Текст книги "Сочинения в 2 т. Том 1"
Автор книги: Петр Северов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 39 страниц)
Теперь я чувствую себя очень усталым. Пот жаркими струйками течет по лбу. И опять этот запах йода и неторопливые осторожные шаги! Сколько уже раз я терял сознание от боли? Вот она опять утихает, но это обман. Она собирается медленно, по капле, до какого-то предела и вдруг хлестнет, как кипяток. По между приступами у меня есть время подумать. И надо торопиться. Солнце поднялось высоко. Над балконом уже развесили белый полог. Я кусаю губы, чтобы проснуться совсем. Мне кажется, что я все еще сплю. Меня не покидает ощущение, как будто бы сама земля рушится под моими ногами.
Нет, мне никогда не быть механиком, не выслушивать машин, не ждать тревожного стука колес линейки по ночам. Механику нужны руки, а я не смогу даже держать наждак. Интересно, что скажут товарищи? Наверное, они уже много спорили об этом. Они хорошо знают, что я не могу жить тихонько, в стороне. Мне нужно жить – так много не сделанного еще. Я буду жить.
Я не должен валяться здесь, на балконе! Важно не только добывать уголь, в конце концов. Я стану инженером, нет, я стану учителем – это можно и с одной рукой. Ведь был же, говорят, безрукий художник, который рисовал ртом. Он любил свое дело. Я стану учителем! Я люблю школу. Наша школа еще мала и темна. Я скажу ребятам, и они сделают более широкими окна. Я поселюсь рядом, и добраться до класса будет совсем легко. Мне так хорошо думать об этом. Совершенно незаметно подкрадывается сон.
Я сижу перед высокой доской. За окнами – синее утро. Сзади – дружное дыхание малышей. Их много – все крепкие, вихрастые пареньки.
Я поднимаю книгу и говорю громко, чтобы слышали все, до самого маленького чумазого мальчугана в уголке:
– История – это наука, которая доказывает, что мы, рабочие, самые законные хозяева земли.
За окном колеблется зеленая ветвь, солнечный свет льется от нее, как дождь; розовый дым стелется над крышами поселка, И совсем близко, вокруг меня, воздух начинает петь и качаться.
Это утро. Очевидно, еще с вечера меня перенесли в палату. Здесь белый, спокойный свет. Но воздух продолжает греметь и качаться. Дрожат стекла. Веселыми басами поет гудок.
Несколько раз я открываю и снова крепко зажмуриваю глаза. Левая рука лежит сверху, на одеяле. Она перевязана у локтя. Она цела. Я могу двигать пальцами и даже сжимаю кулак. Мне приходится изо всех сил прижаться головой к подушке. Радость вот-вот сбросит меня с кровати. Я лишь немного приподнимаюсь, чтобы поправить одеяло, и вижу свои ноги. Они тоже целы. Теперь мне совсем трудно улежать на месте. Я кусаю губы.
«Тише… Да тише же… Так», – И глотаю горячий соленый пот. Он льет ручьями. Уже стала мокрой подушка.
«Скорей бы встать…»
Проходит много времени, и я наконец опять спокоен. Можно вспомнить все последовательно и подробно, все вчерашние мысли, весь этот страшный экзамен, который кажется только сном. Но я хорошо знаю – это не сон. Пусть идет время. Я буду жить, жить, жить – и никогда не умру, никогда!
ПАВЕЛ, ТАНЯ И Я
В тот день я возвращался домой очень рано. Вечерняя смена еще не шла к рудничным воротам. Блеклое солнце стояло над курганом, окутанное рыжей мглой зарева. Оно как бы тонуло в своем разливе.
Эти последние вечера поздней осени были тихи, розовы и пахучи. В них струилась затаенная грусть невозвратности, смутная тревога, эхо приближающейся зимы.
В безлиственном парке на склоне между поселком и рудником плыл душный и клейкий аромат молодых тополей. Кажется, в этом году они распускались вторично. Терпкое их дыхание было приторно. Оно оседало в гортани сладковатым привкусом, проникая в легкие скользким малярийным холодком.
