Текст книги "Земная оболочка"
Автор книги: Прайс Рейнолдс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 46 страниц)
Роб осторожно вынул письмо из конверта.
Брэйси, Пасха, 1944 г.
Дорогой Торн!
Столько лет молчания! Сделай милость, разреши мне нарушить его, сделай милость, дочитай это письмо. Я нарушаю его потому, что, по моему искреннему убеждению, мне предстоит в ближайшем будущем погрузиться в молчание еще более длительное, а мне хочется обсудить с тобой два вопроса, заслуживающие разговора.
Во-первых, прости меня! Я прошу у тебя прощения спустя столько времени за то, что обманул тебя – совсем еще молодого человека – своей женитьбой. Все чувства, выказываемые мной тебе, были искренни: на твое дружеское отношение я отвечал тем же, и я так хотел бы, чтобы все эти сорок лет мы виделись с тобой ежедневно. Но у меня была потребность и более давняя, удовлетворить которую могла, как мне казалось, Ева, почему я и устремился к ней. Теперь тебе это должно быть понятно. Безусловно, я в ней ошибся и тем самым причинил ей зло, но ей хватило здравого смысла и силы духа вовремя выкинуть меня из своей жизни, и (по удивительному благоволению судьбы) приземление мое оказалось весьма удачным. Я прожил приятную жизнь. То есть мне она кажется приятной – но с тремя существенными оговорками: годы, предшествовавшие 1905-му, обман, в котором я повинен перед тобой, моя роль в судьбе Роба. В двух случаях, как мне представляется, ты можешь оказать мне помощь – написать, что ты прощаешь мой старый долг, и помочь Робу.
Позволь мне объяснить суть своей второй просьбы. Не знаю, насколько близко ты знаком с моим сыном, но меня ты знал хорошо и знаешь, что я обладаю скрытой способностью причинять людям зло – которой я никогда не пользовался сознательно и о наличии которой догадался слишком поздно. Главная моя ошибка – не нужно было мне соглашаться, когда Ева объявила о своем желании расстаться со мной. К тому времени, как я убедился в непоколебимости ее решения, у меня успели возникнуть новые потребности, появились новые обязательства, и я счел немыслимым предъявлять права – хотя бы частичные – на Роба. (Я предъявлял право на собственную жизнь, добивался того, в чем мне было отказано.) И так получилось, что он вырос, имея доступ только к половине того, что каждому от природы положено, – притом к менее любящей половине. Кендалы обладают внутренней силой, которой я завидую даже сейчас, – они не боятся одиночества, – но сердца их запечатаны. Может быть, их сердца запечатаны потому, что полны, – они заполняют жизнь друг другу, и им больше никто не нужен, – как бы то ни было, запечатаны они накрепко: мальчику с мейфилдовским сердцем, гостеприимно распахнутым и, несомненно, голодным, в них не было места.
Я нашел его слишком поздно. Ущерб был уже причинен. Он женился на первой же девушке, предложившей ему свою любовь, – выбор, оказавшийся во многих отношениях еще более губительным, чем мой; трудно было представить себе кого-нибудь, менее подходящего ему по состоянию здоровья и доставшейся от родителей наследственности – что-то исправить, хоть и с опозданием, было невозможно. Непостижимо, но для нее он оказался идеальным мужем, он дал ей все, о чем она мечтала, включая раннюю смерть, хотя сам никогда не сознавал этого. Итак, после ее смерти он впал в отчаяние, и вернуть ему душевное равновесие никак не удается. Как ты знаешь, он оставил хорошую работу здесь, чтобы отвезти ребенка Еве. Я доказывал ему, что в моем доме его сыну обеспечен прекрасный уход – за это бралась испытанная спутница моей жизни. Впоследствии он убедился, что и тут сделал ошибку – снова Ева, их замкнутый дом, паршивенькая работенка, на которую устроил его Кеннерли, – и переехал в Роли, где и преподает поныне в школе: плачевное занятие, поскольку дети, по-видимому, не слишком-то ценят его. Я уговаривал его вернуться в Ричмонд, но он утверждает, что не может жить в этом городе после всего того, что ему пришлось там пережить.
