испытавшая, а не нетронутая жизнью девчонка, какой показалась сперва. Оба мужчины в молчании наблюдали за ней со своих мест.
Форрест воспринимал ее только глазами. Мозг его пребывал в оцепенении. Возникла мысль: «Интересно, как он с ней расплачивается?» – но тут же улетучилась. Может, соседка или хозяйская дочка? На него напала сонливость, хотя в комнате было еще совсем холодно; он не противился и не задумывался, отчего это так? Тепло человеческой заботы! Разберись он в своих ощущениях, вернее всего, ответ его прозвучал бы именно так.
Девушка обернулась, не вставая с колен, подняв кверху дочерна испачканные руки. – А вот зажгите, пожалуйста, вы! – сказала она мистеру Мейфилду.
– Да чего же тут бояться, – сказал он. – Уголь сырой, никак он не вспыхнет.
– Ну, пожалуйста, – повторила она. Без тени улыбки.
Форрест качнулся вперед в своей качалке и сказал: – Давайте я зажгу.
Отец встал. – Боится она, – сказал он. – Недавно сильно обожглась. Лампу разорвало. Я вот все пытаюсь убедить ее, что мир страшен только наполовину. Но она еще слишком молода, чтоб понять – молода, а, голубушка? – Он остановился и, ловя равновесие, положил руку ей на макушку.
– Верить-то я вам верю, – сказала она, – только мне хочется, чтобы вы мне помогли. – Он снял руку с ее головы и пошел к камину за жестяной спичечницей, а она взглянула на Форреста и коротко рассмеялась, смешок получился тихий, но радостный.
Форрест заподозрил какой-то подвох, почувствовал вдруг, что ему нанесли непоправимый ущерб (о ней сказать этого было нельзя: доступные глазу части ее тела – лицо, шея, руки – не носили никаких следов ожогов, никаких шрамов). Он сказал, обращаясь к девушке: – Я Форрест Мейфилд.
Она кивнула: – Его сын. Надо безглазой быть, чтоб этого не заметить.
Явный комплимент не успокоил Форреста. Чувство опасности росло.
Форрест спросил: – Кто вы?
Отец остановился. Короткий бумажный жгут пылал у него в руке. – Моя опора, – сказал он. – Единственный человек, на которого я могу опереться.
Девушка сказала: – Меня зовут Полли…
Мистер Мейфилд сказал ей: – Ты иди готовь обед.
Она поднялась на ноги, повторила с нажимом: – Полли, – обращаясь к Форресту, и вышла, всем своим видом показывая, что повинуется с радостью.
Форрест подумал, что уж в одно-то она верит безоговорочно: Робинсон Мейфилд никуда от нее не уйдет, всегда откликнется на ее зов, а в случае необходимости сам позовет, – и ему вдруг захотелось пойти за ней и выведать у нее секрет этого непоколебимого доверия.
Отец тем временем разжег печку и, остановившись у ее потрескивающего зева, вдруг приободрился. От чего? Может, от близости огня? Он посмотрел на Форреста спокойными глазами и спросил: – А зачем, собственно, ты сюда пожаловал?
Но Форрест обнаружил, что, загнанный в угол, он и сам обрел новые силы: теперь можно и побороться. Поднялся на ноги, отступил от отца на три шага и сказал: – Это ведь я из такой дали к тебе приехал. Так что отвечай сначала ты! – Отец и глазом не повел. – Пожалуйста, отец, ответь на мои вопросы. Можешь ты хоть это для меня сделать?
Отец неохотно кивнул.
– И то, что ты скажешь, будет правда?
– Будет, я думаю.
– На меньшее я не согласен.
– С чего мне начинать?
– Откуда ты узнал про меня? Про мою жену и про сына?
Мистер Мейфилд чуть улыбнулся. – От своей негритянской родни. – Он пошел к кровати и сел на нее.
Форрест остался на ногах; комната понемногу согревалась.