Усталый, я шел по главной аллее. На стоптанных булыжниках, на выцветшей земле тихий ветер шевелил опавшие листья. Бурые, скрученные, они стрекотали жестяным звуком детских погремушек.
Закрывая глаза, я удивлялся странной податливости земли; от каждого шага она покачивалась, пружинила, подобно шахтной клети.
Чтобы утихло головокружение, я повернул в сторону, к черным кустам маслин, и лег в сухую траву, зарывшись лицом в измятые стебли. Так я долго слушал тихие шорохи и хрусты.
Огромный, налитый багровым соком, как виноградная ягода, муравей карабкался по шатким стропилам травы. На обгорелом лезвии пырея он долго шевелил жесткими щипцами челюстей; вытягивался, пробуя передними лапками воздух.
Я следил за ним бессознательно: тяжелая боль застыла во мне. Нет, – повторял я себе снова и снова, – об этом не стоит думать, время – лучший врач. Павла все равно не вернешь, – и оставался единственно с этой мыслью.
Гибель его была так неожиданна и так чудовищно нелепа.
Сегодня в полдень, когда мы шли на работу, Павел пел. Высоким хрипловатым тенорком он запевал «Златые горы». Его жена, веселая Танюшка, провожала нас до самых ворот рудника. Вечером она выйдет к калитке палисадника и будет ждать его к ужину. А сейчас, в эту минуту, она спокойна, наверное, готовит обед.
И с мыслью о Тане, с хрупким шорохом травы в моих ушах повторялся последний крик Павла. Крик, заглушенный не грохотом, а тишиной, которая рухнула вторым обвалом. Странно, но самого треска оборвавшейся кровли я не слышал. Мы работали вместе, в одном забое. Камень осел рядом со мной беззвучно, мягкой тенью. Раздался крик. Потом отзвук, лихорадочный, как продленный звон разбитого стекла.
В первые минуты нельзя было понять, звенит ли это известняк, или срывается капель, или придавленный глыбой, но еще живой, стонет Павел. То пел камень, лопнувший, как струна.
Я бросился в штрек. За мной прибоем качнулась ночь: лампа, забытая в забое, уже была разбита породой. На рельсы штрека вылетел забойщик Мороз. Он работал уступом ниже. Здесь, у рештаков, в свете электрической лампы, я необычайно ясно запомнил его лицо. Оно было необыкновенно длинное, серое, как и борода, с опустевшими глазами, и единственное, что жило в нем, – это кровавые ободки век. Он поранил руку. Срываясь с рукава его рубахи и мелко дробясь на глянцевитом полотне рельса, мягко стучали торопливые капли. Через минуту мы вернулись к завалу. Из соседних лав на помощь нам бежали товарищи.
…Теперь, однако, мне не следовало валяться здесь на траве. Надо пройти переулками в поле, как-то привыкнуть к тому, что случилось.
Я пошел в стороне от аллеи, вдоль кустов маслин, ржавых и колючих, как проволочное заграждение. Мне никто не встретился в парке, и даже в переулке никого не было. Я оглянулся назад. Внизу на переломе склона, у оврага, дымил рудник. Там, над крышами зданий, высилась труба. Одетая в косую и черную крону дыма, она напоминала большой надломленный тополь.
В переплетах копра торопливо мелькали шкивы. По канату подвесной дороги, на взгорье, прямо в светлую синеву неба уплывали груженые вагонетки… Жизнь шла… Секунду мне казалось – я слышу глухо ритм шахты где-то глубоко под собой.
Несколько минут я стоял в раздумье, и, когда повернулся, чтобы идти дальше, из-за угла со стеклянным кувшином в руке вышла Таня. Мы столкнулись лицом к лицу. В кувшине пенилось молоко. Удивленная, она подняла брови.
– Ну и работнички! До смены еще два часа, а они уже по домам переулочками, потихоньку… Павел небось уже дома? – спросила она, продолжая улыбаться.
Я не ответил. Она отступила на шаг, оглядывая меня с ног до головы, точно моя спецовка чем-то поразила ее.
– Чего же ты молчишь?
Тогда мне стало вдруг стыдно за свое желание скрыться. Нужно сказать все чистосердечно, но не сразу. Нужно подготовить ее к этой утрате, начать издалека, так, чтобы ее горе стало только испытанием в жизни.