Я же чувствую, что и сам здесь не заживусь. Мне весьма любезно разрешили остаться работать, когда подошел срок выходить на пенсию, и, по-видимому, вполне согласны сохранить за мной письменный стол и предоставить нескольких учеников, которых я смогу натаскивать, пока не удалюсь в лучший мир.
Но час приближается. Я знаю это не от доктора, а просто чувствую. Месяца три тому назад появились сильные головные боли и внезапное ослабление зрения, по всей вероятности, необратимое, хотя читать я все-таки могу. Затем головные боли почти прошли, оставив лишь одно неприятное ощущение: нечувствительный участок в форме небольшого шарика, спрятанного в центре лба, сразу под лобовой костью; не болезненный, просто кажется, будто он засел там и зреет, а созревши, непременно должен разрастись или лопнуть. Я постарался привести в порядок все свои дела в Ричмонде. Пасху я провожу здесь, в доме, где вырос, со своей единственной сестрой Хэтти, которая старше меня, но намного меня переживет – добрая душа, только временами чудит: слишком долго жила в одиночестве, не имея с кем перекинуться словом, кроме собаки. Ей я не нужен; я приехал попрощаться, но она об этом не догадывается.
После моей смерти, по моему мнению, произойдет следующее – Роб будет горевать больше всех, считая, что обманул мои ожидания. Сказать ему, что это не так, значит заставить его страдать еще больше. Потому что придется дать ему понять, что он пришел в мою жизнь слишком поздно. Когда он появился в Ричмонде, я уже разрешил все свои проблемы или дождался, чтобы они разрешились сами собой. Он стал для меня юным другом, которого я нежно любил, которым часто восхищался и который вынуждал меня о многом сожалеть. Но хотя его жизнь все эти четырнадцать лет часто доставляла мне огорчения, достаточно глубоко она меня не задевала; не могу же я сказать ему об этом, хотя заранее знаю, через что ему придется пройти после моей смерти, и боюсь этого – наверняка он надолго запьет и, возможно, потеряет работу (его уже предупреждали в Роли, то есть он там до первого случая). Если я не ошибаюсь в своих расчетах, он обратится к тебе. Он говорил уже мне об этом прежде – ему ведь хотелось быть поближе к Хатчу – говорил, что ты директор школы и, может, согласишься помочь ему.
Прошу тебя – откажи ему. Не потому, что он не хорош – он очень неплохой преподаватель и умеет привлечь внимание учеников к сторонам жизни, дотоле ими не замеченным, а потому, что он умрет в прямом смысле этого слова, окончательно отчаявшись и снова вернувшись к Еве. Теперь то она будет рада ему – так, по крайней мере, мне издали кажется. Есть и другие места, где он мог бы чувствовать себя гораздо спокойней и привольнее: мой собственный – мейфилдовский – дом в Ричмонде и работа в Джеймсовском училище (он был на хорошем счету, я уже говорил с директором и почти уверен, что его возьмут), или дом его тетки (это родина моей матери – я говорю о Брэйси – и сам он родился в комнате, где я сейчас сижу и пишу это письмо), или хотя бы в горах, на родине его жены, в Гошене (там его тесть и теща содержат небольшой пансион). Стоит ему захотеть, и он может устроить свою жизнь так, что еще лет тридцать ему не о чем будет беспокоиться, если, конечно, его не потянет на лишенную ответственности, от всех изолированную жизнь: только его мать и Рина, Сильви и Грейнджер. Тебе будет трудно отказать ему – он всегда обладал большим обаянием, хотя сам этого за собой не знает. Я прошу тебя лишь об одном: уговори его уехать и заняться чем-то более перспективным, дающим больше шансов на спасение, чем его старая колыбель.
Может, ты сочтешь, что я заблуждаюсь, – как, вероятно, считал все эти годы. И может, я действительно не прав. Но писал я все это от чистого сердца и преисполненный надежды – поверь мне, ведь я стою у края могилы и обращаюсь через годы и расстояния за помощью к старому другу, перед которым, по-видимому, так и останусь навечно в долгу.
Извини, что отнял у тебя столько времени, и по-прежнему не теряю надежды.
Твой, как всегда,
Форрест Мейфилд.
Роб чувствовал себя спокойнее, чем вначале. Он положил письмо на стол и посмотрел на Брэдли. – И все же я прошу вас. Он не понимал.