– Сядь-ка лучше, – сказал отец. Форрест без возражений вернулся к качалке и сел напротив отца. – Ты не обидеть меня приехал? – спросил тот.
Форрест ответил не сразу: – Думаю, что нет.
– И ты отдаешь себе отчет, что у меня нет ни денег, ни здоровья и никого из близких рядом?
– Да, отец, отдаю.
Это послужило толчком к началу. – Ты хочешь все знать, – сказал мистер Мейфилд. – Я расскажу то, что имеет значение – и не говори, почем, мол, тебе знать, что имеет значение и что нет. У меня было время подумать. На железную дорогу кочегаром я нанялся после того, как три работы сменил. Ты-то не помнишь, но было время, когда Брэйси кое-что из себя представлял. Курорт с целебным воздухом! Народ съезжался туда отовсюду, чтобы этим воздухом подышать – ну и, конечно, он стал узловой станцией. Там бригады сменялись. Приходили поезда, обычно поздно ночью, после десятичасового перегона. Мы слезали с паровоза черные, провонявшие и тащились в старое городское собрание, чтоб отмыться как следует горячей водой, поужинать и спать завалиться. А наутро все сначала. Вот тут-то и о тебе начинается речь – с ужина. Мамаша твоей матери держала в собрании столовую. Они хорошей семьи были, состоятельные люди; только негритянская война их подсекла – отца их, твоего деда Гудвина, унесла, деньги слизнула и землю (это еще до того, как я в городе объявился). И пришлось старой миссис Гудвин обеды готовить для шантрапы для всякой. Вроде меня! Что она, кстати сказать, никогда не упускала на вид мне поставить. Ну, а мне-то что? Я был пеной и отлично это сознавал (пена-то ведь всегда кверху поднимается) и вовсе этим не огорчался; даже доволен был, особенно после того, как заметил, что я-то смеюсь на сытый желудок, а Гудвины и вся их братия стоном стонут и порожняком сидят. Правда, одна из них долго порожняком не просидела. Я про мамочку твою бедную говорю. Дом они свой потеряли, тот, что на горе стоит, где Гудвины все похоронены, и жили на чердаке, все в том же собрании. Одна комната и несколько крысиных дыр! Крысы по стенке бегали, шляпки грызли. Но, как я уже сказал, старуха полночи работала, глотку драла, командуя неграми, которые у плиты стояли; так что я время от времени заглядывал к крысам в гости. Анна Гудвин – ей тогда восемнадцать было – на корню чахла. Но я в нее новую жизнь вдохнул. Это, понимаешь ли, по моей части было в те времена. Это я умел, хотя теперь уж давно свой талант растерял. Умел девку осчастливить, чтоб она обо мне одном только и мечтала. Думала, будто со мной как в раю. И я душой не кривил. Никогда надежд их не обманывал. Им хорошо и мне. Я с готовностью им услугу оказывал, не скупясь талант свой дарил. Ты только не пойми, будто твоя мать потаскушкой была. Я вовсе не хочу сказать, что я к ней в постель лазил до свадьбы. По-моему, нет, во всяком случае, не помню. Я хочу сказать, что так или иначе со мной она была счастлива, вообразила, что любовь ко мне сделала ее счастливой. Как это мне удалось, я не раз потом задумывался. Ну откуда это, чтоб ничтожество, вроде меня, неотесанный и распутный человек, мог на людей как-то влиять. Впрочем, пожалуй, знаю. Просто у некоторых людей бывает дар – редко, но бывает – заставить других (по большей части женщин) подумать: «Вот бедная заблудшая душа, которую я могу спасти». А большинство женщин думало, что мне в первую очередь нужен отдых. Место, где б я мог прилечь и отдохнуть. Беда только, что лучшее место для отдыха – это кровать. А к кровати крыша нужна, чтоб дождь не мочил, а к крыше – стены; и не успеешь оглянуться, как уж прикорнул где-то, а