– Ты мне помешала, Таня, – сказал я строго, глядя в ее глаза, серые, словно бы взятые изнутри первым голубоватым инеем.
– Помеша-ала? – нараспев воскликнула она и засмеялась.
– Да. Ты не смейся, не шути. Я думал, Таня.
– Разве?
– Я думал о жизни и… смерти.
Она опять внимательно осмотрела меня с ног до головы.
– Вот давай присядем на лавочку, – торопливо продолжал я. – Поставь молоко. Сынишка подождет малость.
– Хорошо, – согласилась она, пораженная скорее странностью моего поведения, чем предчувствием.
Не колеблясь и точно самим тоном обещая сообщить большую, серьезную, но не страшную новость, я начал говорить первое, что пришло мне в голову:
– Таня, мы товарищи с детства, давно. И ты, и я, и Павел – большие, настоящие друзья… Я хочу только напомнить тебе. Ты не могла забыть двадцать седьмой год, взрыв газа на крутых пластах, когда пять человек осталось в забое… Помнишь?
– Так, но почему ты вздумал сейчас…
– Нет, постой, не перебивай, – продолжал я, боясь, как бы она преждевременно не догадалась. – Спасательная команда выбилась из сил. Ты помнишь? Толпа стояла около ствола шахты неподвижно, и было слышно глухое дыхание, как будто дышали одни большие легкие и за всех одно билось сердце. Главное – все прислушивались к земле, словно сквозь двести саженей камня мог быть услышан крик. Когда один из спасателей, Гринчук, задохнулся и вызвали добровольцев… Павел первый шагнул вперед. Он подхватил на плечи аппарат, пристегнул ремни, взял в рот мундштук. Ты помнишь, он не вошел – вбежал в клеть. И даже не оглянулся, потому что сзади в толпе стояла и его мать.
Разве тогда, ради дружбы, посмела бы ты его удержать? Мать не посмела этого сделать…
Он вернулся через час. Мы все еще стояли у ствола. В какой-то заброшенной лаве он отыскал старого крепильщика Миная. При взрыве Минай не задохнулся, но тронулся умом. Он не хотел выходить. Куском колчедана он разбил Пашке голову. Наверху, закрываясь руками от солнца, Минай кричал; «Синий огонь… Синий огонь…» – кричал отрывисто, словно звал кого-то…
…Я знаю: ты гордилась Павлом. Он ходил с забинтованной головой, а ты сияла, Таня, словно эта рана была наградой и для него и для тебя. Но что, если бы тогда камень, поднятый Минаем, оказался острей… и…
Она побледнела и выпрямилась.
А я опять, без всякой связи между этими двумя эпизодами, начал рассказывать о расстреле бандитами старого шахтера, подпольщика Удода. На шахте он был известен непоколебимой прямотой. В девятнадцатом году, в ноябре, вечером бандиты увели его за Донец. Я и Павел, мальчишки, прятались за кустами, видели расстрел.
В него выстрелили два раза, а он еще долго стоял на песке, глядя вперед большими глазами, непоколебимый в смерти, как и в жизни. И когда смолк залп, потрясенные, мы долго смотрели друг другу в глаза, в единой судороге, без мысли, всем существом своим клянясь в ненависти. Так, умирая, Удод оставлял взамен, – сам не зная о том, – двух большевиков.
– Ты пойми меня, Таня, – говорил я, – надо быть сильной в такие минуты…
Я говорил много, и мне казалось, что слова пересохли, как эта осенняя листва, и Таня слушала так, точно не верила мне, уже боязливо доискиваясь чего-то другого.
Я это видел. И, не решаясь приблизиться к тому главному, что нужно было сказать, начал говорить о всяких пустяках. Но ее глаза непрерывно росли. Они были огромны.
Я не трусил сказать ей правду. Было только желание все ей отдать, чтобы она тише пережила свое горе.
Именно поэтому, когда в третий раз я упомянул имя Павла, и она, пошатнувшись, закричала мне в глаза:
– Да говори же, не ври, что случилось?!