– Чего не понимал?
– Многого, – сказал Роб. – Того, что случилось с тех пор, как я расстался с ним. Он не понимал, что я действительно примирился с мамой, что если у меня есть где-то дом, то он здесь. Он не хотел видеть этого, и потому я не настаивал. Он считал, что спас меня. И еще одно немаловажное обстоятельство, которое я скрывал от него – последние несколько лет в моей жизни существенную роль играла Мин Таррингтон. Не знаю, что бы я делал без нее, и теперь настала пора отблагодарить ее.
Брэдли кивнул – это не было для него новостью. – Каким образом? – спросил он.
– Ну, скажем, мы могли бы жить вместо.
– Мне казалось, вы это уже осуществили.
– Ей нужна семья. Она сама мне сказала.
– Вы с этим не спешили, – сказал Брэдли. – Едва ли мне следует советовать вам обдумать этот шаг.
– Это я не спешил, – сказал Роб. – А Мин, напротив, давно готова. Меня удерживали разные обстоятельства.
Брэдли взял форрестовское письмо и неторопливо сложил его. – Значит, ты собираешься жениться на Мин, привезти ее сюда и преподавать в школе труд. Так? А жить вы где собираетесь?
– Найдем что-нибудь. Может, в старом кендаловском доме – после смерти деда он достался мне.
– Это же развалины, почище римских.
– А мы с ней не развалины? Глядишь, еще восстанем из пепла. – Роб коротко рассмеялся, не натянуто, скорее даже весело.
Брэдли спросил: – Ты теперь тут живешь? Совсем уехал из Роли?
– Нет, я приехал повидать вас, выяснить, на что могу рассчитывать. Потом заберу Хатча и поеду с ним в Ричмонд привести в порядок дела. Нужно разобрать отцовские бумаги. Мин по-прежнему работает. Я не обещал ей ничего определенного, поэтому у нее нет причин срываться с места.
Брэдли снова взял сложенное письмо и засунул его в конверт. – Так скажи, – произнес он.
– Простите?
– Скажи ей что-то определенное.
– Разве это возможно?
– Возможно. Если вопрос только в работе и если ты торжественно обещаешь мне поставить крест на пьянстве, считай, что имеешь то, что тебе нужно. Я тебе это почти гарантирую. Необходимо еще утверждение школьного совета, но я думаю, они не откажут.
– А когда у них заседание?
– Через две недели. Я поговорю с ними со всеми заранее и скажу тебе, как они настроены.
Роб хотел поблагодарить его, хотел дать торжественное обещание (он давал обещания не раз в прошлом, и всегда торжественные), но вместо этого сказал только: – Значит, вы идете против желания отца?
Брэдли кивнул: – Да.
– Почему?
– Потому что он был неправ. Я знал это еще до того, как ты обратился ко мне, только не знал, в чем именно. Он ошибался всю свою жизнь, Роб, во всем, что было существенно; и все же свою личную жизнь он сумел устроить, по крайней мере, так говорят. Теперь настало время тебе устроить свою.
– А если нет? – спросил Роб. – Он улыбнулся. – Если я ее не устрою, что тогда?
Брэдли задумался, потом тоже улыбнулся: – Ничего особенного, – сказал он. – Одной загубленной жизнью больше, только и всего. Разреши мне, однако, от имени твоих близких обратиться к тебе с одной просьбой. – Он наклонился вперед, и рот его растянулся в неестественной улыбке: – Уезжай отсюда. С концом! Гибни там, где тебя никто не видит. Чтобы не пришлось Хатчу, и Еве, и Рине на это смотреть. Нет ничего скучнее и бесперспективней, чем пьяница, – пьяница в жизни не участвует, ничего знать не желает и утопает долго и нудно. Не приглашай Мин Таррингтон следующие тридцать лет стоять на берегу и бросать тебе соломинки. Мне-то все равно. Я это просто из добрых чувств.
Роб сказал: – Ясно! – Только что ему было ясно, так и осталось невыясненным.