какая-то женщина вокруг тебя двухэтажный дом возвела и детей полон дом наплодила, и сама на кухне обед тебе стряпает – а ты и проголодаться-то не успел. Ну и, помимо всего прочего, в те времена кровать была последним местом, где я мог отдыхать, особенно если еще под боком у меня какая-нибудь фитюлька оказывалась; ну ты сам понимаешь, о чем я. Я еще в ранней молодости уразумел: никогда одного места не держись, поэтому я и в Брэйси прикатил двадцати пяти лет от роду, никакими семейными узами не связанный, и уехал оттуда некоторое время спустя, как ты, надо полагать, знаешь, тоже без этих самых уз – просто взял и перерезал их начисто (единственный гуманный способ – режь быстро и чисто; тогда рана потом сама затянется). Ты хочешь знать, чего я столько тянул, зачем так долго на одном месте топтался? Я и сам себя спрашивал; и отвечу тебе истинную правду – потому что сердце у меня не камень. Стоило мне увидеть твою мать, и я понял, что это человек, которому нужно сердечное тепло. С первого взгляда понял, ну а поскольку довольно скоро она обнаружила, что я именно то и есть, что ей нужно, то я с готовностью предоставил себя в ее распоряжение. И что ты там ни думал, во вред ей это не пошло. Ты, наверное, помнишь ее грустящей после того, как мне пришлось уйти – в те годы, до ее смерти. Жаль, что ты не помнишь ее раньше. Посмотреть на нее было одно удовольствие, если, конечно, в глаза не заглядывать. Глаза у нее были жутковатые. Я такие у многих женщин видел. Наверное, оттого, что они столько времени в ожидании проводят. Ожидание хоть кому сердце сгложет. Правда, надо сказать, что меня ей долго ждать не пришлось. А беда на нее свалилась до моего появления, и причиной той беды был не я, да и сама она не больно была виновата; разорение семьи, обязанности, которые мать на нее волей-неволей взвалила – а ведь она не привыкла ощущать на плечах ничего тяжелей шелка да лебяжьего пуха, – все это она сносила стойко и без надрыва. Со смехом. Все же, когда я в тот апрельский вечер вошел в столовую, отмывшись предварительно дочиста в большом медном чане у ее мамаши в подвале, и взглянул на нее впервые в жизни, а она на меня – она тут же вообразила, как бы это сказать, ну, что ее вихрем судьбы обломало, что ли. Господи, да ей и локончика еще ни одного толком не растрепало; но – не знаю, замечал ты или нет – когда люди влюбляются (женщины то есть), они, не сходя с места, решают, что до этой минуты жизнь их была сплошным мучением, и что ты – единственная соломинка в море, за которую можно ухватиться. Я это за ними замечал. Я это еще до того, как твоя мама мне подвернулась, заметил – на примере своей хотя бы. Моя мама с самого моего рождения надышаться на меня не могла, берегла как зеницу ока, однако, когда я в четырнадцать лет ушел из дому и нанялся на работу, она и не почесалась. Жила себе и жила – и толстела притом – до позапрошлого года. Ты ее никогда не видел. А жаль. Твоя мама совсем другая была. Уж если что себе в голову вобьет, так это, почитай, навсегда. За десять с лишним лет, что я с ней прожил, она глаз с меня ни разу не спустила. Я был для нее кумиром, сотворила она меня в своем чистом сердце, и черт его знает по какой причине, я хоть и не очень, но все-таки старался. Правда, я по-прежнему разъезжал, продолжая работать кочегаром, сколько твоя бабушка Гудвин ни фыркала. Она-то хотела, чтоб я это дело прекратил и сидел бы, сложа ручки – не для того, чтоб она могла мной любоваться, а чтоб на имя ее тень не падала. Я ей сказал, что Мейфилды разводили огни на благо человечества, когда