Я соврал:
– Ничего не случилось… Абсолютно ничего!.. – забормотал я и засмеялся фальшивым смехом, как никогда еще не смеялся.
Но в эту минуту из парка в переулок перескочил через забор наш сосед, коногон Сергей. Прыгая, он упал на руки и, даже не успев подняться, выкрикнул одним вздохом: «Танька! Павлика убило в шахте!»
Она рванулась вперед и снова упала на скамейку, словно кто-то ударил ее в грудь.
Ее лицо вдруг исказилось. С ненавистью она глянула на меня. С трудом поднялась и побежала к руднику, тяжело, как будто непреодолимый ветер хлестал ей навстречу.
…Павла хоронили на следующий день.
Шахтеры, от мала до велика, шли за ним. И над рядами плыло большое молчание. Никто не плакал. Может быть, поэтому не плакала и Таня. Она стояла у могилы спокойная, открытая.
Но я еще помнил крутые и стремительные, как черная молния, линии гнева, перечеркнувшие это милое лицо.
Здесь мне запомнились только два слова; «Прощай, Павел». И показалось – они не тронули ее раздумья.
Она возвращалась домой, как бы приподнятая пережитым. Минуту она помедлила у рыжей горки, словно еще убеждая себя или стараясь запомнить дождевой запах глины.
Я чувствовал, что чего-то еще не было сделано. Не в оправдание моей лжи. Но не было сказано чего-то значительного.
Хотелось уйти в степь, в бурьяны. Там плыла проникновенная горечь полыни. Но я шел сзади, немного в стороне.
Ее провожали до самого крыльца седые товарищи. Бородатые мастера угля. Хмурые подростки, сразу забывшие детство.
…Когда проходили парком, на повороте аллеи она вдруг остановилась. Ее лицо было испуганно и удивленно. Оно отразило толчок, будто сердце ударило сильнее.
Что-то вспомнив, она осмотрелась вокруг. Стало очень тихо, – верно, потому, что остановилось все.
Она увидела меня. В первый раз за целый день! Она покачнулась, и пошла ко мне через репейник и сухой пырей, и протянула мне руку.
Я сжал её руку, задыхаясь.
В ПУТЬ
Я не слышу, когда он входит в комнату. У него такой легкий шаг. Поднимая глаза от книги, я вижу его на пороге – высокого, смуглого, улыбающегося, с походной сумкой за плечами. Я не знаю этого человека. Но он уже хозяйственно опускает сумку и, потирая ладони, идет к столу.
– Ну, вырос же ты, Василий!.. Не узнать!
Теперь он стоит с протянутой для пожатия рукой.
Что-то давно знакомое в складке крепких губ, в голосе, в пристальном взгляде.
– Да ведь это Федя! – говорю я вслух, еще не веря своим глазам.
– Верно! – смеется гость. – Он самый…
Мы тискаем друг друга, скачем по комнате, опрокидывая табуретки.
С улицы, стуча деревяшкой, вбегает испуганный отец.
– Да это ж Федя! – кричу я. – Федя нашелся!
И отец всплескивает руками, тоже громко смеется и громко трижды целует Федю в лоб.
– Хорош Федор… птица залетная… хорош!
Потом мы садимся вокруг стола, и я уже не могу поверить, что со дня нашей последней встречи прошло целых семь лет, что двенадцать лет тому назад мы носили воду косарям, делили корочку хлеба и боялись души пастуха Афанасия в лесу. Сколько раз позже я принимался искать Федю, сколько расспрашивал о нем в разных воинских частях после того, как он ушел с богучаровцами на фронт.
И вот он сидит рядом, обветренный, веселый, и карие глаза по-прежнему горячи.
Отец наливает в стаканы молоко, достает с полки душистую ржаную буханку.
– Рассказывай, Федор, где гулял…
Он раздвигает крепкие плечи; легкая морщинка ложится меж бровей.
– Большие дороги! На заводе работал. По чугуну. А сейчас прямо из села. Отпуск.
– Вон каков, а? – удивляется отец и восторженно снимает кепку. – Мастеровой, значит?
– Доменщик.
– Поближе к огню вышел?.. По характеру?
Федя смеется. На зубах поблескивает молоко.