11
В четыре часа, когда Хатч пошел на урок музыки и зной стал немного спадать, Роб с Грейнджером поехали на старую кендаловскую ферму, впервые за год (ее по-прежнему арендовал Джаррел, который отчитывался перед Кеннерли, а тот, в свою очередь, передавал Робу то, что ему причиталось). Роб выбрал этот час нарочно – чтобы побыть наедине с Грейнджером, которого хотел кое о чем поспрашивать, и заодно осмотреть дом, пока Джаррел не вернулся с поля, не стоит пугать его преждевременно: нужно сначала выяснить, согласится ли в таком доме жить Мин Таррингтон. Вел машину Грейнджер, и когда они выехали за пределы города, Роб, видевший его впервые с рождества (на пасхальные праздники Грейнджер уезжал в Брэйси), повернулся и внимательно посмотрел на него. Девятнадцать лет прошло с тех пор, как они познакомились, и эти годы заметно сказались на нем, почти не состарив – чистая, без морщинки кожа плотно, как глазурь, обтягивала кости; прямой нос слегка заострился; линия широких губ выступала отчетливо, будто ее только что нанесли карандашом (на мягком лице рот представлялся чужеродным органом, набухшим угрозой); черные глаза, при ярком свете дня чуть отливавшие лиловым, уже подернулись легкой мутью, словно в предчувствии старческой слепоты. Роб хотел было спросить, сколько ему лет, – наверное, пятьдесят с небольшим, но вспомнил, что Грейнджер не любит разговоров на эту тему (вот уже лет десять, с тех пор как в волосах у него появилась седина, он стригся почти наголо). Поэтому, отметив некоторые достоинства Хатча – его школьные успехи, быстрый рост и так далее, – Роб задал Грейнджеру вопрос, который занимал его уже несколько дней: – Ты здесь поселился навсегда?
– Где здесь?
– В Фонтейне. В мамином доме – ну, ты же понимаешь.
– Почему ты спрашиваешь?
– Мне нужно переменить место. Нужно что-то предпринять. Я хотел бы знать – можно ли мне рассчитывать на тебя?
– В каком смысле?
Роб помолчал. – В смысле помощи, наверное. Я знаю, что у тебя есть домик в Брэйси, знаю, что у тебя есть Грейси, которая нет-нет да возникает, но ведь ты живешь здесь уже семь лет.
– Ты хочешь сказать, что переезжаешь сюда?
– Нет, сперва ты мне ответь. – Роб улыбнулся одними губами.
С полмили Грейнджер вел машину молча (они свернули на грунтовую дорогу, утопавшую в пыли), затем сказал: – Да, в Брэйси у меня есть домик мисс Винни, он еще стоит, я видел его на прошлую пасху; в среду будет восемь месяцев, как я получил последнее письмо от Грейси и послал ей десять долларов на проезд до Фонтейна. С тех пор от нее ни слуху ни духу. Я ей не нужен, а она мне и вовсе никогда не была нужна. Думал, что нужна, люди так говорили. А здесь я живу из-за Хатча, хочу, чтобы он рос на моих глазах. Он ко мне хорош, и мисс Ева тоже, мисс Рина – та просто золото, Сильви мне не помеха. Ты хочешь увезти Хатча отсюда? – Он посмотрел Робу прямо в лицо.
– Он хочет уехать, – сказал Роб. – Так, по крайней мере, ему кажется; он думает, что нам с ним хорошо бы пожить где-нибудь в другом месте – чтоб только он и я, ну и ты с нами, конечно. Но у меня опять осложнения, Грейнджер. Я потерял работу в Роли; возможно, мне придется вернуться сюда.
– А на что ты собираешься жить?
– Наверное, смогу преподавать здесь. Я уже разговаривал по этому поводу сегодня утром.
– И жить у мисс Евы?
– Нет, хотелось бы с тобой и с Хатчем.
– А кто будет готовить обед?
– Мин.
– Мисс Мин? Минни Таррингтон? Сдаешься, значит?
Роб сказал: – Вероятно, придется. Она сказала, чтобы я решал. Ну и потом, Грейнджер, мне ведь прошлой зимой стукнуло сорок. Я теперь уже не так легко переношу одиночество, как прежде.
Грейнджер кивнул. – А когда ты последний раз от одиночества томился? – спросил он немного погодя.
– Большую часть жизни. Но последнее время мне стало труднее; устаешь ведь, хочется, чтобы кто-то был рядом.