Гудвины еще свиньям хвосты замывали. Это ей спеси поубавило. Да, в общем, и прикончило: она меньше чем через год после нашей свадьбы умерла. А разъезжать я продолжал по двум причинам – во-первых, чтоб хоть немного приучить твою мать без меня обходиться, закалить ее немного, ну и ради собственного здоровья тоже, чтоб свежим воздухом иметь возможность подышать. Я не только голоштанником был, но еще и бродягой – это мое истинное призвание. Во мне всегда – в те времена, я хочу сказать – жару было столько, что на одну бабу или на одну семью не израсходуешь; вот я этот жар по ветру и пускал, сеял счастье там, где твоей маме видно не было, чтоб ее зря не огорчать… Но каждый раз я к ней возвращался – и к тебе, и к Хэт. И я искрение думаю, что я б и по сию пору с вами был; искренне думаю, что если б меня кто за неделю до моего ухода спросил, я б ответил: «Нет, я отсюда никогда в жизни не уйду – ну, разве что ненадолго, если понадобится». А потом я все за одну ночь переиграл. Пришлось уйти и ушел. А ты все проспал. – Голос смолк. За эти минуты неторопливый поток его слов, казалось, затопил всю комнату, и теперь, когда он вдруг приостановился, воздух вокруг стал угнетающе пустым, враждебным.
– Это верно, проспал, – сказал Форрест, чтобы как-то заполнить пустоту.
Отец не воспринял его слова как просьбу продолжать рассказ, он поднялся и пошел к печке, хотя уху было слышно, что горит она хорошо, открыл дверцу и, нагнувшись, заглянул. Затем распрямился, подошел к камину, отыскал осколок зеркала и, повернув его к свету, стал рассматривать свое лицо. Рассматривал его и Форрест. Со своего места в качалке он видел все, что отражалось в зеркале.
Отец чуть улыбнулся.
Рассказ окончен, подумал Форрест, немало удивленный. Он считает, что это все. Он считает, что я приехал затем, чтобы это выслушать, что я должен быть удовлетворен. Форрест подождал немного – ему необходимо было решить, достаточно ли убедительно звучат для него отцовские слова. Нет, ни в коем случае. Он спросил: – Но отчего же, отец? Отчего ты переиграл?
Отец продолжал изучать себя в зеркале, все же он ответил: – Как я тебе уже сказал – пришлось.
– Почему? – спросил Форрест.
Отец вдруг сверкнул на него глазами: – Я тебе не ученик. Нечего меня допытывать.
– Извини, – сказал Форрест, но остался сидеть, выжидая.
– Я подумал было, что ты мой, – сказал мистер Мейфилд, – очень уж на меня похож.
– Твой и есть. Иначе что б мне было здесь делать, – сказал Форрест.
Отцовские глаза стали спокойней, но он отрицательно покачал головой: – Мой сын держался б подальше… Господи, да он бы на другой конец света сбежал, узнав, где я. Что ты ее сын, так это точно. Она б меня выследила и вот так же к стенке приперла. – Одной рукой он очертил в воздухе вокруг себя дугу, как бы установив границу, пересечение которой грозило ему бедой.
– Не понимаю, – сказал Форрест.
– Не прикидывайся, что забыл. Должен же ты помнить, как она меня взашей выставила из своего дома и из ваших жизней, – сказал отец.
Форрест кивнул; ложь, предложенная в качестве наживки. В его воспоминаниях мать была жертвой, молчаливой и оцепенелой.
– Она сперва навыдумывала обо мне невесть что. Ну, насчет того, чем я был и во что превратился благодаря ее чутким заботам, а потом, когда через тринадцать лет кое-какие фактики, кое-какие настоящие, невыдуманные черточки моего характера всплыли, она при виде их чуть ума не решилась и пошла все кругом крушить, как циркульная пила, сорвавшаяся с нарезок. Я и ушел – ушел, если хочешь знать, из предосторожности, из чувства самосохранения.