– По характеру…
В его движениях неловкая торопливость. Шарят в карманах руки, постукивают каблуки, колышется расстегнутый ворот сорочки, и, похоже, ветер запутался в волосах.
– Ты умывайся, – говорю я. – Причешись. В парке сегодня с трех шахт народ соберется.
Он оглядывается на окна – в синеве стекол только загорелись звезды. Медленно текут ручейки. У него смущенная улыбка, но твердо блестят глаза.
– Времени у меня – ни минуты… Две ночи не спал, и эту тоже не уснуть!
– Ну, курьер! – шутит отец. – Ведь на дворе-то вечер… Ишь ты, дипломант…
Федор встает. Он двигается легко, как дышит. У двери он поднимает холщовую сумку, минуту любуется ею.
– Вот она, бессонница… вся тут. А вечер, ночь – пустое дело!
Отец торопливо достает кисет, но – верный признак заинтересованности – закурить забывает.
– Что же это… капитал?
Подходя к столу, Федор говорит серьезно, не улыбаясь;
– Может, миллионы, может, больше… Такой я гость.
– Шутник!
Рыжая глина сыплется из сумки на стол. Целый ворох пористой рыжей глины. Он собирает комки, разбежавшиеся по скатерти, ласково разглаживает их на ладони.
– Вот она, золотая. Горит!
Отец перестает смеяться. Он берет комочек глины, разминает ее в руке, нюхает, пробует зубами.
– Глина как глина, – заключает он осторожно. – Крута.
Я замечаю только густо-красный ее цвет и не могу вспомнить, где видел такую же глину – то ли в карьерах, то ли в шахте.
Федя ходит по комнате. Его странное нетерпение возрастает, движения крепких рук отрывисты и резки.
– Ты помнишь, Василий, старые криницы за яром? – говорит он, останавливаясь у печки, в тени. – Помнишь, как искали мы «ведьмин клад»? Что мы знали в то время? Сказки да сны. А вот глина та, что у криниц, в самую душу мне запала. С детства чуял, особая глина: тяжелая, плотная, в кристаллах, в побежалых цветах. И верно, особая она – красный железняк! Я теперь с одного взгляда любую руду отличу… Да какой железняк! Пласт – махина! Разве тут думать о сне?
Наверное, впервые в жизни отец держит в руке руду. От волнения пот выступает у него на лбу. Так, молча, мы сидим и смотрим на Федю.
– Надо такой пожар раздувать, Василий…
– Неужели руда? – с новым приступом удивления повторяет отец, старательно растирая ее в ладонях. – А сколько я топтался по ней… не чаял!
Я поднимаюсь, надеваю кепку. Под самым сердцем, как при разлете качели, – скользкий холодок.
– Мы идем смотреть, Федя. Все равно не утерплю!
Он довольно смеется.
– Вот видишь… Куда тут гулять!
В чулане я нахожу лопату и кирку. Отец провожает нас до перекрестка, с радостью отдает на дорогу весь табак и еще предлагает мне свою теплую рубаху, а Феде – зажигалку «на случай». Он похож на озорного мальчишку в эти минуты – смеются глаза, веселая улыбка не сходит с лица.
Вечер тихий и синий. Еще не взошла луна, но в далекой степи повторяются отсветы шахты. В переулках зажглись первые фонари. Мы идем по широкой мягкой дороге, и, проходя мимо Валиной квартиры, я останавливаюсь на минутку, стучу в окно… Валя выбегает на крылечко, быстрая, в белом платьице, с тугой, стянутой на затылке косой.
– Это мой старый друг, – говорю я Вале. – Жми руку… – и коротко рассказываю о Фединой находке.
Она привстает на носки, слушает, не качнувшись.
– Я пойду с вами, ребята, – говорит она решительно, и голос ее слегка дрожит, – Не отвяжетесь. Пойду – и точка.
– Нам только веселее, – смеется Федя. – Идем!
Она убегает, чтобы надеть жакет, и вскоре появляется у калитки.
– Теперь – в путь! Хорошо, что зашли… Может быть, и правда счастливый вечер?