– Одиноким я видел тебя только раз в жизни – когда ты приехал к мисс Хэтти в Брэйси. А с тех пор вокруг тебя людей невпроворот.
– Мне не люди нужны, а человек.
– Делла в молодости была человек – ты ею попользовался. А что она от тебя имела? И мисс Рейчел была человек. Мистер Форрест, мисс Полли, школьники разные, мисс Рина, мисс Ева, Хатч, я. Чем ты нас порадовал? – Усмешка не сходила с его лица.
Роб сказал: – Я пытался вас отблагодарить. Всеми доступными мне способами.
Грейнджер сказал: – Интересно, сколько конфет можно купить, если зайти и лавку и предложить им горсть твоих благодарностей?
– Ни одной, – ответил Роб, – а я разве обещал?
– Тебе хоть стыдно?
– Именно, что стыдно! Ты сам прекрасно знаешь. Это главная моя беда.
– Так сделай что-нибудь, – сказал Грейнджер. – Сделай, пока есть время. Двоих из нас уже нет – с ними ты опоздал.
– Я же сказал тебе, – проговорил Роб. – Я как раз и хочу…
– Хочешь жениться на мисс Мин, переехать сюда, поселиться в доме, который вот-вот развалится, и учить чему-то распущенных детей – и надеешься осчастливить нас с Хатчем? Это ты мне хочешь сказать? Заберешь Хатча, вгонишь в гроб мисс Еву – вот тебе прекрасное начало новой жизни.
Роб сказал: – Хорошо!.. – хотя ничего хорошего во всем этом не было. Затем взглянул на Грейнджера, который не отрывал глаз от дороги, и сказал: – Пожалел бы хоть.
Грейнджер снова ответил не сразу; он больше не улыбался. И сказал негромким – чуть повыше шепота – голосом: – А чем я занят вот уже девятнадцать лет? Всю жизнь только и знаю, что жалею. А теперь хватит с меня. Что я до сих пор делал? Смотрел, как ты пакостишь, и убирал за тобой. Я позволил твоему папаше обойтись со мной хуже, чем с собакой, когда был мальчишкой, которого он обещал поставить на ноги. Он-то помер – мир праху его, – но ты-то жив, тебе еще жить и жить. И ты спрашиваешь меня, останусь ли я с тобой? Так вот что я тебе скажу, Роб: если ты переедешь сюда и начнешь, по обыкновению, пакостить вокруг Хатча, мисс Евы, мисс Рины и меня, ты еще пожалеешь, что я куда подальше вовремя не убрался! – закончил он со смехом. Живший своей жизнью, так не гармонирующий с его лицом рот исказился долгим, почти беззвучным смехом, но глаза оставались прежними, они лишь подтверждали серьезность сказанного: слова его навсегда останутся в силе, а от слов недалеко и до дела.
Роб сказал: – Уезжай хоть завтра!
– Я у мисс Евы работаю. Ты ее попроси мне это сказать.
12
Когда они приехали, двор был пуст – ни собак, ни козы, только дом по-прежнему высился посередине, и было что-то величественное в его запустении (следов краски с тех пор, как Роб впервые увидел его тридцать семь лет назад, значительно поубавилось, ступеньки крыльца совсем перекосились, два окна были заклеены бумагой; но общий вид не изменился – дом был прочный, еще стоять ему и стоять). Роб нажал на гудок. Они подождали – никого. Из-за колодца вышел большой черный петух. Роб спросил: – Ты уверен?
– Разве что все перемерли, – сказал Грейнджер. – Хатч был здесь в прошлое воскресенье. Вместе с Кеннерли.
Роб снова потянулся к гудку.
Грейнджер остановил его руку. – Не надо, – сказал он. – Дом твой – иди.
Роб сказал: – Пошли вместе! – и открыл дверцу. Грейнджер вылез из машины и последовал за ним, держась, однако, на расстоянии. Поднявшись на несколько ступенек, Роб остановился и крикнул: – Есть кто дома? – Они подождали.
Грейнджер сказал: – Их же целая семья.
– Тогда где они?
– На поле работают, на твоем поле.
Роб поднялся на крыльцо, постучал в закрытую дверь, потом взялся за ручку. Она повернулась, дверь оказалась незапертой. Роб вошел в коридор, идущий через весь дом, и оглянулся на Грейнджера. – Заходи, – сказал он.