– Какие фактики? Что за черточки? – спросил Форрест.
– Да блуд. С негритянками я путался. Уж это-то ты, наверное, знаешь, – сказал отец.
– Винни мне рассказывала как-то, долго рассказывала про то, что было. У нее фотография твоя есть; она мне и адрес твой дала, – сказал Форрест.
Отец кивнул. – Рассказала она тебе правду – во всяком случае, так я думаю. Она все это знает. Или знала когда-то.
Форрест сказал: – Про Эльвиру. И про Эльвириного сына.
Отец снова кивнул, по-прежнему серьезный, весь еще во власти рассказа, на который Форрест его вынудил. Он стоял на том же месте у печки, и вдруг лицо его расплылось в ухмылке, и из груди вырвался сухой смешок.
– Подумать только, чтоб за это здесь околевать. Чтоб за это тебя из родного дома, от детей родных выгнали. Господи, да кругом каждый парень, у которого мотор работал, с негритянками баловался… в будни по вечерам (не говоря уж о субботах) шагу ступить нельзя было, чтоб не споткнуться о голую белую задницу, которая над черной девкой старается. Но она, конечно, решила, что это мое изобретенье. Она к Винни пошла. Да что там – к проповеднику отправилась, меня отмаливать. А потом явилась ко мне – ночью, как всегда: она обязательно дожидалась, чтоб меня сон начал смаривать, – и спросила она меня, все, насчет чего она додумалась спросить меня, после того, как мы тринадцать лет бок о бок прожили, было: «Роб, ты что, в могилу свести меня хочешь?» Я спросил ее, о чем она – для меня это полный сюрприз был, – и тут она как заговорит, как заговорит, час говорила, и, конечно, я ответил: «Нет». Одно только слово «нет!». Но после я подумал-подумал и кое-что надумал; вот тогда я с тобой и с Хэт распрощался и ушел. Она сама себя в гроб загнала, я тут ни при чем. – Он помолчал немного. – А теперь и меня загоняет, через столько лет, на таком расстоянии.
Форрест встал, но к отцу не подошел. Он понимал, что все это ложь, жалкая ложь, что разум отца, затуманенный то ли старостью и немощами, то ли годами скитаний, уже плохо отличал правду от выдумки, а может, наоборот, отец отчетливо, до малейших подробностей, видел прошлое, но бесстыдно подтасовывал факты, когда ему нужно было сыграть на чьих-то чувствах. И в то же время Форрест сознавал, что, заговорив, он из всех вариантов, которые обдумывал неделями, прежде чем приехать сюда, предложит отцу оптимальный. – Я готов увезти тебя к себе, – сказал он без улыбки. – Не только готов, был бы счастлив. У меня есть свой дом и мальчик, который помогает мне по хозяйству. Да и Хэт и ее сыновья с радостью приняли бы тебя – места у них сколько угодно, дома всегда кто-нибудь есть, стол хороший. – Форрест снова оглядел комнату. Случайный бивуак, с которого можно сняться за полчаса. – Мы еще успеем домой к ужину. Завтра рождество.
Отец сказал: – Спасибо! – но медленно покачал головой. Он продолжал смотреть на Форреста, ни разу не опустив глаз.
– Мне это было бы очень приятно, – сказал Форрест. – Кроме тебя, у меня нет никого.
– Это ее убьет, – сказал отец. – Здесь ее дом.
Форрест молчал, но само молчание было вопросом.
Отец сказал: – Полли, – и небрежно ткнул пальцем в сторону стенки, за которой находилась кухня. – Она мне большая помощь, я ей благодарен…
Форрест сказал: – Недостатка в помощи у тебя не будет, – и улыбнулся.
Отец не стал обдумывать ответ: – Нет, – сказал он. Глаза стали приветливее, но голос звучал по-прежнему твердо. Он вдруг помолодел. На просветленном лице появилось выражение готовности, чуть ли не надежда.