У нее звонкий, взволнованный голос. Так хорошо идти рядом, слышать его…
– Будем бродить, как следопыты. До зари. Верно ведь, до зари? А если дождь… что нам дождь! Утречком просохнем…
Федя говорит задумчиво, глядя в степь:
– Может, мы целую страну открываем? Да что может… Факт! И никто не знает. Тишина…
За последними постройками сразу широко развертывается степь. Над горизонтом, над потемневшей полосой зари улеглась темная туча. Чистым розовым светом обведены нижние края. Ярко горят огни Медведицы. На тихой придорожной траве, на серебряной листве лопуха, на пырее и иглах колючек первые отблески дрожат, как роса.
Я не спрашиваю Федю ни о чем – у нас еще будет время. Мне хочется верить, что опять за лесом, у костра, ждут нас, как в детстве, косари; что только дойти до кургана, до ковыльной земли, и мы возьмемся за руки и громко запоем, чтобы не бояться ничего на свете. Путь не далекий, семь верст, но можно о многом подумать на этой дороге детства. Птица ли прошумит над головой, вспыхнет ли огонек в овраге – память находит тропинки ко всему.
Мы всходим на пригорок.
Дорога становится шире, ярче блестит под звездами трава.
Шахта и поселок остались далеко. Оглядываясь, я вижу розовый дым, огни на терриконе и дальше, над парком, колеблющийся свет.
Отсюда, с перевала, начинается сплошная темная синева. В стороне поднимается сутулая тень кургана. Шуршит ветер.
Валя говорит без умолку.
– Если бы ты не ошибся, Федор, – говорит она, мягко шагая по траве. – Большое дело! Только подумать, как зашумит работа! Если бы ты не ошибся!
В полынных межах сонно поют сверчки. Федя идет рядом, я чувствую броское движение его плеча.
– Будь уверена, – говорит он строго. – Не ошибусь! Самое трудное, знаешь, проверить. Тут прямо-таки на сердце уздечку надеваешь. Погоди, говоришь ему, не пляши, может, хочешь только так, а этого нет. Вот и теперь: три дня лазил я по оврагам, верный факт – руда!
Незаметно мы ускоряем шаг. Теперь мы идем по звонким пажитям вниз, в долину. Запах земли сладок и свеж. Вскоре становится совсем светло. Всходит месяц. Тихо тлеет соль на длинных пролысинах солончаков.
Федя останавливается у овражка, достает из кармана электрический фонарь. Бледное пятно света прыгает по камням обрыва, по бурьяну.
– Видишь, вот уже и начались сланцы. Это хлоритовый сланец, здесь тоже можно ждать железняка.
– Давай испытаем, – предлагает Валя, сбрасывая с плеча кирку. – Ну, на счастье!
– Нет, не спеши… Счастье само не идет в руки.
За пажитью стеной начинается лес. Узкая тропинка заросла высокой травой. Дубы, пятнистые от луны, жадно сплелись ветвями. Я иду впереди. Опять скользит холодок под сердцем, – так было в разведке, в дозоре, где еще?.. Смутная радость, и опасение, и ожидание удачи, и вот – каждый шорох за кустами, отклики в лесу, сама тишина – все многозначительно и тревожно.
Но земля спокойна, как везде. Камни, белеющие сквозь листву, молчат. Что спрятано под ними? Кочки, рытвины, осыпи темны. Кажется, на всем особенные тени; чудится, слишком звонок чернозем…
Спускаясь по косогору, я отстаю на минуту, прижимаю ладонь к земле. Что-то холодноватое бьется под нею, холодноватое и быстрое, как струйка родника. Я принимаю руку – синий кузнечик вспыхивает под луной.
Тропинка сбегает вдоль обрыва, через заросли чаполочи и мха. Все осталось в овраге таким, как было в детстве. Только старый берест, на котором когда-то повесился пастух Афанасий, срублен, и даже пень выгорел.
На камнях у ручья мы садимся отдыхать. Федя снимает ботинки. Дальше – путь по ручью.
– Какие годы пролетели, Василий! Смотри – знакомая дорога. Это здесь волки следили за нами из-за каждого куста?
Валя смеется. Сложив ладони, она захватывает воду; полная сгущенного лунного света пена дымится в ее руках.