– Я тут подожду.
Что ж, дом действительно принадлежал ему. Через приотворенную дверь налево он вошел в пустую комнату, то есть совершенно пустую: белая штукатурка стен пожелтела от времени, но почти не растрескалась и держалась крепко. Спальня его двоюродной бабушки, здесь прошла по меньшей мере треть ее жизни. Закрытые окна, жара и духота. Он прошел через комнату до другой двери и отворил ее. Бывшая столовая, старый стол еще сохранился – орехового дерева, овальный, более двух метров в длину, почерневший от времени. Но чистый, аккуратно протертый, даже в трещины не набилось крошек. Окна и тут были закрыты (жалюзи и прежде не было), клонившееся на запад солнце так и било в них. Роб подошел к окну и попробовал приподнять старую раму. Окно заскрипело на все лады.
Женский голос спросил: – Кто тут?
Похолодев от страха, Роб обернулся.
На узенькой раскладушке, стоявшей у противоположной стены, лежала чернокожая девушка, она подняла голову, лицо ее со сна было бессмысленно.
– Я мистер Мейфилд, – сказал он. – Давай я тебе окно открою, а то очень душно.
– Мухи, – сказала она. Провела рукой по глазам, спустила на пол длинные ноги и неуклюже села, обнаружив большой живот – месяцев на семь – на восемь.
Роб спросил: – Где твой отец?
– На прошлое рождество был в Нью-Йорке, а больше я о нем не слыхала.
– Я спрашиваю про Сэма Джаррела; я думал, ты его дочь.
Она уже совсем проснулась. – Нет, не его, – сказала она. – Жена Сэма – моя тетка. Они в поле работают.
– Ты здесь живешь?
– Да вот недавно приехала, что-то я последнее время хвораю все.
– Когда ждешь ребенка? – спросил он.
– А кто его знает.
– У доктора не была?
– Я у них денег не хотела просить.
– Предпочитаешь сидеть тут и париться?
– Чего? – спросила она.
Роб не ответил. Он внимательно осмотрел комнату (раскладушка, под ней две пары туфель, на выступе стены над раскладушкой круглое зеркальце в зеленой целлулоидной рамке и бутылочка с лаком для ногтей). Очевидно, они устроили ее здесь, в комнате, где обедала вся семья – почему не в комнате его тетки или где-нибудь наверху? Он вспомнил: Кеннерли говорил, что после того, как рухнул старый сарай, Джаррел хранит сено наверху – поднеси спичку, и все у них над головой заполыхает, но больше хранить его негде. Вот ее и поместили в этой раскаленной, как духовка, комнате. – Как тебя зовут? – спросил Роб.
– Персилла, – ответила она.
– Родить здесь будешь?
– Надеюсь, – сказала она. – Если Сэм не выгонит. Он не хочет, чтоб я у них жила: говорит, дочерей его порчу.
– Чем? – осведомился Роб.
При всей своей черноте она так и светилась трепетной надеждой. – Вы не сродни мистеру Кеннерли? – робко обратилась она к Робу.
– Да, он мой дядя.
Она сделала попытку улыбнуться. – Попросите его за меня, а? Пусть скажет Сэму: «Не обижай Персиллу. А то ей и податься-то больше некуда». – Улыбка расплылась по худому лицу, искривив его гримасой боли.
Роб кивнул: – Это мой дом.
13
После ужина он посидел часок на веранде с матерью, Хатчем и Риной, а затем извинился и пошел наверх в свою старую комнату, перешедшую по наследству Хатчу, – сейчас там стояли две кровати. Он подошел к столу, зажег настольную лампу, мгновенно превратившуюся в обогреватель, нашел блокнот Хатча и сел писать письмо – ему не терпелось излить все, что накопилось в душе за последние два дня, сообщить все, что удалось узнать, рассказать о возникших возможностях.
6 июня 1944 г.
Дорогая Мин!
Доехал я благополучно, правда, завернул сперва к Сильви, чтобы собраться окончательно с духом, и кончил тем, что заночевал у нее, о чем дома умолчал. Соврал, что машина поломалась. Больших перемен ни в ком не обнаружил, кроме Хатча; сказывается возраст, из всех возрастов самый трудный. Когда мне было четырнадцать лет, я утром и на ночь молился, чтобы бог подал мне какой-нибудь знак, что претерпеваемые мной муки – его святая воля. А в общем-то, претерпевать мне – как я теперь вижу – ничего особенного не приходилось, просто полное отсутствие пищи для ума и сердца и никаких надежд на то, что я когда-нибудь кому-нибудь понадоблюсь (Рины, терпеливо ожидавшей, я просто не замечал). Впоследствии на мою долю выпадали испытания и пострашней, чему ты была очевидцем, страшнее потому, что я причинял другим настоящее зло, понимая, что причинил его и что оно уже неисправимо… но с тех пор как я стал взрослым, предательская надежда сгладила все, да еще сознание, что все проходит, что уж тело-то, во всяком случае, не подведет и доставит меня в целости и сохранности в завтрашний день. А вот Хатч пока что в этом не уверен. У него, видишь ли, нет доказательств. И трудно сказать – сможет ли кто-нибудь помочь ему? Способен ли я, или мама, или Грейнджер, или ты сказать или сделать что-то, что дало бы ему то, чего так не хватало нам с тобой, – надежду. Ведь как раз отсутствие надежды в момент, когда мы нуждались в ней больше всего, и завело нас в тупик, в котором мы оказались вчера утром – вспомни мой сон, твой ультиматум. И я хочу попытаться помочь Хатчу. Для меня это последняя возможность выплатить хотя бы некоторые из моих застарелых долгов, среди которых и долг тебе. Может, ты дашь свое согласие на это, может, ради этого немного подождешь?
Чтобы написать это, ему понадобилось полчаса. Он положил ручку и выключил раскаленную лампу, собираясь посидеть немного в темноте и подумать, но тут услышал, как открылась затянутая сеткой дверь на веранду, шаги в коридоре, шаги по лестнице – Хатч. Роб остался сидеть в темноте, выжидая.
Хатч остановился на пороге, вглядываясь в темную комнату, но свет из нижнего коридора не доставал до стола; он спросил: – Ты где?
Тишина.
– Роб! (Хатч редко называл его «пана», слишком редко видел его. Для него, как и для Рины с Сильви, он был молодым человеком, редким гостем, подолгу в их доме не засиживавшимся.)
Роб не отвечал, хотя поскрипывания стула под его тяжестью и его дыхания не заглушал Евин голос, доносившийся снизу через окошко. Он вовсе не собирался дразнить или пугать сына, просто ждал, не придет ли в голову что-нибудь поостроумней, чем «Здесь!» или «Даю отставку Мин».
Хатч пошел вперед через прогретую темноту длинной комнаты (хотя Роб знал, что раньше он боялся темноты). Остановился в изножье собственной кровати, пощупал – привычная металлическая спинка, – пошел дальше, пока рука его не коснулась отца.
– Ты должен был отозваться, – сказал он, не снимая руки с плеча Роба, серьезно, но дружелюбно.
– Здравствуй! – сказал Роб. – Расскажи мне, кто ты такой?
Хатч застыл на месте (теперь Роб видел его силуэт, смутно вырисовывавшийся на фоне темного окна). – Был когда-то твоим сыном, – сказал он. Сказал, сам того не желая.
Правая рука Роба разжалась и потянулась к Хатчу. – На это я рассчитывал и продолжаю рассчитывать. Если ошибаюсь, скажи.
– А какая тебе разница?