Закрыв глаза, я слушаю смех Вали. Я знаю все оттенки ее голоса – улыбку, радость, печаль, и как бы предчувствую их заранее. Но я никогда не скажу ей об этом. Нет, позже, наверное, скажу. Ну, может быть, пройдет пять лет. Я выучусь, стану техником…
Она оборачивается ко мне.
– Что ты бормочешь? Какие техники?
– Это я задумался, Валя. Я буду техником.
– Я тоже буду. Металлургом, – говорит Федя.
– А я геологом… Бродить… Выпытывать у земли секреты. Ставить первые колышки, первые отметки городов… Я уже говорил в ячейке, написали в Москву.
Секунду Валя смотрит мне в глаза.
– Ты можешь… – говорит она задумчиво. – Ты упорный… а вот инженером? Это трудней.
– Ничего. Я люблю трудное. Дай время.
– Сможешь?
– Дай время, говорю.
– А чего ж? – поддерживает Федя. – Конечно, сможет. Он если задумает…
Мы поднимаемся и входим в ручей. Быстрые струи хлещут по ногам, осыпается колючий песок, лунная рябь трепещет на камнях.
За круглой заводью и порослью камыша поднимается высокий обрыв.
Здесь мы подвигаемся тише – заводь глубока, могут быть камни.
У ручья, напротив обрыва, стоят молодые вербы. Если смотреть вниз на дробную неспокойную тень листвы, кажется, идет неощутимый дождь.
Наверное, в это время мы думаем об одном и том же. Валя устала, но присматривается к выступам пород, останавливается на островке скользкой глины, чтобы достать кусок ее со дна.
Старые криницы густо заросли лопухом. Сквозь темную зелень едва заметны остатки сруба. Федя выходит на берег и, весь в теневом дожде, наклоняется над криницей.
– Узнаешь места, Василий? Вот они!
– Как же… мы мальчишками клад здесь искали…
– Он тут недалеко… Ну, бегом!
Длинным броском тело его проносится над криницей. Гремят сучья, мягко распахиваются кусты.
Смеясь и крича, мы бежим за Федей, прыгаем по болотным кочкам, путаемся в колосистой траве. Но за ним не поспеть. Он уже перемахнул через ручей; под самым обрывом, на рыжей осыпи, мелькает его белая рубаха.
– Жаль, что не на ровном месте… – запыхавшись, говорит Валя. – Мы бы еще попробовали побежать!
Федя улыбается.
– Ладно, попробуем.
Он достает фонарик, передает его мне. За выступом, в затененной части обрыва, заметны смутные блестки кварца. Я поднимаюсь выше, вслед за пятном света, к темному сланцевому пласту. Полоса глины, сломленная на подъеме пород, лежит полутораметровым массивом. Она высоко над нами, каменные ступени круты. Нужно далеко обходить срывы известняка, чтобы подняться к ней.
Прыгая по замшелому щебню, мы взбираемся на косогор. Все залито здесь луной. Чахлый репейник, цепляющийся меж камней, листья, занесенные сюда ветром, кусты перекати-поля горят сплошным костром.
Я бегу впереди и первый чувствую под ногами упругую поверхность пласта. Подбегает Валя, мы разгребаем сухую траву и несколько минут молча роем густую влажную глину. Она плотна и душиста, как воск. Валя работает киркой, мягкие груды летят по склону. Близко в настороженных камнях перекликаются наши голоса.
Сдавленный сланцами, медленно открывается пласт. Он такой же мощный, как и на обрыве, переплетенный прослойками белых пород.
– Теперь довольно, – говорит Федя, опускаясь перед выемкой. – Можно поглядеть.
Я беру горсть глины и, поднимаясь, не могу спокойно удержать ее в руке. Складываю ладони, но они дрожат еще сильней. От этого, впрочем, только явственней побежалый цвет и смутные проблески кристаллов.
– Руда!
Голос Вали звонко повторяется в лесу.
Федя подхватывает кирку.
– Мы еще раз пробу возьмем… Для верности.