Роб задумался, ему хотелось убедить себя, что для него это большая разница. Если этот мальчик исчезнет – что тогда? В общем, ничего – конечно, если он исчезнет молча, без мучений, просто растворится в темноте, как сейчас. Слова так и просились на язык – мудрые изречения, прописные истины, вроде тех, которыми так и сыпала всю свою жизнь Ева. Но он удержался от них – от их частичной, но далеко не полной правды. Хатч желал знать всю правду, и он должен дать исчерпывающий ответ. Он еще посидел, сжимая два пальца невидимой руки, – такой же невидимой была рука Рейчел, когда он пришел к ней в эту же комнату, чтобы дать начало Хатчу. Потом сказал: – Насчет разницы. Сомневаюсь, что тебе это известно, – если, конечно, с тобой не поделился Грейнджер: он один только знает, потому что все это происходило при нем. Незадолго до твоего рождения, когда твоя мать еще носила тебя и мы ожидали твоего появления, я обманул ее, и мне было так стыдно, что я – по обычаю своих молодых лет – запил, решил залить угрызения совести вином. Помогать-то это помогало, но только мне одному. Я себе находил оправдания, остальным же всем причинял много горя, – твоей матери и Грейнджеру, твоему деду, тебе. Прошло около месяца, и у меня возникло подозрение, что я убил тебя. Наконец пришло время; твоя мама, пытаясь произвести тебя на свет, прилагала поистине титанические усилия. Ты лежал не так, как надо, весь скрюченный, полузадушенный, тебе было не выйти. Я стоял в коридоре, но до меня доносились ее стоны, хотя она была очень слаба. Затем вышла сестра и передала мне от доктора, что вы оба угасаете и что я могу пойти и проститься. Рядом со мной стоял мой отец, я посмотрел на него. Он сказал: «Иди!» Но вместо этого я вышел во двор. Просто повернулся и вышел. Близился рассвет, для мая было холодно. Я пошел к своей машине, у меня там была припрятана бутылка. Я решил хлебнуть как следует, прежде чем идти к твоей маме. Но там меня поджидал Грейнджер; я и забыл про него. Он приехал вместе с нами, только в больницу его не впустили, и он устроился спать на заднем сиденье. Я, наверное, испугал его. Когда я открыл дверцу, он вскочил и сказал: «Ты свое уже получил». Я, по-видимому, вторгся в его сон. Я сел на переднее сиденье и открыл отделение для перчаток. Грейнджер спросил: «Ну, кто у тебя родился?» Я ответил: «Они умирают», – и он спросил: «А ты здесь?» Я открыл бутылку, сделал большой глоток и сказал: «Сейчас иду назад». Тогда Грейнджер спросил: «Ты мне вот что скажи – мисс Рейчел еще в сознании?» Я сказал ему, что была в сознании, когда я уходил, то есть я так решил, потому что она стонала. И он сказал: «Вот что ты сделай – нагнись к ней пониже и скажи, только говори внятно, чтобы она расслышала, скажи ей: „Я исправлюсь, только ты вернись к нам, и живи, и принеси с собой здорового ребенка!“» Я спросил его: «Как исправлюсь?» Грейнджер сказал: «Уплатишь долги всем вокруг, всем, кого ты приманил к себе». И я тогда спросил, кто дал ему право так со мной разговаривать, а он сказал: «Иисус Христос»-И рассмеялся. Я повернулся и хотел ударить его, но не смог – ни тогда, ни после, – Роб перевел дыхание и отпустил горячие пальцы.
Хатч отошел к своей кровати и сел на краешек, в нескольких шагах от отца. Роб молчал, пока Хатч не сказал наконец: – Но ведь ты хотел объяснить мне про разницу.
– А я это и делаю. Получилось дольше, чем я думал.
Хатч спросил: – Ты сказал ей?
– Что?
– То, что просил сказать Грейнджер?
– Нет.
– Почему, папа?
– Ее уже не было.
– Но я-то остался. Ты мог бы сказать мне.
– Ты остался, – сказал Роб, – тебя выходили. Ты даже кричать не мог, просто вышел на свет и задышал, совсем слабый, с помятой головкой (тебя тянули щипцами после того, как ты перевернулся). Но как бы то ни было, ты остался.
– И теперь я здесь, – сказал Хатч. – Ты еще можешь сказать мне.
Роб сказал: – Я и говорю тебе, Хатч.
– Я пне о разнице, – возразил Хатч. – Это ты уже объяснил мне. Скажи мне то, что, по мнению Грейнджера, ты должен был сказать маме.
Роб обдумал его слова; затем медленно наклонился вперед, взял свое письмо; ведь он уже сказал все это – правда, не Хатчу, а Мин. Но можно сказать и Хатчу. – Хорошо!
– Скажи, пожалуйста, скажи, папа!
– По возможности я расплачусь со всеми своими долгами, выплачу их до копеечки.
– И когда ты думаешь начать? – спросил Хатч.
Роб встал, подошел к мальчику, дотронулся до теплой, пахнущей солнцем макушки. И поцеловал место, которое тронул. – Немедленно.
14