Прыгая по выступам, я различаю особый многоголосый звон камней. Внизу, в вербах, дружно гремит эхо. Оно возвращается, снова уходит, и, похоже, дышит, пробуждается под нашими ногами гора. Тени черные, как рытвины. Кажется, все камни на склоне сдвинуты со своих мест.
Пласт поднимается медленными изломами, то скрываясь в наносах и траве, то обнажаясь во всю мощь.
На откосе у оврага мы роем вторую лунку. Звонко гудит руда. Федя выкорчевывает камни. Он хватает их руками, расшатывает, далеко швыряет в овраг. Весь темный лес оживает. Трещат сучья, гудят дубы, вдалеке глухо откликаются обвалы.
Мы работаем долго и горячо. Уже выросла широкая площадка, осыпается сланец, все крепче руда. Мы не можем остановиться – такая жадная радость бьется в груди, в руках.
– Что, если бы кто-нибудь увидел нас теперь? – смеется Валя. – Подумал бы – привидения!
– Ну, это как сказать… Скорее помог бы…
Вместе с Федей мы выворачиваем огромную глыбу. Она летит до самого ручья. Пронзительно всплескивает вода. Мы останавливаемся послушать отклики.
Долго не может успокоиться лес.
Улыбаясь, Валя смотрит вдаль. Сейчас у нее особенно большие и глубокие глаза. Смуглые руки, сложенные на груди, покачиваются от дыхания, и вся она светится. Светится сланец у ее ног, и желтый бессмертник на склоне, и дальние горы, и вода за вербами на быстрине.
– Только подумайте, милые, – ласково говорит она. – Какая начнется здесь работа!.. Домны… эстакады… цехи…
И хотя мне хочется прыгать в эту минуту, кричать, целовать ее, броситься на теплую землю, я только беру ее руку и говорю спокойно:
– Да, тут начнется работа. Вот завтра с утра мы притащим сюда Сеньку, Трошу, Антона… всю ячейку… весь поселок, весь народ! Глядите!.. Ну?..
– Завод будет внизу, – деловито говорит Федя. – Прямо в лощине… Как думаешь?
– Верно. Там больше простора. Слева, между холмами, пройдет железная дорога. Пласт залегает неглубоко, часть можно будет брать открытыми разработками. Прямо с экскаваторов на эстакаду…
– А город? – говорит Валя, по-прежнему улыбаясь. – Город будет на западной стороне. Там ровная местность. Ветер со степи. Чернозем. Это очень хорошо для садов, для паркой.
Мы садимся на уступ. Уже неузнаваема долина. Волнуются вершины деревьев. Синяя туча дымится над бугром.
– За перевалом есть белый камень… Помнишь, Федор? Город будет белым как снег. Мы будем строить его, камни таскать, поднимать мосты.
Долго, до ранней зари, мы говорим на этом первом уступе. Трубят сверчки. Летят облака. Первые золотые листья плывут по ветру.
– Когда в этом городе зацветут сады, – говорит Валя, – мы будем уже пожилыми. Ведь правда, мы будем собираться и вспоминать?
Возвращаясь домой, мы останавливаемся на пригорке и еще раз оглядываемся на лес, притаившийся в долине. Дальняя кайма его дымится от зари.
В поселок мы приходим ранним утром. Над шахтой еще горят бледные огни. Легкий дым поднимается к небу.
Около сада я останавливаю товарищей. Здесь несколько лет назад я и Сенька прятались от сынка шахтовладельца. Под этой оградой пробирались по росной траве к цветущим вишням, чтобы тайком поваляться у душистых ветвей, забыться от горькой пыли поселка.
Я вхожу в сад и нагибаю длинную ветку яблони. Она упруга и напряженна. Слышно, как нетерпеливо вздрагивают плоды.
Я срываю три яблока, три самых больших, и подаю Федору и Вале. Валя поднимает яблоко на ладони, сдувает легкий, как изморозь, пух.
Потом прижимает его к губам, и тонкие ноздри ее легонько дрожат. На глянцевой коже яблока отражается заря, едва уловимо волнуется ветка, медленно поворачивается целый мир.
– Какие свежие яблоки! – говорит Валя. И мы идем по дороге дальше… В путь. В большую, суровую, такую манящую жизнь.